Память

02.09.2021

Он был просто красивым человеком

Валерия Шубина

Начало публикации

3

О Бородине исписаны километры бумаги. Мемуары, интервью, диалоги, беседы.  Его личность, необычная биография перекрывают путь к его прозе. Натура этого человека столь занимательна, что сама есть роман. Ненаписанный, он уводит от поэтики его реальных текстов, их разработки, анализа. Тем не менее, литературоведческих статей немало, диссертаций еще больше. В них авторы порой ломают голову над тем,  почему Бородин так мало писал о своем заключении? Что это – самопожертвование ради других? На мой взгляд,  это обычная человеческая совестливость.  Свои в общей сумме одиннадцать лет заключения он мерил тридцатилетним сроком тех, кто сидел «за веру», ставя их выше себя.  Он видел, как, обретя свободу, недавние арестанты сразу же, по ту сторону зоны, опять брались за свое и первым местом, куда они шли, была церковь. Если же говорить о жертве, то внешний мир бесчувствен к ней. Прозревая задним числом,  он жив неспособностью инертного  отстойного  разума схватывать истинное.

Само слово «самопожертвование» кажется  неприемлемым в то время, как Бородин считал его определяющим качеством:
«Я знаю: у человека должно быть в жизни что-то, за что он готов на жертву. Если не политика, так что-то очень личное, но оно должно быть, иначе нет человека, а только животное». Именно за готовность к жертве  Бородин уважал диссидентов первой волны, таких как Василь Стус, Галансков.

Его любимыми героями были молодогвардейцы. (Кстати, были и остались.  Позднее историю «Молодой гвардии» реальную, а не художественную, он опубликует в журнале «Москва», когда станет его главным редактором). 

Бородин многое повидал еще до Мордовского «Кедролага». Лёхой с гитарой приехал в Норильск, этот заполярный город, где зимой что день, что ночь – темнота, небо черное, много звезд, а само место – сугроб на сугробе. Вокруг - поселки центральной арктической экспедиции, бараки бывших зэков, дальше - сопки. Здесь, на проходке в руднике, официально и стал работать, а вечером в компании  других проходчиков - обеспечивать норильский клуб развлекательными программами для молодежи. Здесь и сложился кружок единомышленников. Вот что он пишет об этом: «Любящие девушки уважительно считали нас «идейными», равнодушные считали «чокнутыми на политике». И те и другие были по-своему правы…»

Самое интересное дальше.

«Известны, к примеру, люди с повышенной болевой чувствительностью. Ненормальность. Но попадаются и люди с повышенной социальной чувствительностью – это такие, как я. Из таких формируется разная революционная сволочь, готовая не только сама сгореть в костре политических страстей, но и подпалить всё вокруг себя, поскольку утробный девиз худших из таких натур: всё или ничего! Когда же обнаруживается бессилие или выявляется бесплодие усилий, тогда, возможно, и рождаются строки, подобные таким вот: «Как сладостно Отчизну ненавидеть!»   

Хотела бы я увидеть человека, который с такой же интеллектуальной честностью пишет о себе! 

Новые впечатления ошеломили его.

«Норильск – мое первое подлинно учебно-воспитательное заведение. Только позже в лагерях и тюрьмах имел я столь же поучительное общение с людьми, только там еще сталкивался я с такими судьбами, каковые не всегда возможно литературно «отобразить-изобразить», потому что не поверят, скажут, что придумал, насочинял, - нетипично…» 

Бывшие зэки из раскулаченных, либо тех, кто отсидел «за войну», то есть остался под немцами на оккупированной территории, либо оказался в плену – вот, кто работал на руднике. Плюс полицаи, бандеровцы.  С бывшими власовцами трудился бок о бок, жил в одном бараке, спал койка к койке.  К этому следовало привыкнуть, это понять. Чужие судьбы  он записывал  в дневник,   не давал им затеряться, отделяя процесс восприятия  от процесса изображения. Его записи аскетичны, лишены исповеднических отступлений. Они вызваны авторским интересом к необычным пассионарно-проблемным героям. Позднее они превратятся в текст.

«Таких, «за войну», в лагере было большинство. Первое время Юрий пялил на них глаза, ведь они пришли из его военного детства. И случилось так, что он, переигравший все игры про войну, «перестрелявший» батальоны немцев, а с ними заодно и всяких мерзких предателей, теперь оказался с ними в одной куче виновных перед государством. За этим обстоятельством крылся какой-то подвох. Либо его, однажды возмутившегося несправедливостью, приравняли к настоящим изменникам, и в этом была чудовищная нелепость, либо изменники приравнивались к политическим, и тогда казалась сомнительной их измена; но, возможно, было и третье объяснение – полное безразличие государства к характеру противодействия, и это говорило о какой-то принципиальной ущербности государственного сознания, поняв которую, казалось, можно было найти ключ к разгадке того удивительного явления, которое именовалось Советской властью. Но подобные диалектические упражнения мучили его только первое время. Сначала он брезгливо шарахался от «полицаев», потом клички и ярлыки отошли куда-то на дальний план, люди стали различаться лицами по всем тем признакам, по каким и различаются все прочие люди: добрые, жадные, злые, подлые, – а разность судеб, словно за скобки, оказалась вынесенной по ту сторону запретки.» 

В лагеря и тюрьмы, о которых упоминает, Бородин попал уже после Норильска, окончив  Иркутский университет и работая по распределению под Ленинградом.       

Корреспонденты часто спрашивали его: не считает ли  Леонид Иванович, что тюрьма определила его писательскую судьбу.  И Леонид Иванович ответил однажды: «Трудно оценить – лагерь это дал или нет, стал бы я писателем или не стал. Мне хочется думать, что определился я всё-таки раньше. Какая-то линия была задана, включился фактор, момент судьбы».

«Раньше» -  это 1965 год: в газете «Лужская правда» появился его первый рассказ «Романтик», Бородин  был  тогда директором школы в деревне Серебрянка, а первый срок, этапом в Мордовию, он получил в 1967-м. 

Эта Серебрянка  к его политическим страстям отношения не имела. Арестовали молодого директора за участие в ленинградской подпольной антисоветской организации, куда он ездил по воскресеньям на электричке.

«О первом сроке я не только не жалею, но даже благодарен», - это из одного интервью.

«Первый срок в лагере считаю своим вторым университетом», - из другого.  

«Я не знаю, какая сволочь могла из меня  выйти, если бы я не попал в лагерь», - из третьего.

Вспомним, молодой Шаламов тоже был рад, что его настоящая биография начинается так удачно – с тюрьмы. Да и не только Шаламов. «Вы замечательно умный человек, Владимир Сергеевич, но вам бы цены не было, если бы вы пару лет провели на каторге» - это уже пожелание Достоевского религиозному философу В.Соловьеву.

Такое впечатление, что люди говорят об акте созидания своего собственного горя. Ведь речь о местах, где издевательства носили тонкий, изощренный характер, где кормили баландой, ни за что отправляли в карцер, а правосудие нередко  заключалось в изуверстве азиатского типа.  Что это – мазохизм? Думаю, нет. Наделенные даром противостояния, они жили под девизом «Полюби свою судьбу» и не избегали ее, видя в ней жесткую школу жизни. В ответах  корреспондентам Бородин выглядит иногда каким-то непонятым Одиссеем, который говорит у Гомера: «Пусть же случится со мною и это». Такая философская нацеленность на жизнь-приключение-подвиг может  показаться  странной. Она действительно непривычна в обществе, замороченном постоянным перетряхиванием нравственных ценностей, расфокусированием идей и сведением счетов.  В «Правилах игры» есть объяснение этой, на первый взгляд, странности:

«Тошно от безвкусицы бытия… Тут кирпич на голову – и ритм бытия сломан. Дальше – пляши по способностям. Принял кирпич как должное – это одна игра. Возмутился, возопил – совсем другая. В обоих случаях – человек в поиске, и все струны души напряжены, натянуты. Это уже настоящая жизнь, а не ожидание ее».

Подобных признаний немало. Все  высказаны в разное время, в разных ситуациях, разным людям.  А это что?! Долг чести перед рискованным делом? Не только. Скорее, желание смотреть правде в глаза. Как доктор Живаго, он повторяет: «Я не люблю людей, равнодушных к истине». Возвращаясь к теме первичного дара, можно сказать:  не тюрьма, а необходимое для  писательского дела затворничество сформировало его литературную идентичность, течение времени, внутренний мир личной свободы. Железная воля, самоконтроль, организация духа, тяга к самосовершенствованию. Чувство, которое прежде освобождало импульс политика, теперь дало ход оттесненному на периферию писательству.

4.

«С теми, кто считает Россию историческим недоразумением, мне разговаривать не о чем» - мысль, которая присутствует во всех  его текстах. Диссиденты считали Бородина своим, но он диссидентом не был. Не раз открещиваясь от них, в автобиографической книге «Без выбора» написал, что диссидентство с его обособленностью от русской культуры для него неприемлемо. И националистом  себя не числил. «Я просто русский, - сказал на встрече в Пермской библиотеке. – Этого мне достаточно».        

Есть и другой вопрос, волнующий критиков: в какую литературную обойму его занести: в лагерные ли писатели, городские ли, деревенские, а может военные? В своих произведениях Бородин психологически  прозрачен, вывести его личность из текстов не так уж и сложно. Впрочем, сам он заметил: «Ни в одной из книг меня не найдете». Лично я воспринимаю эти слова как запрос на игру. Тем более известно, что Бородин уничтожил архивы, чтобы ничто, связанное с драматизмом его личной жизни не мешало восприятию ее интеллектуальной стороны.  Играя, он переходил от одной темы к другой, и это когда, сбиваясь в кучи, каждый дудел в свою дуду. Человек первичный, всегда сам по себе   – его тайну словами не выразить, у таких людей свое, особенное,  видение счастья.  Возможно, оно в том, что счастье – не главное в жизни.  Важнее идея. Достаточно прочесть его базовый роман «Ловушка для Адама». Должна заметить, что это чтение для гурманов. Текст  не то чтобы заявляет о своем родстве с французским  экзистенциализмом, но как-то дает это почувствовать. Да не чем-нибудь, а стилистикой, проросшей сквозь канву сновидений, сцепленной ими и выведенной  в философски трансцендентную бесконечность. Что важно – Бородин не теряется в ней, а посредством сюжета устанавливает с ней добрые отношения. Объяснить это можно только  визионерским типом писательства с его интуитивными прозрениями в отношении  законов и связей, витающими в воздухе. Вполне вероятно, что читавший подлинники на французском, английском, немецком, польском языках (а Владимирская тюрьма располагала огромной библиотекой), Бородин выработал в себе как раз такую обостренную чувствительность на все человеческое, проблемно-гуманитарное, что свойственно и экзистенциализму. Жизненный девиз – становиться на сторону жертв, чтобы хоть как-то ограничить размах зла, столь же дорог  Бородину, как и  Альберу Камю, например. Думаю, Бородину было бы о чем поговорить и  с Питером Уиром – режиссером одной из лучших мировых киногаллюцинаций «Пикник у висячей скалы». Русский сон о снах не менее загадочен, чем уировски-австралийский. А уж с Тургеневым в какое-нибудь «утро туманное, утро седое» Бородин мог бы поразмышлять о расставании с  лишним человеком, переродившимся  в диванного диссидента.

В пользу уникальной стилистики Бородина, чуждой всяческой конъюнктуры,  свидетельствует  один любопытный факт. Он относится  к тому времени, когда Бородина, получившего  кучу зарубежных премий, в том числе от организации под патронажем мэтра европейского абсурдизма Ионеско, резко прекратили печатать на Западе. Писателя обвинили в равнодушии к либеральным ценностям.  Вот уж точно, абсурдизм, обращенный в политику, становится разделом психиатрии.  Какое дело прозаику до ценностей и их почитания? Разве только художественное исполнение, эстетическая подача. С каких пор политика стала определяющим свойством творчества? Возможности абсурда неограниченны, никто не спорит, но зачем несерьезными жестами  обесценивать их.

Рецензий на произведения Бородина много, но самая удивительная, на мой взгляд, принадлежит Солженицыну - о «Царице смуты», когда  тщательнейшим образом Александр Солженицын проанализировал чуть не все главы этой повести. Самый привередливый недоброжелатель не найдет в разборе не то что поспешности, но даже ее следа. И такое во времена ускоренной перемотки, когда качество и внимание – из тех добродетелей, которые давно опущены современной культурной продукцией! Боюсь сказать, но скажу: ведь никто не назовет Солженицына нежным, а он в этой рецензии нежен, притом фантастически. А помянутых выше критиков можно понять. Тематическое разнообразие   первопроходческой прозы Бородина осложняет филологам  жизнь. Ведь им главное  вырыть котлован для терминов, а затем налепить ярлык. С Бородиным уже было такое: когда его загнали в графу «русский националист» - и пальцем в небо попали. Он шире, масштабнее, значительнее цеховых определений как писатель и как человек.

Парадокс личности Бородина в том, что до поры до времени он был по-настоящему советский человек, комсомолец из комсомольцев, воспитывал себя по образу строителя коммунизма. Волевой, энергичный, активный, решительный, стремящийся к знаниям патриот своей великой страны – таким мнила власть своего гражданина. Назвав гордым словом «товарищ», она видела его без пороков и слабостей, преодолевшим свою биологическую ограниченность.  Вспоминаю один разговор, в котором  кто-то назвал Бородина «алмазом советской огранки». Своей завороженной  интонацией собеседник заставил подумать: «Неужели такие были?»  А ведь – правда, были. Со временем подзабылось, что именно  идеей созидания нового человека, ни на кого не похожего, чуть-чуть ницшеанского, немного античного, а в общем прекрасного и могучего - Спартака-Прометея-Буревестника-Данко прикрыла власть свой произвол. А до того как она утвердилась, гимны античности слагал Вячеслав Иванов, «Царство Духа» предсказывал Мережковский, грезил о сверхчеловеке Горький, футуристы насаждали переустройство мира, Брюсов жаждал его.  Но вот беда, мораль политиков и мораль художников разного происхождения. Может быть, Бородин как никто принял ленинский завет о коммунисте, который обогатит «свою память знаниями всех богатств, накопленных  человечеством». О карьере не думал.  Не представлял жизни без подвига, служения делу.

Судьбе было угодно, чтобы в один прекрасный день он узрел прямо перед  собой другую жизнь – лагеря, заключенных, колючую проволоку, загнанное крестьянство, очумелых надзирателей, начальников, конвоиров. С этого всё началось. Несогласие, протест, исключение из комсомола, университета, отъезд на Братскую ГЭС, после в Норильск. И везде заключенные, бывшие или настоящие. Человек с философским складом ума, Бородин не мог не задуматься, не вспомнить народовольцев с их принципом: смерть на смерть. Не мог не подвергнуть этот принцип сомнению. Не случайно яркие персонажи его рассказов «Вариант», «Встреча» гибнут, ослепленные ненавистью. Она застит глаза, превращает человека в нетворческое, деструктивное существо. В самом корне слова: «ненависть» - заповедь языка, которую Бородин с его переразвитым слухом на всё истинное не мог не услышать. Ведь «быть злым – в этом есть что-то плебейское, что-то от дворняги». Дух времени, навязывая слову новые смыслы, делал ненависть  синонимом слепоты.

5

На второй срок взяли на улице и увезли. Окончилось девятилетнее пребывание на свободе.

Теперь его ждала «Пермь-36».

Это значит – встраивание себя в безвыходность окружающего пространства. Глухая обочина на отшибе общей зоны. Небо за перегородками и проволокой. Три прогона караульных столбов, колючее оцепление и овчарки.  Пониженное питание. Продуктовые посылки с воли запрещены. Одиночная  камера. Полосатая роба.  После работы - на ключ, Для прогулки – дощатый загон: два метра на два, сразу напротив барака. Здесь же охранники. Их вышка к загону впритык.  За неповиновение - карцер (в нем запросто умереть, что, например,  произошло с украинским поэтом Василем Стусом).

«Надзиратель всегда враг заключенному… он – враг в погонах рядового или офицера, враг днем и ночью; и в последнюю минуту твоего пребывания в лагере или тюрьме он такой же враг тебе, как в первую минуту пребывания в пределах его власти».

Звуки обычной жизни сюда не доходят. Фантазия заключенного сама  порождает шумы, крики, дикие стоны. Что остается? Сны… Сны смягчают людям унижения, обиду, несправедливость. Если бывалый тюремщик в бараке утром орет: «Вставай, мужики! На поверку!», то новобранец охранник, беря под конвой с прогулки, мог процедить сквозь зубы: «Иди, сволочь, гад». Пусть не ему, а кому-то другому, разве от этого легче. Смиряло то, что в сталинских лагерях было намного хуже.

Здесь Бородина и застала амнистия. Перестройка уберегла от последующих пяти лет заключения и ссылки, которые полагались андроповским приговором.    Но всё равно, такие пять лет равны десяти, а может и больше. С позиций чистой логики само содержание этого приговора абсурдно, воплощение же - запредельный бред, подобный тому, что в кабинет чекистского гражданина-начальника Андропова на Лубянке следовало входить через один из шкафов, а в его квартире на Кутузовском проспекте сидеть спиной к замаскированным бойницам для снайперов.

Продолжение

02.09.2021

Статьи по теме