Память

01.09.2021

Он был просто красивым человеком

Валерия Шубина

 1

Принято говорить, что писатель Леонид Бородин «начал свою литературную деятельность» в бараках мордовских лагерей.  Сам он в многочисленных интервью, а также автобиографической книге «Без выбора» утверждает, что писателем себя не считал. Бородин вообще чурался «высоких материй»,  к званию «писатель» относился строго, не в пример  раздающим его  направо-налево и подменяющим качественную оценку текста числом рейтингов и наград.  Пушкинское: «Волхвы не боятся могучих владык / И княжеский дар им не нужен» - это и про  Бородина тоже. Отличался  он и  образом жизни: не ездил в дома творчества, не пользовался благами, не дрался за переделкинские дачи,  не ходил по посольским фуршетам, не разглагольствовал,   не витийствовал, не эпатировал, не приблатнялся, не матерился, не орал: «Я – большой русский писатель»… Не обцеловывал себя. 

Ровесник «шестидесятников», в «оттепель» он сидел в тюрьмах как «политический», затем в ссылке вкалывал на самых тяжелых и грязных работах, из них самая легкая - дворник, остальные же - кочегар, слесарь, сцепщик вагонов, грузчик… Перебивался с хлеба на воду, без своего угла, без кровли над головой, мотался по деревням,  поселкам, небольшим городам.  В родной Сибири (а Бородин появился на свет в Иркутске в 1938 году) вроде бы повезло:  устроился в леспромхоз.  Тайга,  избушка-зимовье, грибы-ягоды-орехи кедровые… «На зверя у тебя  – стволы, на дерево – топор, на шорохи – уши, на даль – глаза, на красоту – радость, а на опасность – умение». Так нет.    Бдительная землячка из заполошных партийных канцелярий узнала, что Бородин «политический», и   сразу приняла меры.  Испугалась: что «темная лошадка с университетским историко-философским образованием по имени Леонид» начнет агитировать зверей-птиц, возможно, и насекомых вроде нее. И подорожную обеспечила. Наконец, Бородин обосновался в Петушках, тех самых – Владимирской области, откуда Венедикт Ерофеев, прихлебывая «Слезу комсомолки», до Красной площади никак добраться не мог. Бородин же, пробыв здесь остаток своей пятилетней ссылки, переехал в Москву. 

Таких, как он, столица не очень-то жаловала, встречала не хлебом-солью, а негласным неотступным надзором и слежкой, что и последовало. То, что сказано о герое  повести   «Правила игры»,  Бородин испытал на себе: «Ничего хорошего его не ждет за проволокой, лишь пристальное око власти, которое равно зрит и территорию лагеря, и всю прочую территорию, на его спине и на лбу пожизненная метка для прицела, содрать ее можно, только изменив себе – в слове ли это проявится или в молчании». 

На девятый год бородинской свободы в государстве сменился правитель. «Ум, честь и совесть нашей эпохи»   возглавил Андропов. Он правил недолго (пятнадцать месяцев с ноября 1982т.), но это не помешало ему, бывшему главе госбезопасности, запомниться и оставить по себе неизгладимо-загадочное впечатление. В свое время по ходатайству Вадима Кожинова и его единомышленников из Института мировой литературы Андропов  вызволил из Саранска Михаила Бахтина – мыслителя, литературоведа и культуролога, полузабытого, больного, полуреабилитированного, помог с квартирой в столице, где ученый прожил  последние шесть лет и издал свои выдающиеся труды. Этот поступок позволял надеяться на добрую смену отношений между интеллигенцией и властью. Однако надежды не оправдались. По ноябрьской амнистии 1982 года никто из «политических» не только не вышел на волю, а принял в свои ряды новых заключенных. С особой свирепостью Андропов  обрушился на «религиозников» и «националистов». Среди них оказался и Леонид Бородин. До ареста   чекисты вызывали его, предлагали, как всем инакомыслящим без разбора, от «имени партии и народа» покинуть страну. Бородин отказался.  Если перейти на язык метафор и вспомнить, что Бородин считал  себя прежде всего солдатом (как его литературный кумир,  поэт Николай Гумилев), можно сказать: он принял огонь на себя. Позднее Бородин напишет: не я боролся, со мной боролись. Ему предлагали назвать товарищей по оппозиции – раскалывали, обещали блага. Бородин не сдал никого: ни своих, ни чужих. Честный враг власти, он не хотел уезжать и отстаивал свою позицию на одной с ней территории.  А диссиденты тем временем паковали чемоданы и оформляли заграничные паспорта на Запад, в США, Израиль. Тут основной пункт расхождения Бородина с «западничеством», европоцентризмом со всем его обаянием ложного превосходства и претензиями на идеальное место в истории.  В свое время оно покорило    Маяковского: «что бы вы ни делали нового, резолюция одна: в Париже это давно и лучше», а тридцатью годами позднее под него подпали едущие в тайгу за туманом отвязные поклонники барда Юрия Кукина: «Париж мешает жить».  

Ориентированное на послесталинскую «оттепель», это время получило название «поздних заморозков». Бородина же романтики инакомыслия назвали «Рыцарем Прощального Образа». 

С едкой иронией описал Бородин особый тип москвичей - диссидентов, интеллектуалов, «коим доза вольности» необходима «для повышения производительности труда»: «В органах ныне не гробокопатели,- говорили они, - не застрельщики сталинских времен, уже не хватают за глотку каждого шипящего, лишь пожурят слегка». 

А Бородина между тем снова отправили в лагерь. За антисоветскую агитацию и пропаганду. Имелись в виду публикации повестей и рассказов в белоэмигрантском издании «Посев».  

«Извините, - скажет интеллигентный читатель, а я рассчитываю на настоящего, то есть внимательного, умного, зоркого, - а когда же этот автор писал?»  И вот, рассчитывая, сама разведу руками. Когда?.. Никто не знает, как наша мысль находит дорогу. За проволокой ли, без нее ли, при свече, керосиновой лампе или настольной.  Писатель всегда один на один с чистым листом. При нем: «Господи, если ты есть, дай мне минуту чуда! Если не я, то кто?» Знаю: писательскую работу, по мне так самую сложную в мире, Бородин  за отдых считал - что в тюрьмах, что в ссылках.    Перед Всевышним ответ держал, а не перед властями. Помнил, что  верной мысли Бог даст и время и ход.

В нашу чересчур практичную пору коммуникационных связей и антипафосного нигилизма подобное звучит диковато. Но по-другому не выстоять одиночке. 

«Ну, знаете, - может ответить интеллигентный читатель и даже «бичара», присоединившийся к разговору, - гаси свет, а не  жизнь. Запьешь!» 

Я отвечу: «Точно! Писать прозу всё равно, что в запой уйти. Не каждый потянет. Немудрено и вправду запить. С творческими людьми случается. От замалчивания, непризнания. Опять же, чтобы позу принять и «своим в доску» обслуживать массы. А то поставить  на  истерику и надрыв, на блажь  заранее выстроенной под себя биографии. На скандал, стремление выглядеть аморальным. Но здесь не тот случай. Бородин – настоящий». Ему чужда душевная нищета. Потому и признался: «Так уж устроена жизнь: доказать себя удается только самому себе, а от этого радость хоть и есть, да неполная».

Кстати добавлю - Бородин еще и стихи писал, и музыку к ним. 

2

Однажды на встрече с читателями на вопрос о стихах Бородин сказал: «А какой заключенный не пишет стихов!» и в стихотворении «Смысл творчества» назвал поэзию «люциферовым соблазном». Это не значит, что литература была для него делом случайным. Жадный до впечатлений, сильных и новых, он фиксировал свои наблюдения в памяти, дневниках, письмах да просто на обрывках бумаги. Пребывание внутри жизни, далеко от столицы  лишало, даже избавляло его от общения с людьми своей профессии, он работал без всяких литературных заданий, вне моды, успеха, профессиональных оценок и связей. Да и средства существования зарабатывал не писательством. Такой тип литератора, который сначала живет, а потом пишет, крайне редок.  Таким был Стендаль, пожелавший, чтобы на гробнице его выбили: жил, писал, любил. Это не просто перечисление, здесь концепция творчества. И другая особенность отличала Бородина от типичных постмодернистских писателей: отношение к материалу. Обладая огромным и редким жизненным опытом, он беспощадно  обуздывал себя, не сбиваясь на   модное, проходное, не позволяя обилию новых впечатлений уводить себя  в сторону. Эта сдержанность выдает в нем  человека, чуждого дикарским устремлениям быть потребленным во что бы то ни стало, занять место на рынке обслуживания и капитализировать его.   Так, о заключении, где провел одиннадцать лет, написана одна повесть «Правила игры», которую он посчитал достаточной, чтобы пополнить тему, разработанную другими лагерными писателями. 

Одна повесть, зато какая! Она не о зоне, тюрьма в ней – лишь фон. В свое время Андрей Тарковский мечтал снять фильм, который длился бы целую жизнь. Что-то подобное сделал Леонид Бородин, но свой замысел уложил в формат одного дня – когда его герой непроизвольно, забыв о внутренних психологических тормозах, отступает от правил игры.  С прустовской дотошностью Бородин прослеживает психологию человека, который интуитивно, можно сказать, совершенно некстати для себя (с точки зрения практической пользы) подвергает сомнению условную мораль круговой поруки. Будучи членом сообщества, держащего под контролем групповой конформистский порядок, герой отвергает его. Отказывается участвовать в очередной «заварушке», видя в ней стратегическое лукавство,  при котором бунт становится частью правил игры. 

«Способность произносить нечто, чего он не держал в мыслях, возбудила в нем неожиданное любопытство к самому себе», - с этого момента герой Бородина начинает путь к своей личной свободе, оканчивающийся новым сроком. Сама попытка переоценки ставит человека вне игры, делает чужим среди своих. «Несчастный, - пишет Бородин, - он еще не знает, как умеет мстить интеллигент,  стирать в порошок, низводить до нуля».  Две тысячи пятьсот двадцать пять дней провел он в неволе. До окончания срока осталось всего тридцать дней. Из них взят один день – не хуже и не лучше других. Обычный. Только за месяц до выхода из тюрьмы. За тридцать дней до свободы.

С двумя другими произведениями, где действие происходит тоже в течение дня, повесть составляет триаду о свободе экзистенциально несвободного человека:  
«Улисс» 
«Один день Ивана Денисовича» 
«Правила игры» 

Но вот в последний год жизни (2011), это было в мае, Бородин приехал в Пермь, чтобы отсюда податься в Чусовской район.  В лагере «Пермь-36» он провел пять лет как опасный политический рецидивист, как не перевоспитавшийся после первого шестилетнего срока.     

Есть фотография, где Бородин - на фоне обшарпанной казенной стены с тяжелыми решетками на окнах. Сидит на простой деревянной скамейке. Как всегда – аккуратный, подтянутый. На светлом плаще  ни одной мятой складки.  Идеально завязан галстук. Он и в арестантской робе выглядел безупречно. Не зря на зоне его звали Поручиком. Сокамерник по первому заключению поэт Галансков сразу подметил в нем офицерскую выправку белого воинства и пустил прозвище в оборот.  Еще Бородина звали Паханом, Железным. 

И этим прозвищам вид человека на фотографии отвечает всей собранностью фигуры, непокорностью слегка опущенной головы. Разве скругленный воротничок плаща да черно-белая рябь галстука вносит в общий настрой снимка легкую домашнюю мягкость. 

Под ногами бывшего узника травка, она пробивается и в щелях тюремного цоколя, который  виден за спиной. Лезет из каждой трещины, наглядно демонстрируя  нестойкость государственного фундамента и всех политических институций, что казались крепче бетона. Бородин сидит, потому что стоять тяжело, сразу понятно – он болен. 

Нет, Бородин не заскучал по этим местам, его пригласили на открытие  музея политических репрессий.  Магия проклятого места – это не про него, навсегда очарованного Байкалом, выросшего рядом с ним в  поселке Маритуй. А вот травма места – то самое, что имеет к Бородину самое прямое отношение. Не только потому, что его упекли сюда ни за что. Важно, что именно как писателя упекли. За издание своих книг в неподцензурном чужом издательстве. За редактирование собственного Московского православного вестника. Если   первый раз он сел (Мордовия, «Кедролаг», 1967г.)  за участие в подпольной организации, задумавшей «дворцовый» переворот без гражданской войны,  то есть за дело, то теперь (1982г.) это было по-андроповски жестокое сведение счетов. За непослушание и своеволие: десять лет строгого режима плюс пять лет ссылки – чтобы загнулся и не вернулся. Вот уж точно: не желай другому то, чего не хочешь себе. Правитель сам же и врезал дуба, по неписаному, так сказать, закону нашенского самоедства. И прах его закатали в бетон под кирпич. А Бородин вернулся (1985г.). Уже при новой власти. Нет, помилования не просил: не тот характер. Амнистия освободила. Крепким, открытым, не растратившим сил, каким вышел из первого заточения, он теперь не был. Тогда, в 1972 году, покинув знаменитый Владимирский централ, куда перебросили из Мордовии  отбывать последние два года, он четко переосмыслил напутствие лозунга: «На свободу с чистой совестью».  Отмотав шесть лет, он знал, что попасть сюда с чистой совестью легче, чем выйти отсюда в том же качестве.  Эти слова где-то в середине повести «Правила игры» обращают на себя внимание афористичностью блестяще отточенной формы.  Кстати, слова, которые Бородин сам же и воплотил. Сначала в жизни и как следствие - в прозе. В мордовском «Кедролаге» Бородин  не только грузил мебель, которую зона давала трудящимся, но и участвовал во всех акциях протеста, заварухах и стычках. За это и перевели в тюрьму тюрем - Владимирскую. 

Здесь он приучил себя к серьезной литературной работе. Написал значительные вещи, в том числе «Год чуда и печали».  Настоящую прозу. Повторяю, не лагерную, это важно. О любви и прощении. О верности в дружбе в жестокое время. О правилах жесткой игры, ставящей на судьбу. О другой жизни – той, что для сильных людей. О преданности Делу, самопожертвовании. О пагубе ненависти. О психологии несогласных. 

В тюрьме он мечтал воплотить  образ положительно прекрасного человека,   которого искали  лучшие русские литераторы. Своего «идиота» Бородин написал в «Третьей правде» (Иван Рябинин), своего капитана Тушина - в «Выходе в небо» (летчик).  Его проза точна, изысканна, виртуозна. Если хотите, аристократична. Многие страницы, где действие происходит на Байкале или в сибирской тайге, соприродны пушкинским строкам: 
В гармонии соперник мой 

Был шум лесов, иль вихорь буйный…  

Созданное в тюрьме Бородин вызволял на свободу. Писал в обычной школьной тетрадке.  Исписанные листочки раскладывал по конвертам, чтобы уходили по почте. Сплошь мелкие буковки рассчитаны были на чтение с лупой. Лишь  одна строка – наверху, ясная, крупная, не напрягала глаза: «мне сегодня приснился  сон». Тюремному цензору этих слов хватало, чтобы не заморачивать себе голову, не лезть из рубашки. Не читая, он пропускал конверт. Так Бородин переправил на волю всё написанное, кроме повести   «Год чуда и печали». Видно, путь этой вещи на волю пришелся на нового цензора,  а  новичок оказался не лыком шит. Заново Бородин писал ее уже на свободе, в 1975-м. Получился другой вариант. 

Из Владимирской тюрьмы память Бородина вынесла не только свою пропавшую повесть,  но и судьбы сокамерников, их беды, моральные травмы, обиды, их личную правду и философию. Вынес и свое вечное убеждение: побежденный и погибающий всегда более прав.  

Воображение его требовало новой работы, судьба – осторожности. Обращенное на жизнь, на других, оно не искало экстравагантных маргинальных историй, чтобы под видом кичливой исповедальности заявить о себе. Но какая осторожность, если живешь и пишешь по правде! Не по «красной» и не по «белой», а по своей, «третьей», правде, которая отчасти приложима к давней мудрости: всё знать, значит всё простить. Всё, кроме погубленных несправедливостью человеческих судеб, всё, кроме невинной крови.  Такая правда бывшего  политического заключенного, что называется, - «жесть»: сколько людей, столько историй и  философий. К ним, всем этим правдам,  вопрос: а возможна ли правда во всей полноте??? Наверное, нет. Правда всегда была чужой человеку и приходила к нему как удар.

Советская власть тоже  в ней не нуждалась. Да и никакая другая не жаждала. Это Дантон какой-нибудь одержимо твердил: «Правда, горькая правда». Но и  великие писатели, включая Астафьева,  не сказать, что одержимые, имели мужество считать  такой взгляд на жизнь, такую правду «оком Бога». В ней было человеческое измерение, оно не позволяло  создателю опускаться до ненависти к своим проблемным героям, делать из них плакатных мерзавцев. Настоящие мастера писали их изнутри.  История литературы полна таких примеров, самый хрестоматийный - Бальзак (кстати, один из любимых авторов Бородина) и связанный с ним почти анекдот о том, как рыдающего Бальзака застал кредитор, удивился, спросил, что случилось. «Только что умер папаша Горио» – сказал Бальзак. Автор оплакивал не жуткого скрягу, а несчастного старика, которого свела в гроб безрассудная любовь к своим дочерям. Как не вспомнить совет мудреца: «Пойми самого себя во всяком живом существе»? А вспомнив, обратиться к  литераторам, смакующим феномен монстра и устраивающим читателю подобие ритуальной китайской казни в виде умерщвления человеческого в человеке. Хоть убейте, не вижу в этом никакой художественной провокации, на чем настаивают адепты подобной практики. Никакого бунта, связанного с контр-культурой имени Хармса или Жана Жене. Весь бунт - в замаскированной карьерной стратегии, ориентированной на успех любой ценой. На получение имени, дающего право безотказного проката всего, что написано, хорошего и плохого. На путевку в комфортную жизнь. Увы, что поддается рациональному объяснению, обречено. Как всё, не имеющее отношения к тайне, а только она  поднимает творчество до явления. В пространство Неизъяснимого.  Да и вообще интеллект по правилам не играет, разве задается вопросом: что такое успех в обществе, где  по-настоящему не опровергнуты ни Гулаг, ни Освенцим? Где ложь – основа миропорядка, а слово «писатель» - диагноз?? Где ПРОЦЕСС тотальной подмены запущен,  продолжается и катится к черной дыре маркетинговых комбинаций??? 

Продолжение

01.09.2021

Статьи по теме