Жизнь необъятная

Вторая часть 

ЗАВОД

Многое поменялось с тех пор. Нет нынче и завода, на котором тридцать с лишним лет трудился твой отец. Нет и проходной с  шумными зелёными воротами, через которую ты, повзрослев, и сам ходил на работу. Больно оттого, что отец умер так рано, жаль, что тебе так и не довелось поработать на заводе вместе с ним. Жаль, что нет уже завода. Больно оттого, что мамы  нет. Жаль, что чистота твоя осталась где-то далеко, в тех временах, когда был ты маленьким мальчиком. А ведь когда-то ты знал, что все вокруг  будут жить рядом с тобой всегда. Но как мало осталось уже тех, кто помнит тебя мальцом. Тогда, в детстве, ты торопил время, желая поскорее стать взрослым и работать то с мамой в «Союзпечати», то с отцом на заводе, совершенно не думая о том, что когда повзрослеешь — кто-то состарится, а кого-то уж и не станет.

На месте отцовского завода на Кожевенной теперь высоченные дома. Странно — пятиэтажки, к которым ты привык с детства, раньше виделись тебе огромными — а теперь кажутся маленькими. Относительно недавно же построенные многоэтажные дома, мнится, становятся всё выше и больше, всё растут и растут, заслоняя собою небо, а ты, глядя на них, сам вроде уменьшаешься.

В детстве ты бывал на отцовском заводе раза три или четыре. Отец работал начальником ремонтно-механического цеха на стекольном заводе, и брал тебя с собой только тогда, когда его вызывали с отпуска или в выходной. Каждый раз завод удивлял тебя. Это был целый мир - поразительный, грохочущий, гудящий, полный разных цехов, железа, всевозможных деталей, машин, тракторов, станков, улыбчивых и суровых рабочих. Мир, остро пахнущий машинным маслом и бензином. Как и в русской избе, трудовая жизнь здесь происходила вокруг печки. Так её ласково называл отец. На самом деле печкой была громадная печь, в которой самым волшебнейшим образом из кварцевого песка, соды и доломита варили стекло. Ты с отцом поднимался на железный мостик сбоку от печи, тебе, как настоящему стекловару давали чернющие очки и ты смотрел в специальные отверстия, как варится стекло. Там, словно лава кипела в вулкане  — было похоже на то, что  ты видел по телевизору в программе «Клуб кинопутешественников». Но самым удивительным было смотреть, как эта лава по трубке выходила из печи. Каждые несколько секунд лаву подрезал нож, и она, превращаясь в продолговатую ярко пламенеющую, мандариново-алую каплю, летела вниз. И эта невероятно красивая  капля, словно по волшебству, попадала точно в один из желобков вертящегося железного барабана. Тебе казалось, что если поймать каплю руками в перчатках, то можно скатать её в шарик — и у тебя на ладошках будет гореть маленькое и сказочное, прекрасное, румяное солнышко!  Барабан делал оборот — и новое чудо -  формовочная камера (так называлось то, что ты именовал желобком) вдруг открывалась, и из неё на конвейер подавалась малиновая от жара бутылка. Остывая, бутылка розовела, и чарующе, прямо на твоих глазах, уезжая по ленте конвейера, всё бледнела и бледнела, пока не превращалась в самую обычную стеклянную бутылку со смешным  и детским названием «чебурашка».  И, наверное, ты бы мог часами стоять и завороженно глядеть на творящееся рядом волшебство. Но отец каждый раз хотел показать тебе весь завод.

На заводе нравились все цеха, в которые тебя водил отец: строительный цех, в котором смолянисто пахло древесной стружкой и щекотало в носу от запаха цемента, составной цех, про который отец говорил, что он вредный и поэтому вы в нём не задерживались. А тебе нравилось, что всё абсолютно в этом грохочущем цеху было покрыто слоем песка и доломитной крошки, а рабочие средь пыльной завеси ходили с респираторами на лицах, в убелённых содой спецовках. Тебе казалось, что для игры в Брестскую крепость или Сталинград  замечательнее этого цеха места не найти.

И, конечно же, тебе очень нравился длинный, с двумя рядами станков ремонтно-механический, отцовский цех, впитавший в себя волнующий и густой запах масла и железа, который вдыхался тобой в первые мгновения глубоко во всю грудь. Вокруг станков, на верстаках, в проходах — везде громоздились  блестящие детали. А навстречу тебе выходили знакомые мужики, кто-то скидывал перчатки, тянул тебе руку, кто-то просто махал, потому, что ладони в масле:

- Привет, Валентиныч! Как жизнь, как настроеньице?

А ты, радостный, что тебя величают по отчеству, как взрослого и родного, обстоятельно отвечал мужикам:

- Здравствуйте! Потихонечку. (Дедушка так говорил). В садик хожу. С дедушкой Андреем вчера вечером в огороде возились. А сосед, деда Вася, он ветеран, говорил — рано сажаете. Дедушка сказал, что в самый раз. Завтра с папой идём на футбол. Ещё папа мне саблю сделал, настоящую, железную!

В самом сердце цеха в ряд стояли длинные потемневшие деревянные столы. В перерыв, наскоро пообедав, за ними собирались мужики и начинались сражения. Тут не дулись в карты, не бряцали костяшками домино, не катались кубики нард. Здесь, пыхтя сигаретами и папиросами, забывая стряхивать пепел, играли в шахматы. Пепел в такие мгновения мог запросто угодить прямо на голову чёрному королю, отгородившемуся от атаки белых причудливым забором из пешек, коней и офицеров (их ещё называли почему-то слонами — но на слонов они совсем были непохожи). Ты, конечно, не понимал происходящего на шахматных досках, но завороженно наблюдал за движениями фигур — расставленные одинаково в начале партии, затем на каждой доске фигуры волей игроков разбредались всякий раз по новому, и эта неповторимость очень нравилась тебе. Иной раз белые и чёрные смешивались в такую кучу-малу, что ты не понимал, кто наступает, а кто обороняется — ведь во всяком сражении, пусть даже и в шахматном, думал ты, обязательно кто-то должен нападать, а кто-то обороняться. Воображение разыгрывалось в тебе, и вот уже явно слышалось, как при движении ладьи в виде башни раздавался скрежет, при ходе коня — тихий цокот маленьких копытец, а когда ходила королева — слышался лёгкий шелест её платья.

 Кто-то в обеденный перерыв дремал на топчанчике за станком, кто-то читал книгу, кто-то наведывался в соседний цех, но большинство  - играли в шахматы. Тут, за столом сидел дядя Толя. Его звали Длинным или Бородой. Он был исполинского роста и носил черную, курчавую бороду, всегда добродушно улыбался и щурился. Когда глаза его уставали, он лез в карман и надевал очки — тогда он становился похожим на профессора. А отец про него так и говорил: «Толик Длинный в сварных делах — профессор». Дядя Валя Ледерле, которого все величали Французом. Дядя Валя, краснолицый и плотный, небольшого роста сердечный человек с золотыми, как говорил отец, руками — взаправду был французом. Он был сыном французских коммунистов, в тридцать девятом году сгинувших в тюрьме, когда местные «патриоты» разбирались с компартией, запрещали «Юманите», но газеты фашистского толка отчего-то не трогали. Дядю Валю, тогда маленького мальчика,  привезли в СССР и воспитывался он в детдоме. Дядя Валя всегда дольше других жал твою ладошку, как-то по-особенному, с добрым сочувствием глядел на тебя, и потом непременно неуклюже и трогательно обнимал. Дядя Лёша Солнцев — обладатель ласковой фамилии и ласковой же улыбки. Иван Францевич, и зимой и летом форсисто носивший на затылке цветастую шапку-петушок с вышитой надписью «СПОРТ». Францевич, так его звали в цеху, был старше всех, а ходил — фасонил, эдакой небрежной и усталой походкой армейского «дембеля». Дядя Робик, который иногда горячо, громко и много говорил, иногда же по-кавказски мудро и отрешённо молчал. Он, когда видел тебя, радостно восклицал: «О-о-о, Андр-р-рэй-джан!» Дядя Жора, страстный болельщик московского «Торпедо» и редкий знаток футбола. Вы с отцом часто встречали его возле стадиона, у зелёного стенда с «шахматкой», в компании корифеев-спорщиков.  Когда дядя Жора играл в шахматы, он всегда лукаво глядел на доску и часто говорил: «Значится так, да? Ну хорошо, хорошо. А мы тогда, значится, вот эдак».

  А какие  загадочные и распаляющие твою детскую фантазию  слова звучали из уст мужиков, когда они играли в шахматы. «Дровишки», «пластуны», «будённовец», «зевок», «белопольник», «вилка» - слова из того мира, непонятного тогда ещё умом, но прекрасного чувством тайны. Ты напряжённо смотрел на все четыре ладьи,  и старался понять, какая из них «бешеная», и что эта «бешеная» ладья выкинет, какое сумасбродство отчебучит? Ты слышал: «расписать ничейку». И представлялось, что дядя Лёша Солнцев и дядя Валя Ледерле составят документ о том, что их партия окончилась вничью, обязательно на документе распишутся красивыми и длинными подписями со множеством крючков и завитушек. Дядя Жора говорил дяде Францевичу: «Ваши сегодня не пляшут!» Ты понимал, что Францевич проигрывает, и становилось жалко, ведь если бы Францевич выиграл —  от радости он бы сплясал. И думалось, что Францевич всегда так делает, когда выигрывает. А тебе очень хотелось посмотреть на пляшущего Францевича —но он, как назло, продувал…

- Что, уконтрапупили тебя? - подначивали мужики Францевича, а тот досадливо морщился и отмахивался.

Потом он смотрел на часы и азартно восклицал:

- Давай ещё партейку, Жора! Успеем!

  Тебе всегда нравилось слушать мужиков из отцовского цеха. Когда ты ребёнком приходил с отцом на завод, когда вы большой и весёлой компанией ездили на рыбалку, когда кто-то из них приходил в гости. И потом, повзрослев, сам работая  на заводе, ты частенько заходил в обеденный перерыв в цех, в котором уже не было отца. Заходил просто посмотреть и послушать. Было в поведении мужиков, в их разговорах неброское достоинство, основательность, несуетность, рассудительность. Не рисовались, не бахвалились, говорили они простыми, искренними словами. Случалось подначивали — бывало, что и грубовато, но незлобливо, с нежным товарищеским давним чувством, какое бывает  среди мужиков, долго уж приятельствующих и друг друга неизменно понимающих.

  Забулдыги в цеху не приживались, хотя  мужики, как и всякий мастеровой люд на Руси, иной раз и выпивали. Бывало и попадались директору. Тогда садились они в каморке у отца за бумагу — писать объяснительные. Не вымучивать, не «осознавать» в угоду директору — именно писать. Некоторые чудные экспромты отец приносил домой и читал вам вслух. Ты и поныне помнишь: ««По факту моего пребывания на работе в некотором нетрезвом виде могу пояснить, что полоскал горло данным мне женой лекарством, настоенным, по-видимому,  на спирту. Выплюнуть его посреди цеха посчитал делом некультурным и проглотил, оттого вскорости и захмелел...». Или другая объяснительная, которая начиналась со слов: «Работал с утра на сильном ветру и вроде б как продрог...»

  А уж про руки их да смекалку — и говорить нечего. Бывало, мужики в спорах и инженеров конфузили.

  Когда вы с отцом возвращались домой, за несколько дворов ты спросил:

- Пап, можно я побегу?

Отец кивнул, и ты понёсся к дому. Тебе не терпелось рассказать обо всём увиденном. У калитки, на лавочке, сидела бабушка. Ты на бегу кричал:

- Бабушка, а у папы на работе Ивана Францевича уконтрапупили!

Очень тебе хотелось поделиться с бабушкой новым услышанным и столь понравившимся словом.

- Это как же?! - растревожилась бабушка, поднимаясь с лавки.

- Два раза, в шахматы! Он потому и не сплясал сегодня! - ответил ты.

- Да ну тебя! - махнула рукой бабушка. - Думала, уже чего стряслось! А то — шахматы.

Бабушка, успокоившись, снова села на лавку. И ты рассказывал ей о том, что видел — о солнечно красивой, мандариново-алой лаве, из которой получается малиновое, а потом розовое, а потом прозрачное «чебурашечное» стекло…

                                             СЕННОЙ, КОТОРОГО НЕТ

А вот ряды другого стекла — льдистого, холодного, между полос серого бетона. Ласковое осеннее солнце отражается в этих рядах ядовито белой вспышкой - огромный дом стоит теперь на месте, где раньше шумел Сенной, или как его ещё называли — Колхозный рынок. И его нынче тоже нет.

Как тебе нравилось с дедушкой или бабушкой ехать «на базар» в жёлтом,  приятно булькающим мотором «тринадцатом» автобусе на переднем сидении, глядеть и на дорогу, и на то, как водитель крутил руль, неизменно оплетённый бежевым проводом. Особенно, когда автобус катил под каляевскую горку по улице Бабушкина -  кругом было видать!  Далеко вперёд, спускаясь, бежал серый асфальт дороги, бежал туда, где сизыми делались деревья и крыши, сливаясь с неясным маревом синих далей. Дух захватывало от городского простора, просторно было и на душе. Ведь рядом были дедушка или бабушка, и  путь был долог (так тогда тебе казалось), и сколько всего можно интересного углядеть. И людей, и разных машин, и дорожных знаков! И вот — конечная. Сенной рынок. У входа стояли серые с синей полосой  автоматы с газированной водой, которая так весело стреляла тебе в нос, возле автоматов женщины в белых халатах и белоснежных, воздушных «наколках» в волосах продавали горячие пирожки с ливером, оборачивая их в полоску  бумаги. Если ты был с бабушкой, на твою  просьбу купить пирожок она отвечала:

- Та на что они? Я лучше тебе дома сделаю!

А если приезжал на рынок с дедушкой, он покупал и тебе, и себе, приговаривая:

- Тогда уж бабушке не рассказывай.

А потом доставал из кармана складной пластмассовый стаканчик, и вы пили газировку из автомата. И затем твоему взору открывались крытые шифером железные ряды прилавков, со словами «ФРУКТЫ», «ОВОЩИ», «РЫБА» на деревянных фронтонах. Под прилавками громоздились мешки, бугристо набитые  картошкой, луком, ящики с помидорами, яблоками, кадушки с квашеной капустой, солёными огурцами и мочёными арбузами -  и духмяный воздух кружил тебе голову, дразнил множеством запахов. Торговки с тёмными, загорелыми лицами, в разноцветных косынках и  застиранных фартуках бойко расхваливали свой товар и зазывали покупателей, отчего над рядами стоял непрерывный, разноголосый гвалт.  Там и сям торговки и торговцы в серых кепках ловко ставили жилистыми руками гирьки на весы, поднимали авоськи, подвешенные на крючки безменов (помнится - бабушка называла безмен «кантырем»). Тут уж зевать было нельзя, чтобы не потеряться в толчее. Каждый раз ты вздрагивал, когда рядом грузчик с железной тележкой грубо кричал: «Па-а-а-а-абиригись!» Когда они таскали тележки — казались тебе страшными, а когда курили у рядов и беседовали с торговками, заливисто смеялись, обнажая дёсны с редкими пенёчками зубов — в такие мгновения ты их не боялся. В зыби людского моря, словно катерки, терпеливо тарахтели трёхколёсные грузовые мотороллеры, с кабиной и кузовом, обшитыми жестью. Иной раз ты видел, как к женщинам, предлагая им погадать или узрев в них «хворобу или порчу», навязывались темноликие, сверкающие золотом зубов цыганки в пёстрых юбках, а их босоногая детвора клянчила монеты, нисколько не стесняясь такого своего занятия.  В эти минуты ты крепче сжимал дедушкину ладонь. Ещё бы — всего раз в сердцах сказала бабушка баловнику-внуку: «Вот не слушаешься бабушку, а непослушных детей цыгане воруют», а ты эти слова крепко запомнил. Ты и у деда Васи, соседа, через забор спрашивал в тот день, а он, занятый мыслью, как ему ловчее обрезать ветви абрикосы, глядя вверх, задумчиво подтвердил: «Воруют, воруют...»

Но вот цыганки терялись в людской толчее. Вы с дедушкой ходили по рядам средь таких же покупателей: неторопливых и солидных мужчин с портфелями, спешащих вихрастых пареньков, бабушек в платках, за покупками завязывающих разговоры с торговками о ценах, пенсиях, погоде, болячках и помидорной рассаде.

В рядах пахло нагретой на солнце мешковиной и землисто, пресно — картошкой. «Плакальщиком» - луком пахло крепко и приятно. Душисто веяло укропом, разложенным на газетках. Родные все запахи, милые, как с нашего огорода. А вот подвальной сыростью отдавала свекла и морковка. Помидорки дразнили спелым духом  - посыпать бы один солькой, да в рот! Вкусно!

А в рядах, где торговали маслом — тёплый, аппетитно будоражащий, будто обволакивающий твой нос запах подсолнечного масла. Как искрилась на свету струя, когда разливали масло по банкам, как причудливо играли в них янтарные пузырики! Смотреть на эти пузырики было радостно - они будто ныряли вниз и затем, в развесёлой кутерьме взмывали вверх и пенились, задорно толкаясь. Ещё бы — ведь масло подсолнечное. Значит, под солнцем, где так радостно и хорошо жить и, может быть, даже самим солнцем и сделанное — так ты тогда думал.  Чего же ему не искриться и янтарными пузыриками весело не играть?

Потом вы спускались в подвал. Воздух там всегда был тягучий, влажный и с кислецой. В подвале торговали сметаной, простоквашей, варенцом, ряженкой, топлёным молоком. Дедушка покупал ряженку, а тебе нравилось смотреть, как медленно, словно нехотя, густой своей массой кремового, вкусного цвета, заполняла ряженка дедушкину банку, но как ни нахваливал, как ни уговаривал дедушка тебя её попробовать, ты всегда кривился и отказывался. Кислятина — такой она раньше тебе казалась. Эх, сейчас бы ту ряженку! И хоть ты так и не попробовал её, а мнится теперь — та ряженка, которую покупал дедушка, была самой вкусной.  Такой нынче нет, не сыскать такой среди красочного магазинного разнообразия.

Нет и птичьего рынка, и скобяного рынка тоже нет. В выходные частенько ездили вы с отцом на птичий рынок. А отойти от прилавков с аквариумами всего на рядок — вот уж и скобяной рынок. Сколько там всего было! Гвозди, шурупы в ящиках и промасленной бумаге, бухты верёвок, джутового, мохнатого шпагата, пучки пакли, будто парики из седых волос, разноцветные мотки изоленты, ласково переливавшаяся на солнышке, будто скользящая, оттого казавшаяся живой медная проволока, золотистые и серебристые замки и ключики к ним, топоры, лопаты, молотки, рубанки, ножовки. Дедушка говорил, что сюда приходят мастеровые люди. И ты глядел по сторонам — какие они, мастеровые?

Старик с сивой спутанной бородой, каштановыми от табаку усами и кустистыми, седыми с прозеленью бровями брал в руки ножовку, глядел на полотно, словно выцеливая им в небо, недовольно качал головой и говорил пожилому продавцу:

- Никудышне разведена. Такой только дрова и пилить, а для чистой работы — никудышняя! В ранешнее время с такой  на базаре показаться стыдно было. А теперь?

- Для чистой вон и обушковые есть, и выкружные, - отвечал продавец.

- Выкружные — это да, тут случай отдельный, здесь дело ясное, - говорил старик. - Вот у меня отцова ещё. И никакая мне обушковая для чистой работы не нужна. А почему? Инструмент! Умели сделать да развести! Вот уж на совесть сработана! Ведь были мастера! А теперь что? Не то, не то, чего уж и говорить.

Пожилой продавец понимал, что старик пришёл не за ножовкой. Скучно ему дома, наверное, вот и пришёл повспоминать о «ранешном». И продавец охотно соглашался:

- Твоя правда. Мастера были — нынче таких не сыщешь. Нет, не сыщешь! Вот мой дед…

Вы шли с отцом дальше, и уже не слышно было разговора старика с пожилым продавцом. Ты выглядывал между аквариумов —  говорил то старик, а продавец охотно кивал, то рассказывал что-то продавец, а старик улыбался и казалось, будто он даже чуть помолодел. Наверное, вспоминали молодое своё, «ранешное». А потом, когда вы возвращались, они уже вдвоём сидели за прилавком, разом отчего-то пригнулись, словно что-то потеряли, и также разом появились, оба поморщились и нюхали рукава.

На птичий рынок ты любил ездить. Ещё бы! Сколько всякой живности можно было поглядеть! В рядах аквариумов — великое множество рыбок. Красных, жёлтых, зелёных, золотых, с синими полосочками, с пятнышками, радужных, с большими и маленькими плавничками, толстеньких и худеньких, удивлённо пучеглазых или с глазками хитренькими или грустными. Иные шустряки выписывали ловкие фигуры, другие же плыли медленно, открывая рот, словно говорили тебе: «Ня-ям»! И ты думал, что кушать они хотят, и плывут медленно оттого, что им не дали утром кашу, вот и нет у них сил.

А за рыбками ряды — ещё интереснее! Кого там только не было! Там и кролики были всякие, и любимые твои — калифорнийской породы, белые, с красными глазками, тёмно-коричневыми ушками, лапками и носиками.  Смешные - особенно своими тёмными носиками. А крольчатки, калифорнийцы, до чего милые лапушки-пушишки, словно зимние зайчата из сказок — белоснежные, и ушки у них ещё розовые, и на носиках пятнышки едва серели. Взрослые кролики щурили глазки, дремать пытались. А крольчатки, ведь детки совсем малые, с любопытством вокруг поглядывали — сколько всего интересного! И детвора неизменно рядом с ними останавливалась, тянули пальчики к клеткам, и ты тоже тянул, потрогать хотелось, а крольчата навстречу тянули носики, поигрывали забавно ноздрями — пробовали новые запахи. Тут же рядом и птицу продавали — кур, уток, гусей. И в коробках они сидели, и в клетках, и в ящиках. Один гусь даже из большой сумки с нерусскими буквами выглядывал. Иные куры и просто по застеленному газетами прилавку ходили — каждая к лапке была привязана за верёвочку. Отец остановился у одной клетки, глядел долго на петуха, а потом спросил у тебя:

- Что, может купим такого певуна?

А тебе этот петух и не понравился совсем — чёрно-белый он, какой-то блеклый, растрёпанный, перья не то мокрые, не то сальные, лапки длинные, и гребешок сморщенный. Зато в другой клетке — вот уж красавец! Огненно-рыжий, в чёрную крапинку, хвост на солнышке и синим, и зелёным, и фиолетовым с чёрным переливается, и пёрышки — один к одному, ещё и гребешок у него большой и острый. Похаживал он важно, прямо как граф какой или принц из фильмов — только шпаги  не было при нём.

- Вот этот красивее! - кивнул ты на огненно-рыжего молодца.

- Хорош! - согласился отец. Он про кур всё знал. - Кучинской породы красавец. Кучинец.  А вот тот - знаешь какой певун? Уж как запоёт — так долго тянет, во всю жилу. Юрловская у него порода — она голосом славится.

Вы уже и дальше идти собирались, да где-то молоденьким голоском тоненько пропел петушок. Тут и кучинец, огненно-рыжий красавец ему ответил. Тогда юрловец повертел головой, приосанился, шею вверх вытянул, да ка-а-а-к запел! Да с протягом, долго! И чем дольше пел, тем, казалось, пуще вытягивалась его шея. Действительно — во всю жилу! Стал подаваться  он головой вперёд, и уж у самой земли вдруг сбился на хрип.

- Папа, он горлышко сорвал, да? Охрип? - стало тебе жалко певуна.

- Нет, они частенько похрипывают под конец. Так у них в породе заведено, - улыбнувшись, успокоил тебя отец.

И тогда подумалось, что если у них, этих юрловцев, так заведено хрипеть, то, наверное,  драчуны они все отчаянные. Эдак хрипеть только отпетые хулиганы и могут.

- А он клеваться будет? - спросил ты у отца.

- Если станешь дразнить, как нашего — будет клеваться.

И ты обрадовался, что не купили петуха. Пускай в другом дворе, хулиган, клюётся…

А помнишь сколько было радости, когда вы с отцом ездили на птичий рынок покупать утят? На обратном пути, в трамвае, отец держал на коленях картонную коробку, а ты, сидя рядом, навис над ней и всю дорогу разглядывал утят — так они тебе понравились. Маленькие, пушистые, жёлтенькие комочки на смешных лапках, будто обутых в крохотные  оранжевые водолазные ласты. Одни жались по углам коробки, оробели, наверное, от трамвайного шума и нависшего над ними слишком любопытного человечка. Другие же, поотважнее, попискивали, потряхивали хвостиками, хорохорились - распрямляли и бойко, часто-часто махали своими малюсенькими ещё крылышками, словно пытались взлететь. И приоткрывали свои розоватые клювики - казалось, что и они тебе ответно и счастливо улыбались.

- Папа, а мы ведь не будем из них суп варить? - не отводя глаз от своих новых друзей, спросил ты у отца. - Я с ними подружился уже. И они со мной тоже. Вон, смотри, улыбаются!

- Нет, не будем, - глядя в окно трамвая, ответил отец.

  Дома ты первое время не отходил от утят, и их домика — картонной коробки. Когда утята подросли — их выпустили в вольер, за времянкой. И ты часто бегал поглядеть на своих повзрослевших друзей. Уточки  при ходьбе  смешно переваливались с боку на бок, а ещё мило виляли хвостиками — и ты думал, что они, как собачонки, виляют хвостиками, радуясь твоему появлению.

  А однажды утром ты прибежал к вольеру, но он оказался пуст. Ты помчался к отцу спросить, где же наши уточки? Но разве мог он, увидев твоё лицо, сказать тогда правду?

- Утки, сынок, на юг улетели, - грустно произнёс отец, прижимая тебя к себе. - Наверное, это я калитку в вольере забыл закрыть, вот они и улетели…

  Как же так — улетели? Ведь им хорошо было жить у вас. Вольерчик у них справный, есть где и погулять, и от непогоды укрыться. И кормили их. И ты частенько к ним приходил, любовался, разговаривал с ними, а они — хвостиками тебе приветливо виляли. И вот — отчего-то улетели твои друзья на юг. Может, всё-таки им там, на юге, будет лучше? А вдруг ещё вернутся? Ты посмотрел с надеждой вверх — на небе их не было. Пусто и в вольерчике. Тогда ты расплакался…

  И сейчас, в самом центре большого города, по-детски вытирая ладошками  набежавшую слезу, мнится тебе — вот всего лишь мгновенье прошло с того осеннего утра, когда ты обнаружил вольер пустым. А потом смотришь на огромный дом, что стоит теперь на месте, где раньше шумел Сенной — и понимаешь, как же давно было то утро.

   Давно ушло то время, нынче — совсем другое. А как хочется снова и снова побывать хоть на мгновения в том, давнем, добром времени. Как хочется почувствовать, всей душой почувствовать все те радости и горести нетронутыми, какими казались тогда.

  И ты знаешь, что поможет тебе в этом. Ты поедешь туда, где родился и вырос. На  Славянский микрорайон. В последнее время слово «микрорайон» тебе не нравится, казёнщиной оно отдает. Может быть, потому обычно в разговорах и прозывается Славянский микрорайон просто — Славянская. Как в ранешние времена называли слободы и слободки.

Илл.: Елена Саяпина

20.10.2022

Статьи по теме