Историософские прозрения И. А. Гончарова
О слово, дар бога святой!..(…)
О духа единственный меч,
Свободное слово.
(1854) Свободное слово
К. С. Аксаков
Текущий год подводит к разного рода переосмыслениям, когда начинаешь задумываться о некоторых писательских юбилеях. У каждого есть свои сокровенные даты: кто-то в 2022 г. будет славить Беллу Ахмадуллину и Роберта Рождественского, а кто-то вспомнит об Арсении Тарковском; одни упомянут Владимира Маканина, другие — Валентина Распутина. Наверное, не станет неожиданным предвидением факт, что такие нынешние юбиляры как Владимир Войнович, Василий Аксёнов или Евгений Евтушенко вызовут в интеллигентской среде достаточную порцию патетического энтузиазма.
Однако есть сегодня в нашей литературе не столь популярные фигуры — для кого-то, как для Владимира Маяковского, это певцы «пыльных классических истин», а для кого-то — они же — пророки, говорящие о вечности и самых глубоких тайнах человеческого сердца. Обращение к классическому слову по зову души — глубоко личностное действо, ведущее к сердцевине смыслов и всегда остаётся явлением камерным и «точечным», в то время как человек массы — «публика» — требует сиюминутного.
«Публика презирает народ — народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтёшь. Публика преходяща — народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте, а народе — золото в грязи», — проницательно замечал ещё один юбиляр этого года Константин Аксаков в статье «Публика и народ» (1848). Именно К. С. Аксаков, по-философски серьёзно исследовавший глубины слова и загадку человека, его национальных основ и свободы, называл А. С. Пушкина «великим поэтом народным» и смог рассмотреть и в творчестве Н. В. Гоголя возвращение к древнему эпическому миросозерцанию. Возможно, не случайно могилы отца и сына Аксаковых, ранее захороненных в Симоновом монастыре, воспетом Н. М. Карамзиным в «Бедной Лизе», соседствуют с могилой Н. В. Гоголя на Новодевичьем кладбище — как будто свойственно нашим «титанам мысли», ищущим один и тот же русский философский «горюч-камень», объединяться не только на этом свете.
Всё же именно в ходе живой жизни мы хотели бы объединить наших читателей в круг тех юбилеев, которые обращают нас к более важным вещам, нежели истерика личных трагедий или тараканьи бега по словесной поверхности. Великий смысл слова, верно понимаемого, может стать началом формирования не менее великой и величественной картины мира — нашего отечественного бытия, стоящего крепко и растящего мировое древо, как древний «бел-алатырь», расположенный в центре вселенной. И прикоснувшись к источнику, начинаешь понимать, что только это может заключать единственно настоящее значение словесности.
Такого же рода гоголевское «древнее эпическое созерцание» и благоговейное отношение к слову находим в творчестве ещё одного крупнейшего классика-юбиляра 2022 г. — Ивана Александровича Гончарова. Наверное, России XIX века повезло иметь таких цензоров на государственной службе: С. Т. Аксаков, А. Н. Майков, И. И. Лажечников, Ф. И. Тютчев, И. А. Гончаров.
Действительно, художественный мир И. А. Гончарова, этого удивительного геополитического мыслителя, размышляющего о месте русского человека в мире, о судьбах христианской цивилизации вообще, являет нам не просто героев, не просто сюжеты, но смену эпох и прогнозы возможных путей развития человечества. Добавим несколько штрихов к портрету классика, соответствующих текущему моменту и проясняющих то важнейшее направление жизни, на которое сегодня, как нам кажется, следует ориентироваться более всего.
Безусловно, все произведения И. А. Гончарова, включая «Фрегат “Палладу”», в том или ином ракурсе проясняют главные авторские идеи консервативного толка, духовный поиск писателя, но наиболее показательным будет роман, выводящий на первый план его любимого героя, заключающего в себе «русское, доброе, круглое» — Илью Ильича Обломова.
Подчёркивая авторские симпатии и личный выбор классика, полноправный наследник славянофильской мысли, а также автор рассказа «Человек будущего» и ещё один замечательный юбиляр 2022 г. А. А. Григорьев проницательно писал об этом: «…У самого автора “Обломова” — как у таланта все-таки огромного, стало быть, живого — сердце лежит гораздо больше к Обломову и к Агафье, чем к Штольцу и к Ольге. За надгробное слово Обломову и его хорошим сторонам — его чуть что не упрекнули ярые гонители обломовщины».
«Человек будущего» (1845) самого А. А. Григорьева, носящий подзаголовок «Рассказ без начала и без конца, а в особенности без “морали”», посвящённый А. А. Фету, рисовал нам облик ещё одного талантливого «чудака» (это слово фигурирует в тексте) Виталина, являющегося в некоторой степени предшественником Обломова. Припоминаем восклицания посетителей Обломова: «Ах вы, чудак! (…) Все такой же неисправимый, беззаботный ленивец!»; «Чудак ты этакой! (…) Что тебе здесь сладко кажется?». Таким образом, самые талантливые представители русской словесности уже улавливали тип «надмирного» героя, будто бы витавший в воздухе — тип «человека будущего», человека «в его развитии».
А впрочем, Илья Ильич был «разгадан» и принят не всеми современниками. Даже провидец Ф. М. Достоевский не сразу увидел грандиозный евангельский замысел своего собрата по перу, мучимого теми же вопросами — путей христианства, цивилизации в целом и русского человека в частности. И сам автор «Обломова» показался сперва Фёдору Михайловичу всего лишь талантливым (по иронии судьбы) конъюнктурным чиновником «без идей и с глазами вареной рыбы» — чиновником, написавшим «отвратительный» роман, как в письме к брату Михаилу изначально отозвался об «Обломове» будущий автор «Идиота».
И немудрено, ведь И. А. Гончаров, также как и А. А. Фет, столь дорогой А. А. Григорьеву, — был тонок и бережен в подаче божественных истин. Чтобы увидеть такую «органическую» религиозность «без морали», надо всматриваться глубже, далеко за сюжеты, за вторые и третьи пороги восприятия слов, потому что все «айсберги божественного» практически скрыты под водой, мало выступая над поверхностью.
Но некоторые всё же кое-что почувствовали и быстро «заклеймили» роман и героя. Раз уж модно было говорить о значительных произведениях как об «энциклопедиях», то для Н. А. Добролюбова, например, «растянутый» роман «Обломов» стал учебником «лени и апатии», а для Д. И. Писарева — «историей болезни». А. И. Герцен, возмущённый популярностью произведения И. А. Гончарова, указывал на «одни бессмысленные подробности», которые невозможно читать «без зевоты и отвращения» и пророчил, что «общественное мнение» вскоре «отвернётся» от Обломова.
Не менее красноречиво гневался А. П. Милюков, раздражаясь, что без всякого основания «...в публике начали распространяться преувеличенные толки о том, что в Обломове в первый раз явилась глубокая идея о нашем обществе, сказано новое слово о прошедшем и будущем России».
Но, пожалуй, завершим цитацию подобных оценок и посетуем, что письмо К. С. Аксакова 1848 года Николаю I с призывом покончить с западничеством не возымело ожидаемой силы.
Что же отказывались признать в Обломове подобные критики, «дело» которых было продолжено многими советскими литературоведами? Если взглянуть на героя с позиции «русского воззрения», снова ответим словами К. С. Аксакова: «Нравственный подвиг жизни» — такой, когда «всякая умственная, всякая духовная деятельность, вся тесно соединена с нравственным вопросом». И мы понимаем, что нравственный вопрос на русской почве есть не реализация абстрактного добра, а вопрос глубоко христианский.
Несмотря на нескончаемый и по сей день критический гвалт об Обломове, вся искренность, вся цельность души, вся внутренняя правда, присущие этому герою впоследствии стали главными чертами других лучших героев «не от мира сего» в русской литературе. Современных «достигаторов», адептов «успешного успеха», «эффективности», «ресурсности» и «брендовых имиджей» всегда раздражали и будут раздражать «хрустальная душа», смирение и кротость Обломова, которые он сохраняет при любых внешних обстоятельствах.
В романе И. А. Гончарова видим, как страдает это «положительно прекрасное лицо», помещённое в закипающий котёл цивилизации и, в стремлении сохранить свой внутренний мир, не желающее менять формы взаимодействия с миром внешним. Цельность, прямота и правдивость натуры Обломова видятся, в первую очередь, в неприятии внешнего бутафорства, фальши, попыток перенять чужой, заимствованный образ жизни и мысли.
Эти и другие хрестоматийные черты его портрета стоит ещё раз «перечесть», передвигаясь с карандашом по тексту, чтобы вспомнить, каковы одежды героя — настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу; каково окружающее пространство, им созданное, и говорящее лишь о необходимости «кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них».
И пусть нас упрекнут «ярые гонители обломовщины», но мы вспомним и обломовскую сухую чернильницу, книги (их образ предваряет раскрытая на 14 странице гоголевская книга Манилова из «Мёртвых душ», а продолжают блоковские «проклятые книги», которые мечтал «сжечь» ещё грибоедовский Фамусов) и вдобавок к ним газеты, валяющиеся пожелтевшими, развёрнутыми и покрытыми пылью. Да и других книг «не видать».
И если лирический герой А. А. Блока позже отчаянно восклицает:
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда, —
то Обломов как раз воплощает в себе идеал «естественного человека», тоже не только «никогда не писавшего», но и не читавшего книг, не стараясь, как и его слуга Захар, «изменить данного ему богом образа».
Видим, как Обломов «сквозь сильную зевоту», как будто бы не понимая, о чём идёт речь (и переспрашивает: «О чём?»), слушает «о торговле, об эмансипации женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретенном составе против пожаров». И ни о чём из этой «вседневной жизни», включая «реальное направление в литературе» и «голую физиологию», над которым явно иронизирует автор, Обломов не хочет читать.
«У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать!», — предлагает Обломову Пенкин. Но герой не хочет ни писать, ни читать, почитая это «несчастием» и «тратой души»:
«Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!».
Обломов произносит знаменитые диогеновские («Ищу человека!») (впоследствии перекочевавшие к Достоевскому, и к Чехову, и к Горькому — в разных модификациях) слова. «Человека, человека давайте мне! (…) Любите его...», — говорит он и напоминает нам о высшем начале, живущем в каждом «ростовщике, ханже, ворующем или тупоумном чиновнике», во всех тех, кого поверхностный Пенкин предлагает «карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...».
«Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия?» — высказанная героем мысль станет излюбленной идеей Ф. М. Достоевского, уже не в теории познавшего её на каторге через общение с каторжанами; и выступит ключевой в последующей лагерной прозе в лучших её образцах — например, в творчестве О. В. Волкова и Л. И. Бородина.
Защищая «высшее начало» в любом человеке Обломов впервые на глазах читателя обретает вдохновение, встаёт с дивана в полный рост и «почти кричит с пылающими глазами».
Необходимость «переселения» Обломова из привычного для него дома и ухудшение дел в имении выглядит символичным, напоминая своеобразное «изгнание из рая». Обломов избегает излишеств, не занимая более пространства, нежели необходимо человеку для скромного жития. Его «рай» — единственная комната, а об остальном он замечает: «Я с третьего дня там не был». И тут нам вспоминаются все отечественные литераторы, никогда не покидавшие пределов России — от А. С. Пушкина до уже упомянутого Л. И. Бородина.
Обломов не обольщается сладкими призывами выйти «из рая» — теми живописными картинами, которые рисуют ему посетители, выманивая героя из его привычного местообитания: «Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?».
Но Обломов «быть бывать» там отказывается, игнорируя и готику, и светские рауты, и собрания, и бытовые свадьбы. Однако его комната убирается к святой неделе, что подтверждает слуга Захар: «Тогда образа чищу и паутину снимаю...». А в иные дни, по слову того же старого слуги всё и так «подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?».
«Святыня» Обломова и его седого слуги — сохранение «верной памяти о минувшем. Мирские излишества как будто скрыто противопоставлены И. А. Гончаровым «свадьбе» иной и иному «жениху», который «грядёт в нощи».
Слуга Обломова не «бросает злобный вызов небесам» (А. А. Блок), смиренно философствуя о клопах: «Разве я их выдумал?» и других живых существах: «И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много».
И Захар, и его хозяин не мнят себя царями природы и принимают существующий порядок вещей. Они верят в изобилие, подаренное человеку Творцом («У меня всего много, — сказал он (Захар — И. К.) упрямо»).
Идея русского изобилия показательно контрастирует в романе И. А. Гончарова с немецкой экономией и расчётливостью:
«А где немцы сору возьмут! (…) Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: все поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять?».
«Немец проклятый, шельма продувная!..», — говорит Обломову Тарантьев о Штольце.
И как будто предвидит И. А. Гончаров, что скоро эти «штольцы» со своими «планами Барбаросса» и операциями «Эдельвейс» пойдут на наших «идиотов» и «обломовых», будут жечь и громить Обломовки и рушить всё изобилие и все мечты о нерушимом Божием царстве. Что самое страшное, они будут воспитывать наших детей по своим уставам, и, более того, когда нас покинут наши русские богатыри — в силу собственной слабости и чувства неполноценности мы сами передадим своих отпрысков им на воспитание.
Впрочем, Обломов остаётся по-прежнему кротким, пытаясь обуздать Тарантьева, ругающего Штольца: «Я тебя не упрекаю, а только прошу отзываться приличнее о человеке, который мне близок и который так много сделал для меня...».
А «злобные» возражения Тарантьева звучат почти пророчески:
«Много! — злобно возразил Тарантьев. — Вот постой, он еще больше сделает — ты слушай его!
— К чему ты это говоришь мне? — спросил Обломов.
— А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя, так ты и будешь знать, как менять земляка, русского человека, на бродягу какого-то...
Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких людей на своем веку!»;
«Хорош мальчик! Вдруг из отцовских сорока сделал тысяч триста капиталу, и в службе за надворного перевалился, и ученый... теперь вон еще путешествует! Пострел везде поспел! Разве настоящий-то хороший русский человек станет все это делать? Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то еще не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как, а то на-ко, поди! Добро бы в откупа вступил — ну, понятно, отчего разбогател; а то ничего, так, на фу-фу! Нечисто! Я бы под суд этаких! Вот теперь шатается черт знает где! — продолжал Тарантьев. — Зачем он шатается по чужим землям?
— Учиться хочет, все видеть, знать.
—Учиться! Мало еще учили его? Чему это? Врет он, не верь ему: он тебя в глаза обманывает, как малого ребенка. Разве большие учатся чему-нибудь? Слышите, что рассказывает? Станет надворный советник учиться! Вот ты учился в школе, а разве теперь учишься? А он разве (он указал на Алексеева) учится? А родственник его учится? Кто из добрых людей учится? Что он там, в немецкой школе, что ли, сидит да уроки учит? Врет он! Я слышал, он какую-то машину поехал смотреть да заказывать: видно, тиски-то для русских денег! Я бы его в острог... Акции какие-то... Ох, эти мне акции, так душу и мутят!».
Как отмечал К. С. Аксаков, «В основании государства русского: добровольность, свобода и мир»; «Вся сила в нравственном убеждении. Это сокровище есть в России, потому что она всегда в него верила и не прибегала к договорам» («Об основных началах русской истории» (1860)). Именно такой идеал являет нам Обломов. В его мире нет никаких исчислений, торговли, расчетов, карьеры, наживы, выгод и желания обладать чем-либо материальным («Какие счеты? Какие деньги? — с неудовольствием спросил Илья Ильич»). И в соответствии с библейским «будьте как дети», автор сравнивает его с «новорожденным младенцем, что не разбрасывается, не продает ничего...». Обломов — не Иуда, не тот, кто продаёт, а тот, кого предают.
«Прекрасный человек» в представлениях героя выглядит как всепрощающий избавитель от начётничества и «бумажного шума»: «Прекрасный человек! Бывало напутаешь в бумаге, недоглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! — заключил Обломов».
Зато посетители Обломова, кажется, выглядят как «не имеющие ушей», а также глаз и сердца, и не желают слышать о несчастьях героя: «Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире».
В противовес их приглашениям Обломов просит остаться у него подольше и тщетно взывает о помощи: «Посиди еще, — удерживал Обломов. — Кстати, и посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...».
Не менее своеобразно показано течение внутреннего времени героя: «Обломов погрузился в размышления. Через несколько минут пробило еще полчаса». Время как будто развёрнуто внутри него и течёт медленнее, чем время внешнее. Карьера в представлениях Обломова — не более чем «хватанье чинов» («А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства», «и не пошевелится в нем многое, многое...»), работа «несчастных» «с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома».
Обломов искренне и «мирно» рад, что может пребывать в своём пространстве, «что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению». Слова, сказанные герою, «Переезжайте (…) нам нужно квартиру переделывать» как будто относятся не только его личному пространству, а ко всему пространству русского человека — и, приобретая историософский смысл, звучат особенно провиденциально в сегодняшнем геополитическом противоборстве. Если же вернуться к словам Д. И. Писарева о романе, И. А. Гончаров действительно рисует в «Обломове» «историю болезни», только болезни не героя, а окружающего его «цивилизованного» пространства, разными способами, намеренно и бездумно уничтожающего сокровенное ядро русской человеческой души.
Однако добавим, что И. А. Гончаров, в своей критике цивилизации не столь прямолинеен. В наступлении нового века видит он Промысел и новые возможности — в первую очередь, для распространения Божьего слова и реализации Его замысла о человеке. Эта мысль, если вспомнить «Фрегат “Палладу”», приходит к писателю при посещении им земель, не тронутых цивилизацией.
Но мы из истории литературы начала XX века помним, что открытое соприкосновение со стихиями необузданных чувств может быть губительным, «бессмысленным и беспощадным» (как и «чёрная злоба, святая злоба» героев А. А. Блока в поэме «Двенадцать»), хотя, потенциально, может быть благотворным и, при нужных усилиях и направленности взаимодействия, придавать обеим сторонам огромные возможности, о чём мечтали А. С. Пушкин, Н. В. Гоголь, И. А. Гончаров и Ф. М. Достоевский (так и не успевший выписать своего «деятеля» в несостоявшемся продолжении «Братьев Карамазовых»).
Два великих классика, создавших каждый своего «обломова» — своего (по цивилизованным меркам) «идиота», И. А. Гончаров и Ф. М. Достоевский, оказались едины в том, что полная реализация человека и воплощение Божьего замысла о нём возможна только если он «потрудится на родной ниве». Это и есть «программа действий», русский путь, ведущий не к противоречиям, не к камню преткновения, а к священному и целительному «камню-алатырю», обладающему могучей силой.
А что касается близости образов Обломова и князя Мышкина, более чем красноречивую историю, касающуюся выхода «Идиота» Ф. М. Достоевского, рассказывает М. А. Александров, работавший в типографии, где печатался журнал Достоевского «Гражданин»:
«Впоследствии, когда «Идиот» был уже давно мною прочитан, однажды в разговоре коснулись И. А. Гончарова, и я с большою похвалою отозвался об его «Обломове», Федор Михайлович соглашался, что «Обломов» хорош, но заметил мне:
— А мой идиот ведь тоже Обломов.
— Как это, Федор Михайлович? — спросил было я, но тотчас спохватился. — Ах да! ведь в обоих романах герои — идиоты.
— Ну да! Только мой идиот лучше гончаровского...».
К сожалению, в романах И. А. Гончарова и Ф. М.Достоевского «христоподобные» герои гибнут в столкновении с действительностью, с «безумием мира сего».
Впоследствии эту линию продолжат другие персонажи отечественной литературы — уже XX века, преломляя разные грани «чудака», созданного И. А. Гончаровым — от «небесного» Христофорова из повести Б. К. Зайцева «Голубая звезда» (1918), до шукшинских «чудиков» и многих других, включая «пловца» Чугунка из рассказа Вацлава Михальского «Пловец» (ещё одного «идиота», становящегося «нормальным» и хорошо чувствующего себя только в своей стихии).
Гоголевский эпический размах, напряжённый (в противовес спокойному внешнему течению романа) религиозный поиск отчётливо видятся в образе Обломова. Об этом же свидетельствуют периодически встречающиеся на протяжении романа отсылки И. А. Гончарова к античности — к истории человечества в целом, что говорит о значительном историческом охвате осмысляемого им времени.
Критик и литературовед, доктор филологических наук, профессор Юрий Михайлович Павлов — духовный русский богатырь, ещё один значимый для нас юбиляр 2022 г., всю свою жизнь собирающий «русские смыслы» и возвращающий соотечественникам, особенно молодому поколению (не отдавая их на воспитание «штольцам»), самих себя, — назвал свою книгу о Вацлаве Михальском «Свет любви», настолько точно обозначая суть творчества живого классика XX в., что в этом крохотном «зеркале» из двух слов отразился весь мыслительный строй отечественной литературы.
Единение вокруг самого значимого — мощнейшая сила, пробуждающая в нашей собственной сердцевине, отражённой художественной словесностью, того самого «чудного» и «чудесного» русского богатыря, которого, кажется, наша действительность жаждала с самого своего рождения. Ему «пели песни» в XIX в. и Ф. И. Тютчев, и А. С. Пушкин, и М. Ю. Лермонтов, а в XX — С. А. Есенин, Н. М. Рубцов и Ю. П. Кузнецов. Гончаров, выводя своего Илью Ильича — богатыря и сына богатыря — показал все его богатства, которые собираются не на земле, а в горних мирах — да так, что ещё раз, в историософских размышлениях о грядущем, хочется окинуть взглядом этого эпического героя, «жившего на радость людям» с «чистой как хрусталь, душою» и вслед за мудрейшим К. С. Аксаковым, как в «Заметке о значении Ильи Муромца» (1856), воскликнуть: «Смотрите-ка: Илья идет!».
19.05.2022
Статьи по теме