Моя война

Пушкин Андрей Алексеевич

Родился 31 августа 1920 года в селе Затон Воронежской области. В апреле 1941 года был призван в армию. Осенью 1941 попал в плен. Несколько раз бежал. В конце апреля 1945 в результате очередного побега попал к своим. После Победы служил в Германии. Демобилизован 2 января 1946 года. Награждён орденом «Отечественной войны 2-й степени», медалями. После войны приехал на Кубань, в Белореченский район. Получил высшее образование. Женился, воспитывал сына и дочь. Работал учителем и директором школы. Умер 11 января 1991 года.

Воспоминания фронтовика предоставлены редакции его дочерью.

Отрывок автобиографии

В начале апреля 1941 года меня призвали в армию. Начал служить я в г. Брянске, он был тогда в составе Орловской области. Воинская часть наша была вновь образована. Чувствовалось приближение войны, были призваны все, кому были отсрочки по каким-либо причинам, отправляли служить и тех, кого не брали по принадлежности к кулацкому сословию. В армию шли тогда не в 18 лет, как сейчас, а в 20-21 год. Меня позже на год призвали, мои одногодки служили с в 1940 года.

Нас с Павлом, братом моим, призвали в одно время, хотя он на четыре года был старше меня. Он служил на Украине, я в Брянске.

Я попал в отдельный мото-понтонный мостовой батальон при 20-й Армии. В батальоне было человек 600. Жили в нескольких бараках, обнесенных колючей проволокой. В казарме стояли двухъярусные нары – сплошной дощатый настил, где лежали в ряд штук 30-40 матрацев, набитых соломой и застеленных простынёй и одеялом. Наверху (на втором ярусе) ещё такое же количество матрацев. Здесь же, в углу, стояла пирамида с винтовками и вешалка для шинелей. Около двери – столик для дневального.

Мы получили обмундирование: бельё, гимнастёрку, брюки, пилотку, шинель, портянки, сапоги или ботинки с обмотками. Мне повезло – выдали сапоги, а у кого ботинки – тому беда была. Обмотки – это прочная из специально вытканной хлопчатобумажной ткани лента, шириной 10-15 см и длиной метра 1,5-2. Её наматываешь на ноги выше ботинок, как бинтом. На конце в виде шнурка завязка. Когда разуваешься – обмотку скатываешь в рулон, как бинт. А вот когда обуваешься, да ещё на одевание дают 1-2 минуты, да ещё по тревоге ночью без света, она, эта проклятая обмотка в рулоне имеет свойство выскальзывать из рук и катиться, разматываясь. Сколько нарядов вне очереди получишь из-за неё! Ещё хуже, если она размотается с ноги, ведь одеваешься в спешке и в темноте. А строй идёт, наступает на эту проклятую обмотку и сзади идущий. Солдат падает, на него наваливается другой, следом идущий. Образуется свалка, командир ругается, подаёт команду «Бегом марш»…В общем, и смех, и грех с этими обмотками. Но мне повезло. Я был в водолазном отделении, а это так сказать, элита, нам были положены сапоги.

При маршале Тимошенко, назначенном наркомом обороны, дисциплина стала Николаевская, то есть строжайшая. За самовольную отлучку – трибунал, в лучшем случае – гауптвахта. Рядовых учить стали по приказу наркома с большой физической нагрузкой. Боец должен быть сильным, ловким, выносливым, смелым. Учили так, как придётся бойцу на войне. Каждое утро зарядка и 5-ти километровый кросс. Два дня в неделю мы проводили в Горянском лесу, в 30 км от Брянска, куда уходили в пятницу, ночевали в лесу, а в субботу возвращались. Лес брянский мне запомнился не столько роскошными стройными соснами и елями, сколько тучами комаров, от которых ни днём, ни ночью нам жизни не было. Они даже у дымного костра под шинелью, которую боец и стелил и укрывался ночью в лесу, бывало, так искусают лицо, шею, руки, что сплошные волдыри на теле были от их укусов.

С собой на 2 дня нам выдавали паёк, в нём сухари, концентраты для супа и второго блюда (обычно это был горох молотый, в нём приправа всякая, всё это, словно кусок мыла, упаковано в бумагу), кусок сырокопчёной колбасы и несколько кусочков сахара, и обязательно выносишь из части флягу чая, половину которого ты должен принести в субботу в расположение части – тогда ты настоящий боец. Питание это, конечно, не деликатес, но очень калорийное и вкусное.

Батальон наш был многонациональный, кроме русских, украинцев и белоруссов, было много татар, узбеков, 2-3 еврея и почему-то много казахов, были и немцы с Поволжья, болгары крымские, греки и т.д. Жили дружной семьёй люди всех национальностей.

Я уже говорил, что порядки были очень строгие, суровые, как нам говорили, условия были, как на войне. Некоторые ребята унывали от трудностей, как говорят, скисали. Мне же армейская служба давалась легко, видимо, после такого кошмарного моего детства все эти армейские тяготы для меня были детской забавой. Во-первых, командование наше много с нас требовало, но много и забот о нас проявляло. Требования были суровые, но справедливые, не унижающие человеческое достоинство. Питание было нормальное, высококалорийное. Обучение наше требовало от нас большой        физической нагрузки. Но мы ведь были молодыми, здоровыми, да и нагрузки были рассчитаны на человеческие возможности. Вот почему я, да и не только я, все эти условия переносили легко. Только отдельные бойцы, главным образом, почему-то казахи, иногда не выдерживали такой нагрузки, особенно днём в субботу, когда июньское солнце безжалостно палит, а ты идёшь эти 30 км чуть ли не по колено погружаясь в песок дорожный, и во рту высохло, и гимнастёрка уже не мокрая от пота, а белая от соли. Некоторые буквально падали, другие отставали от строя. Ведь несёшь на себе и шинель в скатке, и рюкзак, и винтовку, то есть в полной армейской выкладке, да ещё у слабачка возьмёшь какую-то вещь, видя его мучения. И ничего. А подходя к городу, ещё и грохнем строевую песню ротой, откуда и силы берутся, шутки, смех кругом, будто и не было этого двухсуточного нелёгкого похода.

Да, многое зависит от психологического настроя человека, кажется, нет предела физическим возможностям человеческим, и как хрупок человек, если потерял веру в себя, в свои силы.

Что было нам заметно, ещё зелёным юнцам, с первого дня в армии – это недостаток в командном составе, начиная с командира отделения и кончая комбатом. Нам объясняли это тем, что часть только создана и не успели ещё прислать их, они-де уже едут, скоро будет батальон полностью обеспечен командным составом. И совершенно не был батальон обеспечен материальной частью. Батальон мото-понтонный, а ни мото, ни понтонов, абсолютно ничего не было. Мы занимались строевой подготовкой, политучёбой, изучали уставы службы, теоретически, то есть по наставлениям, осваивали военную специальность. Я, например, водолазное дело, но ни водолазного костюма, ни другого снаряжения в глаза не видел, не то, что надевал. Нам обещали прислать. Так мы ждали командный состав и материальное обеспечение и месяц, и два, и три, то есть пока не началась война.

 Один раз в неделю мы ходили строем на стрельбище и учились стрелять из боевых винтовок, ручного пулемёта по мишеням. Там же нам показывали, а мы смотрели, как использовать взрывчатку. Это кусок, похожий и формой, и цветом на кусок хозяйственного мыла – взрывчатка, в неё вставляется запал, кладётся эта взрывчатка под кусок рельса, зажигается бикфордов шнур, который с одного конца зажигается, мы ложимся – раздаётся взрыв. Можно и без бикфордова шнура. Тогда к запалу прикрепляют два провода, а к другому концу этих проводков прикрепляют специальную машинку. Метрах в 50-70 от взрывчатки взрывник эту машинку, вернее ручку её, крутнёт и – взрыв. Но сами мы не взрывали, а смотрели, как специалисты делали это.

 В один из дней недели нас водили мыться в городскую баню, где нам меняли нижнее бельё (рубашку и кальсоны). Гимнастёрку и брюки мы стирали сами на реке Десне, куда водили нас строем.

Ту одежду, в которой мы прибыли из дома, мы все сложили в вещмешки свои и держали в каптёрке, то есть в специальном для этого складе. Мы её брали один раз в месяц, проветривали, опять складывали в вещмешки и сдавали в каптёрку. В этой своей одежде через 3 года мы должны были вернуться домой, сдав армейскую форму. Когда началась война, мы написали адреса на своих вещмешках с одеждой, побросали в угол комнаты и считали, что она пропадёт. Но мать мою одежду получила.

 Вечером 21 июня наш взвод стал в суточный наряд по охране нашей части. Мой пост был в калитке при входе с улицы в расположение части. Мои обязанности в наряде на посту: 2 часа стою в калитке, чтобы никто посторонний не зашёл в часть, 2 часа сплю, 2 часа после сна бодрствую, потом опять повторяется 2+2+2 часа до вечера следующего дня. Ночь заканчивалась, 22 июня, часа в 4 утра стало светать. На улице появились люди. Они собирались группами по 2-3 человека и что-то взволнованно говорили между собой. Поведение этих жителей города было необычное, это было заметно мне на посту. Я насторожился. Вдруг один из горожан направился ко мне. Я, как положено, взял винтовку наизготовку, и крикнул ему: «Стой!», когда он был в 5-7 метрах от меня. Тот остановился и спрашивает: «Товарищ красноармеец, верно ли, что началась война с Германией?» Я ничего ему не ответил, так по уставу положено, вызываю начальника караула. Тот немедленно явился, я сообщил ему о вопросе задержанного горожанина. Начальник караула забирает этого мужчину в штаб батальона и звонит по инстанции начальству своему, а тот ещё выше. Через несколько минут наконец-то узнают, что действительно началась война. Получилось так, что не мы, военные, первыми узнали о начале войны и сообщили гражданскому населению, а наоборот, нам сообщили о таком важном событии от местного населения. Вот вам и армия – самая-самая сильная, храбрая… Мне как-то стало стыдно и обидно и за армию, и за себя, за свою сверхбдительность.

 Сразу же по тревоге подняли с постели весь батальон, выстроили во дворе в полном боевом. Стоим час-полтора. Наконец, появляется комбат перед строем и сообщает о вероломном нападении фашистов, о начале войны.

 По команде мы копаем во дворе части траншеи, где можно нам спрятаться, если налетят самолёты. Но мы от границы за сотни километров, и пока самолёты вражеские не налетали. Объявлена всеобщая мобилизация всех военнообязанных рождения 1905-1923 годов. К нам прибывают мобилизованные из ближайших деревень и из города Брянска. Нас теперь в батальоне не 600 человек, а тысячи две стало. А командного состава не добавили почти. Младших командиров совсем нет, из запаса прибыло несколько младших лейтенантов, их назначили командирами взводов, и прибыли несколько лейтенантов. Скороспелых, из военных училищ. Тогда эти училища были двухгодичными, но наши прибывшие лейтенанты и младшие политруки – вчерашние курсанты, которые проучились всего 9 месяцев, из двухгодичной программы они изучили менее половины, им досрочно присваивают офицерские звания и направляют в воинские части. Но это ещё мальчишки девятнадцатилетние, не умеющие не только вести за собой в бой бойцов, они сами не умели ещё стрелять ни из пистолета, ни из винтовки. И вот этих мальчишек назначают командирами и политруками рот, даже комиссар батальона был из их числа. О мобилизованных и говорить нечего, это деревенские мужики, которые и в армии никогда не служили, и винтовки в руках не держали.

Из нашего брата, прослуживших неполных три месяца в армии, по сути дела ещё не освоивших военной специальности, если не сказать, что ещё не научившихся стрелять из винтовки, назначают командирами отделений, помощниками командира взвода, старшинами, то есть младший командный состав – это недавно призванные, неопытные воины и ещё не имеющие теоретических военных знаний.

Не думаю, чтобы вся наша Советская Армия была такая неоснащённая, неукомплектованная командным составом, небоеспособная. Но наш отдельный батальон в Армии был таким, как я его описал.

Дня три мы получали пополнение из мобилизованных, распределяли их по ротам, взводам и отделениям, обмундировывали их, выдавали им винтовки, короче говоря, формировались.

А вокруг нашего расположения толпы плачущих женщин, детей, стариков. Мобилизованные – местные жители или из ближайших сёл. И домашние семьями постоянно что-то кричали из-за изгороди, передавали своим мужикам всякие угощения, да и новобранцы иногда выходили к ним за ворота. Нелегко было смотреть на эту картину, на слёзы, причитания женщин.

Мы, бойцы срочной службы, почему-то не понимали этих их переживаний, думаю, потому, что ещё не понимали по-настоящему, что такое война, не понимали той трагической судьбы для нашей Родины, не знали ещё, какое горе, какие испытания у всех у нас впереди. Тем более громкоговорители на улицах сообщали о подвигах наших воинов на фронтах, а наш ротный политрук Романов даже сообщил нам, что наша авиация совершила массированный налёт на Берлин, и от столицы Германии ничего не осталось после этого налёта. В то же время газеты и радио сообщали, что на отдельных участках фронта врагу удалось продвинуться вглубь нашей территории на несколько километров, о наступлении наших войск ни слова. Это, нам объясняли, временное явление, нападение-то было внезапное, главные наши силы на подходе, вот тогда мы и пойдём в наступление. Нам оставалось верить в это, мы считали, что можем и не успеть дойти до фронта, как врага разобьют без нас. Трудно поверить в такую нашу наивность, но именно так мы судили тогда о войне.

Числа 25-26 июня 1941 года мы своим ходом отправились на фронт сначала на северо-запад, потом на север, пешком прошли Брянщину, Калужскую область, зашли в Калининскую, повернули строго на запад по направлению Смоленска. В сутки проходили по 50-70 км, страшно уставая, тылы и кухня отставали, только ночью догоняли нас, когда мы от усталости не могли подняться с земли даже поесть горячей пищи. Жители деревень, где мы проходили, выносили нам воду, кувшины с молоком, но нам почему-то не разрешали принимать от населения пищу.

Позади сотни пройденных километров, приказы поступали почему-то очень противоречивые. Сначала – будто идём на Ржев, где получим матчасть (понтоны и прочее). Дошли, получаем приказ: построить через Волгу мост для прохода наших танков. Срок – сутки. Выдали нам топоры, лопаты и кирки – вот и вся матчасть. Хорошо, что леса полно в Волге, это брёвна сосновые, оторвавшиеся от плотов при сплаве леса, и прибитые волной к берегу. Левый берег Волги около Ржева пологий, правый крутой, хотя и не очень высокий, но спуск надо делать. Грунт каменистый, без кирки не возьмёшь. Силы у мужчин есть, но надо быстро построить переправу. За сутки мы задание выполнили, но смертельно травмировали нескольких бойцов при постановке рубленных многотонных кряжей на середине Волги, где очень мощное течение. Ночью и строили мост, и ловили диверсантов, которые для чего-то пускали красные ракеты с земли в воздух.

Построив переправу, двинулись опять на фронт. Прошли Вязьму, направление держим на Смоленск, где уже идут бои. Числа 14 июля близ города Белый попали уже в прифронтовую полосу. Смоленск фашисты взяли, но врага остановили на линии Духовщина – Ельня.

Соседней, кажется, 16-й Армии и левому крыло нашей 20-й Армии удалось даже перейти в наступление и отбить у врага г. Ельню. Это были тяжёлые бои. Были большие потери и у фашистов, и у нас. Но эта, пусть ещё не очень значительная, но победа наша так нас ободрила – и воинов, и весь народ наш.

Восточнее Смоленска два месяца шли бои. Это были тяжёлые сражения, у нас не было сил для наступления, но и немцы не могли продвинуться ни на километр, это спасло Москву. За эти два месяца были сооружены сотни километров противотанковых рвов, бетонных надолбов, чугунных ежей. А главное, из Сибири переброшены свежие наши дивизии, которые зимой не только задержат фашистов, но и разгромят их под Москвой и отбросят на 200-300 км от столицы.

 Какова была задача нашего отдельного батальона в этом сражении? Мы, конечно, не получили обещанную нам матчасть – её просто не было в стране, чтобы дать нам. Нас не расформировали, а по сути дела превратили в саперную часть. Из вооружения были у нас винтовки, один ручной пулемёт на взвод, и взрывчатка, в основном противотанковые мины. Мы строили мосты, переправы через болота, почти всегда под огнём противника, строили блиндажи, огневые точки. Это делали ночью, под носом у противника, неся большие потери в своих рядах.

Помню, близ деревни Батурино, наша пехота перебралась через болото в километр шириной и несколько десятков километров по фронту, отбила на той стороне болота узкую полосу у врага, как говорится, заняли плацдарм, а дальше ни на шаг не могли продвинуться да и обороняться сил не было у наших. Нужно им переправить хотя бы пушки через болото. Мы получаем приказ: построить за ночь переправу – а это 1050 метров. Мы разобрали много оставленных нашими жителями домов, ночью, под миномётным огнём, на плечах перенесли брёвна и стали класть настил. Вот 10-12 человек бегом несут на плечах огромное бревно, слышим миномётный выстрел немцев, а мина летит почти вертикально вверх, потом падает вниз, а за то время, пока по длинной траектории она долетит, звук выстрела по короткой прямой дойдёт до нас чуть раньше. Мы падаем с этим бревном в болото, раздаётся взрыв, мы, если ещё живы, поднимаемся, опять бревно на плечи и бегом туда, где кладут настил. И так всю ночь. Ночь тёмная, ракеты взлетают и падают, немец стреляет, но больше по слуху ориентируясь, чем визуально. Мы мокрые, грязные, исцарапанные или легко раненные (тяжело раненных отправляем в тыл, убитые лежат – потом соберём их) бегом строим… За ночь построили переправу, по ней пошли пушки, отогнали немца километра на 2. За эту переправу я был представлен к награждению орденом Красная Звезда, но почему-то так и не получил его до сих пор.

Примерно также трудно было строить ночью на переднем крае блиндаж. Только там ты, как крот, работаешь сначала в траншее, потом в яме, кладёшь перекрытие, вот засыпать было опасно всё это перекрытие землёй, скорее могут убить.

Иногда взвод или роту из нашего батальона передавали пехотинцам перед атакой, оставшиеся в живых возвращались в свою часть. К счастью, мой взвод передавали пехотинцам всего один раз. Половина взвода вернулась невредима из атаки, в их числе и я, остальные направлены в госпиталь или убиты.

С первого сентября нам стали выдавать фронтовые 100 г водки в день. Получишь на взвод на 20 человек, а уже половины взвода или треть погибла, уже не по 100 г, а больше приходится на брата, но мы не напивались, так как понимали, что пьяного скорее убьют. Ночью уже стали заморозки, мы научились делать землянки. А в окопе открытом или траншее уже холодно стало ночью.

В конце сентября нас вывели с передовой во второй эшелон, то есть километра за 2 от передовой, чтобы мы почистили оружие, сменили бельё, передохнули, но это отдых относительный, так как из пушек немец нас обстреливал, правда, не прицельно. Мы охраняли дамбу, которая была проложена через болото. Это земляная насыпь, высотой, примерно, метров 5, шириной в верхней части метра 4. Длина насыпи метров 400. В середине насыпи мост. Западный берег болота пологий, восточный крутой: с насыпи надо было подниматься в гору. Направо и налево по крутому склону были сделаны дзоты этак с десяток, сверху 2-3 наката брёвен и земляная насыпь. С горы в дзот вела траншея, а в западной стороне его амбразура с большим сектором обстрела.

Наша задача: охранять дамбу, а в случае наступления немцев пропустить отходящие наши войска, взорвать дамбу и отходить на восток до получения приказа своего командования.

С неделю мы охраняли эту дамбу. Повторяю: мы находились километрах в полутора – двух от переднего края, откуда доносилась не очень интенсивная перестрелка, да ночью взлетали над линией фронта ракеты. Изредка до нас долетали и рвались снаряды, но это неприцельный огонь, поэтому не особенно большие мы несли потери. Так было до конца сентября. Кстати, в это время погиб мой земляк, с которым мы вместе были призваны в армию Белореченским военкоматом.

С ним мы были в одной роте с первого дня призыва. Мы с ним стали друзьями и договорились, что если кто-то один из нас погибнет или будет тяжело ранен, то сначала сообщает об этом оставшийся в живых о другом ему домой письмом, а если вернётся живым после нашей победы, в чём мы не сомневались, лично со всеми подробностями. Он погиб от разрыва снаряда при очередном слепом обстреле. Мне пришлось его семье в письме сообщать о его гибели, а в 1946 году лично об этом рассказывать. Скажу, что это нелёгкое дело – сообщать о гибели сына, но это для них лучше, чем считать без вести пропавшим. Фамилия его Фоменко Николай, домашний адрес: г. Белореченск, улица Красноармейская, № дома не помню. Мать почему-то не получила похоронки на него и моё сообщение для них было не очень убедительным, что обидно было для меня.

1941 - 1945 г. г.

Утро 2-го октября 1941 года запомнилось мне на всю жизнь. Лёгкий морозец, инеем покрытая трава, небо ясное, голубое-голубое. Из-за леса появился огненно-яркий диск солнца. Иней быстро растаял, но капли воды на траве ещё блестели, отражая яркие лучи дневного светила. Подошла кухня. Бойцы с котелками потянулись к ней, вылезая из блиндажей и окопов. Как-то необычно тихо было на передовой, прекратился вражеский артобстрел. Наступила какая-то гнетущая тревожная тишина. Не верилось, что идёт страшная война, и ты на фронте, а фашисты – вон там, за лесочком, вон за той высоткой.

Ещё скребли металлические ложки о стенки алюминиевых котелков, как послышался на западе сплошной гул, сначала отдалённый, нарастающий, всё усиливающийся и приближающийся – появились в ясном небе вражеские бомбардировщики. Они летели низко и, казалось, их было столько, что закроют собою всё небо. Отставив котелки, мы бросились в окопы, а некоторые в блиндажи. Послышалась команда: «Залпом, из всех ручных пулемётов и винтовок по вражеским самолётам огонь!» Наш залп, затем беспорядочная стрельба по тёмным громадным птицам с белыми крестами на крыльях словно разбудили немецкую артиллерию. Фашистским самолетам своим винтовочно-пулемётным обстрелом мы не причинили абсолютно никакого урона, но себя обнаружили. И на нас обрушился небывалый по мощности и непрерывности каскад снарядов и мин. Это лётчики передали по рации артиллеристам наше местопребывание. Часть самолётов, отделившись от общего строя стали пикировать на нас и сбрасывать бомбы. Послышались крики, стоны раненых, обрывки каких-то команд командира нашей роты, но ничего нельзя было разобрать в сплошном грохоте разрывов вражеских снарядов и бомб.

Я оказался в одиночном окопчике, заранее выкопанном, но из него стрелять можно было не стоя, а с колена, то есть глубина его была всего до 70-80 см, а в поперечнике менее 1 м, но я, согнувшись, втиснулся в него с головой, и из окопа выступал только штык винтовки и часть ствола. Руками, державшими винтовку, я почувствовал какой-то толчок, но ни боли, ни крови не было. Стал ощупывать винтовку и обнаружил, что большая часть штыка срезана осколком снаряда, разорвавшегося рядом с моим окопом. Но сам я ещё цел и невредим – окоп мал, неудобен, но спасает меня. Больше того, время от времени я выглядываю из него и наблюдаю, что делается вокруг меня, что делают бойцы моего взвода.

Командиром нашего взвода с первых дней войны был назначен призванный из запаса младший лейтенант. Фамилию его я не помню, какая-то нерусская, кажется, Гельдберг, он инженер по образованию, уже пожилой человек, ему этак за сорок. Работал и жил с женой и детьми до войны в г. Одессе. Не знаю точно, но, по-моему, по национальности он еврей. Человек он неглупый, может быть и инженер хороший, но как командир взвода никакой. Я мало что понимал в военном деле, но за три месяца службы что-то уже усвоил. А он и совсем ничего не понимал в этом, да и, как я понял, не хотел понимать. Короче говоря, командир роты, видя его беспомощность и не особенно большое старание, полагался на меня. Номинально командиром взвода был младший лейтенант, фактически я, рядовой боец, познающий азы войны на фронте, под вражеским обстрелом.

Не знаю почему, но мне почему-то доверяло наше командование, хотя знало, что я сын кулака. Однажды из особого отдела к нам пришёл какой-то военный в комсоставской форме, но без знаков различия, это было уже на фронте, отозвал меня в отдельный окоп, достал какую-то бумагу и, заглядывая в неё, стал называть мою фамилию, имя, отчество, членов всей нашей семьи, особо отца, брата Ивана, их арест, судимость и прочее. Я только произносил два слова «да» и «так точно», отвечая на его вопросы. Спрашивал он корректно, доброжелательно. Перечислив всю мою биографию и получив от меня подтверждение на все свои слова, он молча спрятал этот злополучный лист и заявил, что это всё в моём личном деле, а лист этот с 1939 года прислан из Затона и сопровождает меня все эти годы, но это ничего не значит, и отец, и я – честные люди, чтобы я не обращал внимания на этот кондуит, а так же честно воевал и дальше, что командование мне доверяет, особый отдел тоже. Он похвалил меня за то, что я честно рассказал свою биографию, когда избирали меня и выбрали членом бюро комсомола нашей части.

После этого политрук предложил мне вступить в партию. Я подал заявление, и в землянке штаба батальона меня приняли в первый раз в партию, второй раз меня принимали в 1966 году, но об этом позже.

Так вот, в тот страшный день 2 октября 1941 года события развивались следующим образом.

Самолёты заходили на бомбёжку несколько раз. Потом, прострочив ещё и из пулемётов, улетели. Артобстрел продолжался.

Через связного командира роты я получил приказ: послать на дамбу бойцов с запалами мин и зарядить все мины, лежащие на дамбе. Младшего лейтенанта, конечно, нет, он в такие критические ситуации обычно умудрялся быть подальше от взвода, то есть подальше от опасности. Как ему это удавалось – ума не приложу. Не было его с нами и в этот раз.

Я послал одного бойца заряжать мины, он не вернулся – погиб, посылаю второго – то же самое. Командир роты Киселёв злится; и теперь, когда улетели самолёты, между разрывами снарядов, его голос я слышу, он недалеко от меня, у него бинокль, и он видит, что посланные мною бойцы погибли, а мины не заряжены. Он приказывает мне ползти на дамбу и зарядить мины. Я оставляю за себя командовать взводом до моего возвращения командира отделения, беру запалы и ползком и перебежками между разрывами снарядов начинаю заряжать одну за другой мины, лежащие на дамбе одна от другой метрах в 10 – 15, и под мостом группу мин. Это противотанковые толовые мины в деревянном ящике.

Вражеские пушки переносят свой огонь в наш тыл. Стреляют одни миномёты. Тогда я ещё не понял, что это означает, не понял этого и командир роты. Мне показалось, что миномёты стреляют ближе от нас. Но мы ждём отхода наших войск, а ещё ни один боец с того берега не перешёл дамбы, поэтому взорвать её – значит, преградить отход наших войск. Мне почудился гул танковых моторов. Но наши не отходят, значит, враг от дамбы далеко. Заряжаю одну мину, перебегаю и заряжаю другую. Стреляют вражеские миномёты по дамбе, а я приспосабливаюсь к интервалам разрывов, перебегаю, падаю, заряжаю, ползу, вскакиваю, бегу, падаю, заряжаю. Но дамба-то 400 м, вижу, что миномёты теперь стреляют по мне, они тоже приспосабливаются к моим перебежкам. Значит, они видят меня, враг близко – мелькает у меня в голове. Начинается игра в прятки: я и миномётчики вражеские. В дамбе нами же выкопаны мелкие окопы для стрельбы лёжа. Между разрывами перескакиваю к следующим минам, заряжаю, перебегаю к окопчику, передыхаю, бегу, падаю, ползу, бегу, падаю, заряжаю. За мной наблюдает вражеский корректировщик и сообщает своим миномётчикам, как я понимаю, те стреляют по мне. Идёт смертельная игра – кто кого перехитрит. Оставшаяся в живых наша рота и её командир с биноклем наблюдают с горы за этой игрой. Я зарядил уже более половины мин. Полы шинели изрешечены осколками мин, но я жив, чёрт возьми. Но вот падаю в окопчик, лежу минуту и…что случилось дальше, я не сразу понял, как пришёл в сознание. Понял позже, восстанавливая в памяти все эти кошмарные минуты, даже секунды событий этого дня и особенно последнего часа моей игры в прятки с фашистскими миномётчиками, словно затравленного зайца гонявших меня по дамбе на смоленском болоте. Пришёл в себя я от содрогания и гула моторов немецких танков, стоящих на дамбе. Видимо, я пошевелился, меня заметили немцы, подошли ко мне, направив на меня автоматы. За спиной у меня винтовка, я чувствую её спиной, но я открыл глаза и вижу сначала направленные на меня стволы автоматов, из которых вот-вот вылетит смерть моя. Они ржут, что-то говорят мне, но я почти не слышу их голосов. Что это, сон, не сон, но такой яви не могу представить. По их жестам я понял, что мне велят встать. Поднимаюсь, с меня снимают из-за моей спины мою винтовку (я её повесил за спину перед тем, как отправился заряжать мины – ведь немцы были далеко, а с минами шутить с одной рукой нельзя, заряжая их), размахивают и бросают её в болото. Я вижу, как она летит, вижу воронку от рядом разорвавшегося снаряда, понимаю, что контужен этим разрывом и лежал без сознания. Смотрю на место, где в окопах лежала наша рота, но где нет уже наших бойцов. Мне потом, в 1946 году, рассказал Владимир Соловьёв, фронтовик и земляк. Он очень удивился, увидев меня живым. Ведь вся рота видела мою игру в прятки с немецкими миномётчиками, видела, как разорвался рядом со мной снаряд, и я не поднялся после его разрыва. Командир роты видел в бинокль моё неподвижное тело. И в нашем батальоне меня зачислили в список убитых, погибших, так сказать, смертью храбрых. Рота наша получила приказ отойти, а я без сознания остался лежать на этой злополучной дамбе.

Случилось со мною то, чего я боялся хуже смерти – я понял, что я в плену.

Увидел я и воронку рядом со мной и понял, что наши ушли, я был без сознания и лежал до подхода немцев, которые прорвали наши передовые части, отрезали их и пленили, чуть ли не всю 20-ю Армию.

Из нашего батальона, даже из моего взвода одного раненого провели мимо меня, одного взяли в окопе невредимого и меня контуженного. Снаряд разорвался рядом со мной, как я понял, я потерял сознание от взрывной волны, но кроме контузии и мелких царапин в правое плечо, всё было цело у меня. Только я почти ничего не слышал, в голове какой-то шум, а главное, я плохо соображал, что происходит.

Подумал, что меня сразу пристрелят, но они не стреляли, что-то лопотали, громко смеялись. Это были пехотинцы, танки пошли вперёд, но не по дамбе (её ведь надо разминировать, как я понял), а по западному берегу. Пленившие меня, взвалили мне на спину миномёт без плиты и заставили идти с ними. Вот это, думаю, здорово, я несу миномёт, из которого будут стрелять по нашему батальону, отступающему впереди в каких-нибудь, видимо, нескольких километрах от меня.

Часа через два остановились на привал, меня куда-то повели. Я подумал, на допрос – нам ведь говорили политруки, что в плену допрашивают, издеваются, узнают о наших секретах, потом расстреливают. Иду туда, куда ведут. Это была небольшая деревня, меня подвели к группе пленных, которых было человек 15, сдали охранникам и ушли к своим. Пленники мне незнакомы. К нам стали подводить ещё наших пленных. До вечера собрали человек 200 и ведут по селу, завели в маленькую церквушку, закрыли дверь, снаружи поставили часовых. Увидел того из своего взвода, которого взяли на мосту. Это Василий Морозов, призван во второй день войны, он из деревни из-под Брянска. Ему я и обрадовался, и стало страшно: ведь он знал, что меня недавно приняли в партию. Если скажет немцам об этом – всё, замучают и убьют. Но я его не обижал, как и других в своём взводе, не злоупотреблял властью. Он оказался честным человеком и сам сказал мне, что ничего обо мне немцам не скажет, а больше никто нас не знает.

Утром выводят нас из церкви и ведут строем на запад. Примерно, через час к нам присоединили ещё большую партию пленных, потом ещё стали подводить группу за группой. Собрали человек 500-600, выстроили, стали выводить из строя евреев и политруков – евреев отбирали по внешности, политруков по одежде. Их оказалось человек 20, вскоре их увели куда-то, а нас строем повели дальше на запад. Сбежать было нельзя – усиленно охраняли. По пути к нам присоединили ещё несколько таких же больших групп. Никаких допросов, никаких пыток, которых мы ожидали, пока нет. Набралась нас большая колонна этак тысячи на две человек. Строй наш остановили, поставили полукругом. Впереди офицер какой-то их, через переводчика приказал, что сейчас он будет называть воинскую советскую часть и её командира, а мы должны выходить из строя, когда назовут то подразделение, в котором воевал до плена, и строиться отдельно. Стал называть полки Красной Армии и их командиров. Пленные молча выходили и строились отдельно. Наш отдельный батальон и его командира, старшего лейтенанта Новикова, ещё не называл, а наша колонна уже стала жидкой. Шепчу своему однополчанину Морозову, что как выкрикнет офицер следующий полк и станет много пленных выходить из нашего строя – идём и мы с ними. Я мыслил, что хоть этим я буду верен присяге, что не назову своей воинской части, если она им ещё неизвестна.

Манёвр удался, наш батальон не назвали, и мы не помогли врагу узнать о его существовании. Охрана закончила эту сортировку, потом опять всех нас построили в одну колонну и под усиленной охраной повели на запад. Шли мы через малые и большие деревни. Уже сутки мы в плену, нас не кормят, даже воды не дают.

Перед вечером привели во временный лагерь, где уже было несколько тысяч пленных. Это в поле, примерно, 200х200 м ровная площадка, обнесённая недавно натянутой на столбы колючей проволокой, за которой снаружи с пулемётами и автоматами немецкая охрана. За день мы прошли километров 40. Уставшие, голодные, но ещё больше мучаемся от жажды. Утром завозят в лагерь на подводе бочку воды, выливают в деревянное большое корыто, стоящее прямо на земле. Все пленники старались подойти к корыту и хоть горстью влить в рот глоток воды. Раздаётся какая-то команда по-немецки, все останавливаются. К корыту подходит человек, одетый в форму советского воина. Но у него на рукаве белая повязка, в правой руке хлыст. Он представился полицаем и распорядился: если кто хочет напиться, то должен стать на четвереньки, подползти до корыта, прямо из корыта напиться, но ни капли не уронить на землю, иначе ведь будет грязно около корыта, а господа немцы любят порядок и чистоту. Такое глумление над человеком мы видели в первый раз в жизни. Во рту и горле пересохло, но никто не пополз к корыту. Охранники и переводчик громко, словно жеребцы, ржали, мы, пленные, молча стояли, опустив головы – на нас направлены были стволы автоматов и винтовок. В лагерь вошли с десяток автоматчиков, они опять стали находить и выводить из лагеря евреев и политруков, их куда-то вели от лагеря, и через 15-20 минут мы слышали доносящиеся автоматные очереди.

Затем нас построили сотнями, вывели из лагеря и опять под усиленной охраной повели на запад в сторону Смоленска.

Прошли много сёл, город Духовщина. Местные жители в сёлах выходили из своих домов, но им не разрешали подходить к колонне пленных. Некоторые стали бросать нам издали куски хлеба, варёный картофель, но затрещал автомат охранников, и жители попрятались.

Во второй день мы прошли примерно 40-50 км. К вечеру нас завели в лагерь, уже в два ряда проволока, столбы высокие, метра 3, лагерь разбит на четыре части, каждая из которых отделена от другой тоже колючей проволокой. Ночью заморозки, мы под открытым небом. Холодно, голодно.

Трое суток уже я в плену, и ни разу нас не кормили, ни разу не дали воды. На следующий день к лагерю подвезли несколько котлов, установили на кирпичах, под ними развели костры, наши же пленники стали что-то в них варить. В обед переводчики перевели команду «строиться». Опять по сотням. Стоим, ждём очереди. Посуды у нас никакой, лишь кое у кого котелки. Подходим по очереди к котлу, повар черпаком набирает варево и льёт кому в котелок, кому в крышку от него, а большинству в пилотку, снятую с головы. Через край пилотки выпиваю бульон, на дне остаётся ложки 1,5-2 рыбы-хамсы. Бульон страшно солёный, хамса тоже, но съели всё в одно мгновение. Голод не утолили, жажда ещё больше сушит рот и горло.

И так трое суток мёрзнем, голодаем, мучаемся от жажды.

К проволоке метра за 3 подойти нельзя – на углу вышка, на ней пулемётчик, стреляет без предупреждения в переступившего черту, уже несколько трупов вынесли за проволоку и закопали невдалеке руками нашего же брата.

На четвёртый день пребывания в этом лагере, а это на седьмой день моего плена нас выстраивают рано утром по сотням, выводят за проволоку и ведут опять на запад. Я ещё крепко держусь на ногах, но есть уже ослабевшие, они падают, строй наш их проходит, идущие сзади охранники из автоматов добивают их.

Весь день моросит мелкий осенний дождь, нам с Морозовым повезло – у него плащ-палатка на шинели, и он разрешает мне хоть голову и плечи спрятать от дождя.

Перед вечером доходим до Смоленска, идём по его каменной мостовой. Кое-где шагаем через ручьи дождевые. Многие горстью хватают грязную воду и жадно пьют, но это же дизентерия верная. Страшно хочется пить, но заставляю себя, пополоскав во рту, выплюнуть воду и раз, и два, и три. Удивляюсь сам, откуда во мне бралась сила воли, чтобы не проглотить, а выплюнуть хоть и грязную, но воду.

Смоленск основательно разбит. Видно, что были сильные бои за него. Немцы уже два месяца хозяйничают в этом старинном городе. Уже восстановлена и действует железная дорога. В городе мы совсем не увидели наших советских жителей, видны только немецкие солдаты.

Нас погрузили в такие вагоны, в которых возят уголь, то есть открытые площадки с высокими бортами. В каждый вагон загнали столько, что даже сесть на полу не было места. Мы с Морозовым постарались стать подальше от борта – там не так продувало ветром. Для охраны в нашем поезде пассажирский вагон и впереди и сзади по одному товарному, на крышах которых установили пулемёты, автоматчики ещё заняли все площадки переходные. Но вагоны-то открытые, через борта стали перелезать некоторые из пленных, их тут же расстреливали из автоматов и пулемётов. Естественно, что те, что стояли у бортов в этих вагонах-коробках, тоже падали от этих очередей. Хорошо, что я не стоял у борта. В нашем вагоне было убито и ранено несколько человек.

Проехали Оршу, прибыли в Минск. Столицу Белоруссии мы увидели в развалинах. Здесь эшелон стоял около часа. По-над нашим эшелоном в это время шла открытая грузовая машина, наполненная булками печёного хлеба. В машине стояли немецкие солдаты и бросали в наши коробки нам хлеб. Пока машина проходила мимо нашего вагона солдаты успели бросить буханок 10-15 хлеба, это на 100 человек. Это было что-то ужасное: кто-то успевал поймать летящую буханку, какая-то упала под ноги. Началась свалка, это было похоже на свору дерущихся собак из-за куска хлеба. Естественно, мне не досталось ничего в этой свалке. Василий Морозов ростом выше меня, он успел на лету поймать одну буханку, но у него стали её рвать из рук, ломая куски. В руках у него осталось то, что было закрыто его ладонями, это, видимо, граммов 300-400. Он был также голоден, как и все, но всё же отломил мне граммов 100. Это был первый съедобный кусок пищи, употреблённый мною за первые 10 дней моего пребывания в плену.

Из Минска повезли дальше. Выгрузили на станции Лесная, это знаменитое место, где в 1708 году русские войска под общим командованием Петра I разбили 12-тысячную армию шведов, спешившую на выручку Карла XII.

Лагерь военнопленных был расположен недалеко от станции в бывших полуподвальных казармах-землянках. Это целый военный городок. В бараках были двухэтажные нары. Лагерь основательный, в нём несколько секторов, отделённых друг от друга колючей проволокой. Весь лагерь окружён двойными рядами колючей проволоки с хорошо налаженной охраной. Трудно сказать, сколько нас было там пленных, но судя по наполняемости всех секторов, видимо, тысяч 30-50.

Один раз в сутки нам давали по черпаку супа, это граммов по 600-700. Суп из отходов ржи и проса. И опять мне лили прямо в пилотку, правда, через неделю я за порцию этого, с позволения сказать, супа купил у кого-то из нашего брата литровую банку, и уже из неё через край выпивал похлёбку, которая хоть как-то поддерживала в нас жизнь. Ни хлеба, ни других продуктов не давали. В бараке сравнительно не холодно, но это мне, то есть тем, у кого была шинель. А многие ведь в плен попали не в октябре, как я, а летом ещё. У них и шинелей не было, да и организм уже истощён, те начали падать, умирать.

Нас ничем не занимали, мы сутками лежали на голых нарах, только один раз в сутки нас строили, мы получали свою баланду, моментально с жадностью поглощали её, остальное время лежали, тихо переговаривались, вспоминая, как питались в армии своей или дома. В основном о еде только и говорили. Иногда обсуждали и такие вопросы, как будут развиваться военные события дальше.

Мы воочию теперь увидели немецкую военную машину, её технически оснащённую армию, её строгую организованность и чёткий порядок, её хорошую связь, разведку и прочее. Конечно, фашистская армия во всех отношениях превосходила нашу, да и результаты налицо – немцы ведь под Москвой и Ленинградом, заняли всю Прибалтику, Белоруссию, Украину. Увидели, что нас в плену уже не тысячи, а, видимо, миллионы. Но мы под Ельней ведь сами участвовали в наших, пусть ещё не глобальных, но больших победах. Немцы кричат о взятии Москвы и Ленинграда, но, чувствуем, что ещё не взяли, а только кричат о взятии не сегодня-завтра. Мы помним высказывание Кутузова после Бородинской битвы. Пусть вслух не говорим из страха перед немцами, но в душе понимаем, верим, что всё ещё впереди, не такова Россия, чтобы её так вот легко, как говорят немцы, победить. Жаль, конечно, что мы в плену, и, видимо, погибнем здесь от истощения и нечеловеческих условий, но не победить немцам матушку Русь. Только отдельные отщепенцы, главным образом, бывшие уголовники, ругают нашу власть, не верят в нашу большую потенциальную силу и идут в полицаи, становятся нашими палачами, немецкими холуями.

Мы страдаем от голода, но ещё страшнее вши. В детстве, когда я сбежал из ссылки и жил беспризорником, я видел на себе много вшей, но это не то. Ведь многие из нас уже несколько месяцев без воды, не умываются даже, не меняют белья. Даже на серой шинели они видны не единицами, не сотнями – тысячами, а тело разъели до ран.

Каждый день из лагеря выводят оставшихся ещё евреев и политруков и расстреливают в десятках метрах от нас в каком-то, говорят, овраге.

Так было до 6 ноября 1941 года. Зима в тот год пришла рано. С утра 6 ноября пошёл густой снег, хотя температура, примерно, +1 или -1 градус. Не знаю, сколько нас выстроили, видимо, сотен 8 или 9. Пересчитали, под усиленной охраной вывели за ворота, и повели к станции. Справа и слева дороги лес, это, как я теперь понимаю, знаменитая Беловежская пуща. Но нам не до красот природы. Еле волочим ноги, многих ведут под руки – так ослабли, что идти сами не могут. Я ещё держусь на ногах, иду сам.

Завтра праздник 7 ноября, где-то люди будут праздновать или дома, или в армии, на фронте. Плохо им, но они на воле, они с оружием бьют врага. Они не испытывают таких неимоверных физических страданий. Их не бьют прикладами проклятые немцы, в них не стреляют в беззащитных, абсолютно бесправных, измождённых людей эти откормленные, ненавистные изверги.

Привели на станцию, загнали опять по сотне в каждую угольную железнодорожную коробку. Загрузили опять целый эшелон, и поезд тронулся на запад. Вскоре читаем польские названия станций. Опять попытки к бегству, опять пулемётные и автоматные очереди, опять крики, стоны раненых. А поезд идёт. Кругом всё было покрыто снегом. Голодно, холодно. Чувства страха нет – как-то стало всё безразлично. Утром поезд стал. Разгружают, ведут куда-то. Читаем название станции Сувалки – это польский небольшой городок в нескольких десятках километрах от нашей новой границы. Приводят в лагерь. Опять колючая проволока, опять кругом охрана с пулемётами и автоматами, а в лагере жестокие полицаи, бывшие наши красноармейцы, с хлыстами, с белыми повязками на рукавах. По их тюремному жаргону понимаем, что это бывшие уголовники. Они бьют нас, матерят, стараясь угодить фашистским охранникам. Те смеются поощрительно, ещё больше воодушевляя этих двуногих зверей. В каких семьях они росли, да женщины ли их родили и растили. Нет, они не звери, они хуже зверей. Дикий зверь рвёт свою жертву, пока насытит свой желудок, а эти и сытые терзали нас, били, убивали до смерти и, кажется, не испытывали угрызений совести. Немцы просто стреляли в нас, пристреливали слабых, отставших в бессилии, а полицаи били и слабых, но ещё больше били ещё твёрдо стоявших на ногах. Казалось, что они испытывают наслаждение от своих действий.

На другой день нас строят, пересчитывают, теперь нас меньше стало – несколько десятков вынесли за ночь из лагеря. Выдали каждому из нас по буханке хлеба-эрзаца. За месяц плена в первый раз держу в руках такое богатство – целую буханку хлеба. Многие с жадностью начинают его сразу есть. Но надо ведь быть благоразумным и понимать, что если дали столько хлеба, то это значит, несколько суток ничего не будут давать из пищи. Видимо, далеко повезут нас. Мысленно прикидываю, что надо разделить на 4-5 равных частей и съедать в день одну часть, не больше, иначе потом обессилишь, а это смерть, так как слабых пристреливают.

Выводят за ворота, ведут по направлению станции. Нас ожидает там эшелон товарных, но уже крытых вагонов. Хоть бы соломы бросили в них, а то песок какой-то на полу. Ни нар, ни скамеек в вагоне. Ложимся, плотно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, прямо на песок, рассыпанный тонким слоем на полу.

Хлеб спрятал за пазуху, чтобы ночью не вырвали из рук свои же голодные пленные.

А вшей так же много, как и было, кажется, и песок шевелится от их медленного переползания.

Вагон закрывают наглухо. Едем сутки, вторые, третьи. Лежим, сидим, кто может, передвигается. В одном углу справляем малую и большую нужду. Благо, что мороз этак градуса 2-3, замерзает. Через решётку вагонного окошечка видим, что уже Германия, воспетая в стихах Гейне. Островерхие крыши, строгие дворики, аккуратно расчерченные и в строгом порядке расположенные ухоженные леса – всё не наше, всё не такое, а теперь всё ненавистное.

На третьи сутки читаем «Натвичд» – Гамбург. Ого, куда завезли, это ведь город большущий, где бурно проявилась деятельность Тельмана. Но это только в мыслях моих, так как одно упоминание имени вождя коммунистов Германии грозило смертью.

Дверь вагона открывается, на автокаре стоят термосы, рядом металлические миски. Наливают и каждому из нас в первый раз дают почти по литру вареного супа, но красного какого-то цвета. С жадностью набрасываемся и моментально съедаем хоть и холодный, но суп. Вкуса я не определил от голода. Позже я понял, что это брюквенный суп.

В Гамбурге теплее, мороза нет, примерно, наш октябрь. Дверь закрывают. Везут дальше и опять на запад.

Километрах в 60-ти от Гамбурга на каком-то полустанке нас выгружают ночью, строят и ведут километров шесть. Там временный лагерь. Всех загоняют в какое-то шатровое, похожее на передвижной цирк помещение, круглое, в диаметре метров 10-15. Трёхметровая из досок стена, вверху брезентовая крыша, которую ветер шевелит. Очень тесно, но ложимся кое-как, грея друг друга своими телами.

Утром выводят, строят по сотням, ведут в баню – это большой барак, разделённый на клетки, словно в плацкартном вагоне, только в каждом купе могут стать 10х10=100 человек. Снимаем с себя буквально всю одежду и все абсолютно вещи. Одежду вешаем (и обувь) на специальные палки с крючками, вешаем в дезкамере, а сами голые стоим в этих клетках барака, переходя из одной клетки в другую. Окна барака открыты настежь, сквозняки страшные, а мы совершенно нагие.

Стоим час, другой, третий, четвертый на бетонном полу. Шевельнуться нельзя, разговаривать тоже – нарушителей бьют по голому телу охранники какими-то шлангами резиновыми. Люди не выдерживают, падают. Их выносим мы же под руководством охранников, немецких солдат. Одного упавшего и меня заставили выносить, вернее, четверо нас несли его, хотя и веса в упавшем было не более 30 кг – одни кости и кожа. Выносили упавших в отдельный барак, заталкивали в пустой матрац и складывали в штабель. Когда мы выносили из своей сотни труп, тот ещё был не застывшим. Пульс уже, кажется, не бился, но был он словно ещё живой. В том бараке была уже в штабеле гора трупов, этак человек на 100. Вернулись, стали снова в строй своей сотни, и всё это молча, тихо. Наконец, последнее отделение. В нашей сотне уже вынесли трупов 20-25. Впереди, вернее сбоку, дверь, она закрыта, но когда её открывают, то видно, что там своего рода парикмахерская.

Заходим, нас человек 80 теперь от сотни оставшихся в живых. Там трое с машинками снимают с головы и других частей тела волос, а с ним кишащих вшей. По очереди нас обрабатывают, то есть стригут наголо. Открывается дверь в следующую комнату. Там моются под душем, вверху над головой 10 сеток, но вода ещё не идёт. Зашипело над головой, пошла вода, вернее пар – это пустили кипяток, мыться невозможно – горячо, минуту так ждём, другую, потом пошла холодная, прямо ледяная вода – мыться опять нельзя, моем лишь руки и лицо, это ведь в первый раз за месячное пребывание в плену. Получаем (ложкой в ладонь накладывает стоящий немецкий солдат) какую-то мазь, нам показывают, что надо намазать всё тело, она разъедает глаза, щиплет всё тело, видимо, это дезинфицирующая специальная мазь против вшей и гнид. Проходим ещё дверь, там дезинфицирующая большущая камера без окон с нашей одеждой и обувью. Снимаем с крючков свою одежду. Вши убиты газом холодным. Выходим, одеваемся, обуваемся, строем идём в другой барак, где нам дают по миске тёплого брюквенного супа. В бараке тесно, но тепло. Не верится, что после ада в бане ты в тёплом помещении и в желудке у тебя тепло от супа, не верится, что ты ещё жив.

Я знаю, что трудно поверить в то, что я написал об этой бане, мне самому не верится в этот ад, что это не плод моего воображения, что человеческий организм может это вынести. Честное моё слово, это всё правда, ни на йоту я не преувеличил ничего. Всё было так, именно так, как я описал. Ведь я пишу для самых близких мне людей: для сына Володи и дочери Светы, для внуков моих, которых я никогда не обманывал и не обману. И пишу об этих ужасах не ради того, чтобы вызвать к себе сострадания. В сострадании к себе я не нуждаюсь – я сильнее этого, несмотря на мою внешнюю невзрачность, кажущуюся физическую слабость. Да, физически я слаб, да, нервная система моя изношена, но чувствую в себе такую силу духа, что и Геркулес может ей позавидовать.

К тому же, я знаю доброе ваше, дорогие мои дети и внуки, к себе расположение, что нет надобности, вызывать к себе ваше сострадание, доброе к себе расположение. Все вы порядочные люди сейчас и будете порядочными всегда и эту порядочность передадите продолжателям нашего пушкинского рода.

К вечеру опять пригнали на станцию, погрузили в товарные вагоны и повезли опять на запад. Ночью выгрузили, и весь эшелон строем повели за город километрах в семи от города Меппена – это уже недалеко от голландской границы. Эти семь километров от Меппены до лагеря чуть не стали моей последней дорогой в моей жизни. Ещё в дороге в животе началась революция – резкие боли, урчанье. Слышу, что я не одинок, многие жалуются на расстройство желудка. Думаю, что в суп добавили специально что-то такое, что привело к расстройству желудка почти у всех пленных нашего эшелона. Расстройство было таким сильным, что я буквально не застегал брюк, чтобы не наложить в них, и держал их руками всю дорогу. Счастье моё, что я оказался недалеко от головы колонны. Опущу брюки, присяду, сделаю своё дело, быстро поднимаюсь и догоняю свою шеренгу в строю, и опять эту же процедуру повторяю, и так все эти семь километров. А те, кто оказался в конце колонны, не успевали этого сделать, пока идёт строй, и их стали пристреливать из автоматов наши охранники: стреляли тех, кто от слабости падал, стреляли и тех, кто, как я, садился на корточки по нужде и не успевал вставать, пока идёт мимо него строй пленных.

В общем, дорого нам обошлась баня. Видимо, специально подбирали немцы туда своих, таких жестоких людей, и охранников с резиновыми шлангами, и тех, кто включал нам воду то кипящую, то ледяную, и поваров, заразивших нас дизентерией.

Обессиленный от расстройства желудка, уставший, но дошёл я до лагеря живым. Это не наскоро построенный, а капитальный: огромные бараки, их более десяти, большой плац (площадь), кухня-барак, какие-то ещё бараки, весь лагерь засыпан угольными отходами и утрамбован. Вокруг колючая проволока в два ряда, по углам вышки с пулемётами. За проволокой гаревые дорожки для часовых, за ними домики для охраны и другие службы воинского подразделения. Каждый барак огромный, в нём ни коек, ни нар нет. Окна где-то вверху на высоте трех метров. Барак скорее похож на стандартную конюшню. В торцовой части массивные ворота, в них калитка, тамбур, примерно пять на десять метров, потом основное помещение этак десять на тридцать метров, в нём большая круглая, как на вокзале раньше были, печь, в ней горит уголь. Весь эшелон наш разместили в двух бараках. Спали на полу бетонном, ни постели, ни стола нет, но сравнительно тепло.

В этом лагере мы были около месяца. За это время мы прошли регистрацию. На каждого из нас завели специальное личное дело, где указан номер личный, фамилия, имя, год рождения, воинское звание в нашей армии, домашний адрес, где и кем работал до призыва в армию, и отпечатки пальцев. Это то, что я помню, может быть были ещё какие графы в этом личном деле – не помню. Нам объяснили, что свой порядковый номер надо хорошо запомнить и на поверке откликаться на него, как и во всех других случаях. Мой номер я запомнил на всю жизнь – 40989.

Кроме того, каждому из нас выдали металлическую пластинку размером примерно 7 на 15 сантиметров, на ней выдавлено с одной стороны «шталаг VI – В», с другой – личный мой номер, то есть 40989.

С этого дня у немцев я ни по фамилии, ни по имени не назывался, а «военнопленный № 40989», теперь я законно перестал быть для них человеком со своим именем и фамилией.

Чтобы металлическая пластинка не затерялась, к ней прикреплена верёвочка с двух концов, надо надеть номер на шею и не снимать никогда, даже в бане.

Нас теперь взяли на довольствие. На один день нам выдавали утром 100 г хлеба и 0,5 л кипятка, в обед миска брюквенного супа, вечером 100 г хлеба и 0,5 л кипятка. Хлеб не знаю из чего, но муки там чувствовалось чуть-чуть, в нём много свекольного жома и ещё что-то. Рацион, конечно, такой, что недолго проживёшь, всё равно истощаешь и умрёшь, но не сразу.

Режим такой: утром построение, нас считают, завтрак – прямо с построения, подходим по очереди к окошку кухни, где выдают в миске 0,5 л кипятка и на 10 человек буханку хлеба, так по 10 человек и идём в барак, садимся в круг на полу, разрезаем на 10 частей буханку, взвешиваем на импровизированных весах (палочки с привязанной посредине верёвочкой), чтобы до грамма были одинаковые кусочки хлеба, один отворачивается, другой показывает пальцем на пайку и спрашивает: «Кому?», отвернувшийся выкрикивает: «седьмому», «первому» и т.д. (перед этим мы считаемся), получаешь пайку, радуешься, если горбушка – она питательнее середины, так как суше. Съедаешь с жадностью, не теряя ни крошки, запиваешь кипятком.

До обеда лежишь на полу в бараке. В обед построение, получаешь миску брюквенного супа, съедаешь мгновенно и до вечера лежишь опять в бараке. Вечером построение, нас опять считают, опять, как и утром, кусочек хлеба и кипяток.

Первые три дня я суп не ел, отдавал за полпорции хлеба. Утром, в обед и вечером хлеб не ел, а сушил на печке на сухарь и ел тогда только. Этим только и спас себя от дизентерии. Кто этого не сделал, умер. У меня хватало силы воли не есть суп и сушить хлеб на сухари, хотя это было сделать не так просто – страшно хочется есть.

Некоторые из нас свою мизерную хлебную пайку не ели, а меняли на курево у тех, кто где-то умудрялись находить окурки сигарет, из которых делали самокрутку и продавали, меняли на пайку хлеба. Обладатели окурков были, по-моему, плохими людьми, так как пользовались несдержанностью курящих, но их можно понять – голод не тётка, а вот тех, кто свою пайку хлеба отдавали за окурки, считаю самоубийцами, так как дни их были сочтены, они, как правило, умирали через несколько дней от истощения. Мы их ругали, уговаривали не делать этого, ведь это верная смерть, но мало кто слушал разумные советы. Я начал курить ещё до призыва в армию, курил и на фронте, но в плену не позволял себе этой роскоши, вернее, этого безумия. Тогда благоразумие моё было сильнее желания курить, чего не могу сказать о себе сейчас, ведь я опять с 1945 года начал курить, и до сих пор меня хватает лишь на то, что не курю натощак, и ограничиваю себя семью-восемью сигаретами в сутки.

В этом лагере каждый день 15-20 человек брали, выводили из лагеря и вели в деревню или на поле к зажиточным немецким крестьянам на хозяйственные работы. Их там хозяин один раз кормил картофельным супом, кроме того эти ребята вечером, возвращаясь в лагерь, приносили по 10-15 штук картофелин или куску брюквы, моркови, они незаметно для хозяина клали всё это в карман и несли в лагерь. Мой однополчанин Морозов тоже попадал несколько раз на такие работы, но при возвращении в лагерь стал меня избегать, чтобы не делиться со мною принесёнными продуктами. Я его понимал. Ничего преступного он не делал, к тому же он тоже был голоден ведь. Я не навязывался к нему, тоже стал избегать его, чтобы не ставить его в неудобное положение. Так закончилось наше знакомство с ним. Верно, говорят, что дружба проверяется в беде.

Сам же я не мог попасть на работу к крестьянам, так как для этого тоже надо было иметь своего рода талант, а вернее, нахальство. Нас было несколько тысяч в лагере, а в день могли попасть 15-20 человек на такую работу. Только ловкачи могли туда попасть, к каковым я себя никогда не относил. Мне не совсем было понятно, как умудрялся туда попасть мой однополчанин Морозов, хотя в армии нашей не отличался особой изворотливостью.

Ещё об одном не рассказал я, описывая лагерь этот в г. Меппено. В день нашего прибытия я увидел на лагерной площади виселицу и спросил тех, кто уже больше недели пребывал здесь. Ребята сообщили, что три дня назад повесили двух пленных, бежавших из лагеря. Их поймали на второй день, привезли в лагерь и повесили в назидание всем пленникам.

Это был пересыльный лагерь. Почти ежедневно сюда прибывали пленные и так же часто отправляли из него в другие лагеря этак человек по 500-600. Дней через двадцать после прибытия и я попал в отправку.

Нас набрали 600 человек, погрузили в товарные вагоны и повезли на юг. Пайка с собой не дали, значит, недалеко. Часа через четыре нас выгрузили в городе Рейне, это опять недалеко от Голландии. Насколько я разбираюсь в географии, нас везли по знаменитой Рурской промышленной области. Нам видно было даже через решётку вагонного окошка. Только почему-то не помню ни одного террикона, как у нас видны они по всему Донбассу.

Со станции г. Рейне повели в лагерь, расположенный километрах в десяти от города. Это специально построенный лагерь с бараками для жилья, кухней, даже медпунктом. Вокруг опять колючая проволока в два ряда и спиралью между рядов, с пулемётными вышками на каждом из четырёх углов, с хорошо оборудованным военным посёлком для нашей охраны. Барак разделён на четыре больших отдельных комнаты, в каждой из которых поместили 30 человек. В ней 15 двухэтажных деревянных коек, стол, печь посредине, которая топится сутками, не переставая. Странное дело, война идёт, нам в армии политрук говорил, что в Германии не хватает топлива, и люди живут в плохо отапливаемых помещениях, а тут пленных не ограничивают в топливе да ещё не просто углём, а коксом и угольным брикетом. В комнате четыре окна, нормальных окна, пол деревянный, стены, потолок тоже – это сборные домики, всё выкрашено свежей краской зелёного цвета.

Не верится, что в таких домиках будем жить мы, пленные. Правда, комнаты рассчитаны на 6 человек, а нас по 30 поместили, но это лучшее жильё, чем в казарме, когда я до войны ещё служил срочную службу. В лагере есть нормальный туалет, умывальная комната, бани нет.

Дневной рацион тот же, что в Меппене – утром и вечером по 100 г хлеба – суррогат и кипяток, в обед миска брюквенного супа. Сыт не будешь, и недолго проживёшь. Всю зиму (декабрь – март) мы не работали нигде, я не знаю, почему. Но комендант лагеря ввел такой распорядок, что он хуже работы был для нас: утром в 7.00 подъём, завтрак, потом всех выгоняют из бараков, строят и водят строем, заставляя идти в ногу и обязательно с песней. А в это время все окна и двери настежь открыты. Шагающие в строю ходят час-другой. Истощённые и особенно ослабевшие начинают падать, теперь, правда, их не пристреливают, как было в первые дни плена, теперь их заводят или заносят в барак, кладут на койку, но там ведь открытые двери и окна и температура почти такая же, как во дворе, но их укрывают одеялом (нам дали старенькие солдатские одеяла и матрац, набитый стружкой), сверху ещё шинелью, они хоть как-то согреваются, лежат, а мы шагаем до обеда.

Обед – получаем миску брюквенного супа. Теперь имеем право закрыть двери и окна. Печка красная от горящего кокса, становится тепло в бараке. Лежим до ужина, получаем свою вечернюю порцию хлеба и кипяток, теперь заваренный какой-то травой вместо чая.

В январе или феврале 1942 года в лагерь приходят немецкие медики и берут у каждого из нас донорскую кровь – это граммов 150-200, а её и так ведь осталось чуть-чуть от истощения. Не знаю, для чего немцам потребовалась наша кровь, неужели для их раненых? Каждому из нас сделали по одной какой-то прививке, не знаем против чего, но мы думали, что это просто они испытывали на нас какое-нибудь новое лекарство. Мы не заметили ни положительных, ни отрицательных последствий этих прививок.

Один раз в десять дней нас водили в баню за семь километров от лагеря, где мы мылись теперь уже нормально под душем, а наша одежда дезинфицировалась газом в дезкамерах. Так что вшей после той первой адской бани у нас совсем не было за всё пребывание плена.

Организм от голода постепенно истощался. Каждый день по 1-2 человека умирали. Сначала ослабевший пленник попадал в санчасть. Здесь же в лагере, дней через 5-10 он умирал. Из нашего же брата образовали похоронную команду из 4 человек, которые на ручной четырёхколёсной повозке вывозили из лагеря ежедневно по несколько трупов и где-то недалеко закапывали в одной большой могиле, которую они зимой почти не засыпали землей, чтобы завтра вновь привезти сюда новое пополнение.

Зима 1941-1942 года была и в западной Германии холодной. Помню 8 марта 42 года. Это ведь женский праздник, а ночью намело снега сугробы, и нас повели в баню. Туда дошли все мы живыми, сдали одежду в дезкамеру, помылись, взяли одежду и одеваемся. Мы не заметили, что двери и окна плотно закрыты и почему-то очень долго нас не выводят. После горячего душа в тёплом помещении некоторые успели даже задремать, но что-то давит в виски и затылок, наконец, выводят, строят, ведут в лагерь. Не удивляемся, что некоторые не могут сами идти и их ведут под руки, не удивляемся потому, что это обычное явление, а после бани особенно чувствуется слабость. Но уже и с помощью товарищей некоторые не могут идти. Часовые приказывают брать на руки упавших и нести в лагерь. Меняясь, несём слабых, а кое-кого уже мёртвых. Еле движемся, к вечеру доползаем до лагеря и приносим 28 трупов с собой. На всю жизнь запомнился этот женский праздничный день. А причина простая – в закрытом помещении, где мы одевались, из одежды выделилось много газа, нас просто отравили сознательно, хотя будто бы по оплошности.

Вообще немцы скрывали причины большой смертности среди нас. Фрицы, как известно, любят порядок во всём. Видите ли, нас в лагере ежедневно кормят, спим в тёплом помещении, даже санчасть у нас есть – вот какую заботу проявляют о нас, к тому же уже более двух месяцев мы не работаем. В санчасти ведётся книга, в которой регистрируется каждый поступающий сюда. В ней указано, когда поступил больной, диагноз болезни, когда выписан, а если умер – причина смерти. По рассказу наших санитаров, работающих в санчасти, в этой книге нет ни одной записи, что смерть наступила от истощения, указывались причины другие – сердечные приступы, язва желудка и прочее. Видно, предвидели они, что придётся отвечать за все эти зверства когда-то, и ответили ведь и главари Германии, и другие военные преступники.

Всё худее и слабее становились все мы, самые слабые умирали. Постепенно человек превращался в живой скелет. Особенно страшно было смотреть на себя и других в бане. Кости и кожа, как этот скелет передвигается – непонятно. Из 600 пленных нашего лагеря к марту 1942 года умерло 125, остальные – еле живые.

В марте являются в лагере немецкие медики и проводят глубокий, как они говорили осмотр. Скорее это аукцион рабов.

Всех раздели наголо. Кошмар, это не люди, а живые скелеты, а некоторые неестественно распухли, особенно животы и лица. Эти уже почти не могут ходить. Принесли из канцелярии наши личные дела. Называют твой номер, выходишь, становишься на весы, у меня 32 кг (при нормальном весе 66-70 кг), у некоторых до плена было 80-100 кг, теперь – 30-40 кг), после весов двое медиков смотрят зубы, как на рынке цыган при покупке лошади, ощупывают руки, ноги, живот. Смотрят спереди и со спины на всего тебя и направляют кого в правый угол, кого в левый. До чего наивный бывает человек, особенно деревенский. Слышу вокруг себя шёпот, ожидая осмотра: «Немцам невыгодно нас держать без работы, надо стараться попасть в правый угол, то есть в ослабевшую группу, где нас чуть лучше будут кормить, подправят, чтобы мы могли работать, немцам это выгодно, нами могут заменить призванных в армию мужчин». Молчу, но думаю иначе, кто ещё хоть как-то может работать, пойдёт на работу, ослабевших заморят, поэтому, надо стараться попасть в левый угол, рабочую группу. Нас в лагере из 600 осталось к этому времени человек 470-476, в рабочую группу набирают нас 250 человек, остальных человек 225, наиболее ослабевших, в этот же день куда-то отправляют, немецкий переводчик смеётся цинично, мол, поехали на курорт. Ни один из них к нам не вернулся, ни о ком ничего не было известно. У нас были всякие догадки на этот счёт, но только после войны лично я узнал и о душегубках, и о крематориях немецких. Уверен, что все эти 225 ослабевших пленных не минули этой участи.

Нас стали водить на работу. Километрах в двух от лагеря строился военный аэродром, где мы лопатами разравнивали завозимую сюда в вагонетках землю.

Утром после завтрака строем шли на аэродром часа в три дня возвращались, ведя под руки тех, кто не мог уже сам идти. Туда ещё у него была сила идти, оттуда его вели под руки. В рабочем лагере ослабевших уже не расстреливали, как в первые дни плена, а разрешали вести, даже нести слабых в лагерь.

О побеге из плена речи не может и быть, во-первых, мы истощены, а, во-вторых, через всю Германию, с запада на восток не пройдёшь – гражданское население, особенно дети, к нам относятся очень враждебно, выдадут военным властям обязательно. Все немцы считали нас коммунистами, и поэтому к нам соответственное было отношение, и к тому же немцам вбили в голову, что они высшая раса, а мы для них неполноценные люди, и умственно и физически стоим между человеком и животным. Я это знаю не из газетных и других печатных статей, не из радиопередач, не из уст лекторов, а на себе испытал.

В конце мая 1942 года нас грузят в вагоны и везут в другой лагерь, расположенный, примерно, в 40 км на юг от Берлина, но охрана наша относится к военно-воздушным силам, хотя, ни к аэродрому, ни вообще к авиации мы никакого отношения не имели, ни на работе нашей, ни в лагере.

Нас из Рейне привезли 250 человек, из города Мюнстера человек 250, ещё по 40-50 человек из каких-то мест, всего стало опять 600. Это новый лагерь, но почти всё в нём было отстроено к нашему приезду – четыре барака, каждый из которых на 150 человек. Бараки такие же, как в Меппене, то есть скорее конюшни для лошадей. Но стояли в них две больших печки, 75 двухэтажных коек, столы для еды, табуретки. В отдельном помещении туалет с проточной водой, умывальник на 100 человек, кухня, санчасть и почти отстроенная баня. За проволокой все постройки для батальона наших конвоиров. Рядом с лагерем небольшой лес, высокая насыпь автострады – это бетонная отличная дорога, за нею подземный авиамоторный (позже мы узнали о нём) завод.

Километрах в двух от лагеря руками пленных строили 100 одноэтажных домиков для рабочих авиамоторного завода. Да… строить немцы умеют. Вот этот ведомственный посёлок подрядились строить несколько фирм, они (эти фирмы) не подчинены друг другу, следовательно, нет общего начальника, координатора, руководителя, но как продуманно, последовательно, не мешая друг другу, слаженно все работают. Сначала размечается весь посёлок, улицы его, каждый дом с небольшим земельным участком. В лесу убираются деревья только те, где будет дом и дорожка к нему. Экскаватором копается котлован для дома, копаются траншеи для труб водоснабжающих и канализационных, а также для электро- и телефонного кабеля. Потом строится дорога, тротуары и подходы к дому, кладётся фундамент, а вода уже подведена, ставится основа, стены, перекрытия, крыша, потом уже отделочные работы. Всё строительство идёт по строго определённому графику, время рассчитано строго по дням, часам, минутам. На объекте ни одной лишней строительной детали, сразу с плеч пленных, принесших за сотни метров со склада на плечах, балка кладётся не на землю, а прямо туда, где она будет в доме. И так всё строительство идёт. Например, приводят два охранника 20 пленных из лагеря, прораб ему даёт план-наряд, в котором указано в какие часы и минуты ему поднести со склада какой и сколько стройматериал, причём учитывается, видимо, и то, что мы еле ходим от бессилия. Деталей организации не знаю, но работа идёт не спеша, споро – никаких простоев, никаких криков, если не считать ударов часовых палкой или винтовочным прикладом по пленному, но это не по неорганизованности работы, а потому, что мы пленные, а охранник наш ненавидит нас.

Из 600 пленных нашего лагеря выводили на работу человек 450-500, остальные повара, полицейские и прочие из нашего начальства, а также больные. Выводили группами по 10-20 человек, у нас называли командами эти группы.

Туда идут все, назад одни идут, других ведут или несут, а завтра уже выносят из лагеря мёртвыми. Питание не лучше и не хуже, но запас прочности организма иссяк, пришла смерть. И так каждый день 2-3-4, а иногда и более человек умирает. Нас становится всё меньше. К тому же бьют часовые на работе, бьют полицаи в лагере. Я еле живой, но ещё держусь на своих ногах.

Рядом с нашим лагерем были французские военнопленные. Они без конвоя ходят на работу и с работы. На них чистая, добротная французская военная форма, сами чистые, молодые, здоровые красивые ребята. Не говоря уж о нас полумёртвых, плохо одетых, даже немцы, наши конвоиры, уже пожилые солдаты, выглядели в сравнении с французами не такими бравыми.

Они, французы, были под защитой Красного Креста и получали от него и из дома посылки и не ели ту пищу, что была им положена как пленным. У них была пища, было курево, своё армейское добротное обмундирование, они переписывались со своими семьями. Они только не имели права жить в других местах, кроме своего лагеря и места работы.

Почему, черт побери, мы, такие же военнопленные, как и французы и англичане, а на фронте воевавшие лучше их, в таких страшных условиях находимся, почему от нас отказался наш Красный Крест и наше правительство? Да что там мы, Сталин от своего родного сына Якова отказался, потому что тот в 1941 году попал в плен к немцам и погиб там бесславно.

С кем только не приходилось встречаться за годы плена, а потом уже в месяцы службы в нашей Советской Армии после побега из плена: и с французами, и с англичанами, и с американцами, и с итальянцами, и с югославами, и с поляками, и с голландцами, и с бельгийцами, и с вывезенными в Германию украинцами, но доброжелательнее французов не встречал никого. Это лично моё мнение, не берусь обобщать, но французы относились к нам, как братья, старались, как могли, помочь нам: то корочку хлеба незаметно для конвоиров наших даст, то сигареты подбросит, то просто улыбнётся, приветливо поднимет руку. Как говорят, с французом бы я пошёл в разведку, ему можно доверять. Сейчас по-разному нас информируют об отношении к нам французов, но у меня до сих пор о них самое доброе мнение, и, я думаю, оно не изменится никогда, чего я не скажу о других народах, особенно англичанах, разве ещё о наших кровных славянах, то есть югославах. Это тоже доброго к нам расположения люди, но это же славяне, чего, к сожалению, не могу сказать о поляках, а они тоже славяне.

До осени 1942 года в этом лагере под Берлином, близ станции Людвигефельде всё так же умирали от истощения наши пленные, это до Сталинградской битвы, когда немцы объявили недельный траур после своего поражения. Сначала наши конвоиры и особенно немцы-руководители стройки стали о чём-то шептаться, упоминая слово Шталинград (так на их языке произносится Сталинград). Среди нас были такие, что знали в совершенстве немецкий язык, но скрывали это. Вечером в лагере эти пленные сообщали нам, что немцы говорят о сильных боях под Сталинградом, о том, что Армия Паулюса почти вся погибла вместе с командующим своим. Немцы объясняли это временным успехом советских войск и опять, как и под Москвой, проклятыми русскими морозами.

Одни конвоиры стали ещё беспощаднее к пленным, другие молчаливее, но не с таким бахвальством.

Однажды нас выстраивают в воскресенье, то есть в нерабочий день в лагере, перед нами выступает через переводчика сам майор, командир батальона нашей охраны с речью. Такого ещё не бывало, обычно все приказы, объявления нам сообщал наш комендант лагеря, унтер- офицер, а тут сам бог – майор. Он сказал, что Молотов, министр иностранных дел СССР, через Коллонтай, посла советского в Швеции, обратился к правительству Германии с предупреждением, что если впредь власти в Германии так же жестоко будут обращаться с советскими военнопленными, то советское руководство вынуждено будет так же поступать с немецкими военнопленными. Дальше этот майор сказал, что это не немцы издевались над советскими пленными, а русские полицаи, которых специально забросило в лагеря советское руководство. Ого, куда хватил, это же прямо по-гоголевски: унтер-офицерская вдова сама себя высекла. Что, проклятые фашисты, испугались?... Это все отголоски Сталинградской битвы. Мы ещё больше стали верить в нашу победу.

Нельзя сказать, что после этого участь пленных сильно изменилась. Всё так же нам давали по 100 г хлеба утром и вечером, но хлеб стал более качественный, чем раньше. Два раза в неделю вместо брюквенного супа стали давать картофельный. Ещё продолжали умирать пленные от истощения, но в рационе нашем стали заметны положительные изменения. Но при таком питании всё равно в живых не останешься, просто продлится агония и всё. Жизнь оставшихся ещё в живых пленных спасти может не новый рацион, а что-то другое. И это что-то нашли мы, сами пленные, при молчаливом согласии немцев.

Несмотря на войну, население Германии бесперебойно снабжалось по карточкам хлебом, жирами и другими продуктами. Пусть это по карточкам и в не таком уж большом количестве, но достаточно для того, чтобы не голодать, а главное – никаких очередей ни за чем нет, никаких перебоев в снабжении продуктов. До сих пор не могу не удивляться тому, как немцы умели оперативно и чётко наладить снабжение населения жизненно необходимыми предметами, о чём говорит хотя бы такой случай.

Однажды ночью налетела авиация, не знаю английская или американская и с самолетов разбросали карточки на продукты, по которым всё население снабжалось питанием. Сделано это было с той целью, чтобы вызвать панику среди населения, ведь магазины не могли отоварить и настоящие и фальшивые карточки – отличить их было невозможно.

В тот же день немцы отпечатали и обеспечили всё население новыми карточками, но другого формата, и опять чётко и организованно налажено было снабжение населения продуктами питания.

Так вот в нашем лагере         , думаю, и в других лагерях пленных, мы стали изготовлять различные поделки: детские различные игрушки, комнатные тапочки, чемоданы, кольца для пальцев рук и другие предметы, которых не было в продаже в их магазинах, и всё это мы меняли у немцев на хлеб или на хлебные карточки. Общаться с населением нам было запрещено, но наши охранники, немецкие солдаты, взяли на себя функции посредников. Это было выгодно для всех трёх сторон: мы сбывали свою продукцию и имели в день дополнительно 300-500 г хлеба, наши часовые – карточки для сигарет или на жиры, а немецкие женщины – нужный им товар домашнего обихода. Как это осуществлялось практически? По приходу в лагерь с работы, после ужина мы занимались изготовлением поделок, завтра берём с собой на работу сделанное за вечер, приводят нас на работу. Например, в нашей команде 20 человек, значит, два часовых нас охраняют. Один остаётся с пленными, а другой берёт с собой 1-2 пленных, которым мы вручаем весь свой «товар», они идут в квартиры местных жителей, меняют всё это на карточки (торговлю ведёт охранник), после этого заходят в магазины, отоваривают карточки и возвращаются на работу, вот и всё.

Где брали сырьё для изготовления своих изделий? Ну, это зависит от места и характера работы каждой из команд (групп).

Например, вначале этой, как сегодня говорят, индивидуальной деятельности, работали в фанерном складе, где обивали фанерой щиты для жилых домов, которые мы строили. Прямо на рабочем месте я заготавливаю 2 крышки и четыре боковины и деревянную ручку, всё это гвоздём скрепляю в один пакет, вешаю за спину, а шинель не надеваю с рукавами, а набрасываю на плечи. Наши охранники делают вид, что они ничего не замечают. Я приношу в лагерь заготовки. Мастер из меня никудышный, но мы создали кооператив из трёх человек, моя задача – снабжать фанерой, один из нас – хороший столяр, третий готовит навесы, красит чемодан, делает и прикрепляет уголки, он же завтра выносит под шинелью готовый чемодан и с помощью часового на работе сбывает его, а вечером приносит в лагерь 1200-1500 г хлеба.

Позже я работал уже с другим парнем, мы шили комнатные тапочки и сбывали их за хлеб.

Так что 1943 был годом «перестройки» в нашей несчастной жизни, благодаря чему я не умер с голода и живым вернулся домой.

Произошли в тот год изменения и в самом лагере. Эти изменения чем-то напоминают сегодняшнюю гласность и перестройку. До 1943 года и в лагере и за колючей проволокой, где были немцы, порядки были чисто фашистские: за проволокой нас били, над нами издевались немцы, а в лагере наши же пленные, но в должности полицаев, переводчиков, поваров и прочих фашистских прихвостней. Теперь же в лагере мы жили как бы по законам чуть ли не советской власти. Полицаи, переводчики и другие лизоблюды были, но они не имели над нами той безграничной власти, как до этого, потому что они боялись нас, боялись той ответственности за свои действия, которая наступит, когда придут наши советские войска. А что победа будет за нами, теперь никто не сомневался, даже полицаи. Да и немцы теперь этих своих холуёв не защищали, если пленные в лагере устраивали самые настоящие суды над этими палачами.

А суды такие устраивали, и суды самые настоящие, с соблюдением всех советских законов. Ведь среди нас были опытные юристы, имеющие юридическое образование. Суды с настоящим судьёй и заседателями, прокурором и защитником и прочими необходимыми в таком деле должностями. Были обвинители и обвиняемые, велись допросы подсудимых и свидетелей. Только не записывалось ничего, всё велось в устной форме. Выносился приговор обвиняемому, и этот приговор приводился в исполнение. Например, полицейский, некий Ковалёв, был приговорён к высшей мере наказания – смертной казни за его истязания военнопленных, что явилось причиной смерти многих невинных наших людей. Я не видел, как приводился в исполнение этот приговор, но видел осуждённого через несколько дней после этого: он уже не мог сам ходить и через неделю или дней через десять умирал от заболевания почек и ещё чего-то. Это были самые справедливые суды на свете, хотя и выносились на них очень жестокие приговоры.

С весны 1943 года началась систематическая бомбардировка Берлина. Сначала его бомбили только ночью. Завывала сирена, выключался свет, и через несколько минут с неба доносился гул бомбардировщиков. Это прилетали американские летающие крепости. Немцы включали прожектора и искали в небе эти самолёты. Иногда отдельные бомбардировщики, летящие на высоте 3-4 км, как небольшие игрушечные блестящие голуби, попадали в скрещения лучей прожекторов. Немцы открывали огонь из автоматических зенитных пушек по этим самолётам, но, к нашей радости, почти никогда не сбивали их. Может быть парадоксально, но какую радость испытывали мы во время этих налётов. Мысленно мы призывали: «Давай, давай, ребята, сильнее бомбите этих гадов!»

Потом налёты стали чаще, почти каждую ночь, потом в ночь несколько раз, а с приближением фронта и днём стали бомбить фашистское логово с названием Берлин. А с открытием второго фронта и днём и ночью, а чаще днём и по несколько раз в сутки налетала авиация. Стали бомбить не отдельные объекты, а словно утюгом, район за районом, квартал за кварталом бомбили всё подряд в Берлине.

С этого времени нас стали возить на работу в Берлин на расчистки улиц столицы их. Мы садились в пригородный поезд на станции Людвигсфельде, ехали минут 30-40, пересаживались на поезд метро и ехали до центра Берлина, чаще всего до станции Фридрихштрассе. Метро у них неглубокое, и станции не такие красивые, как наши довоенные в Москве.

Мы выходили на поверхность и шли пешком до места, где улицы были завалены глыбами кирпича, бетона и черепицы и очищали проездную часть дороги или разбирали стены, готовые вот-вот упасть после бомбёжки. Мы ежедневно были под бомбёжкой в Берлине. По вою сирены, нас заводили в подвал дома, где мы сидели до отбоя. Страшно ли было под бомбёжкой? И да, и нет. Смерть всегда страшна, но, кроме страха мы испытывали чувство радости от того, что бомбили ведь наших врагов, фашистов. Поэтому мы радовались, когда начиналась бомбёжка, естественно, скрывая от охранников свои радостные чувства, так как среди них были и такие, которые могли сразу на месте пристрелить – на это они имели, видимо, право, потому что я не раз был свидетелем того, как ни за что пристреливали пленного, но ни одного раза не наказали ни одного немецкого солдата за убийство пленного. Пристреливали, например за то, что пленный падал и не мог идти от истощения. Но это в первые дни моего плена. Пристреливали до конца войны того, кто работал рядом с тем, кто бежал из плена с места работы. Это значит, что видел, что готовится побег, и не доложил охраннику. Не знаю, как инструктировали утром при построении наших охранников, но застрелить пленного, по нашим понятиям, ни за что, ни про что охрана наша могла свободно и не раз совершала это на практике.

В этом лагере однажды была попытка и массовой расправы над нами. Было это зимой 1943 года, ночью. Я уже писал, что в бараке на 150 человек круглые сутки топились углём две большие печи. Жестяные трубы от печи выходили сначала прямо через стенку барака наружу, а там под прямым углом труба поднималась вверх, но не очень высоко, если подставить табуретку – можно трубу перекрыть даже тряпкой, то есть заткнуть отверстие трубы.

После работы, ужина и вечерней работы, когда мы всякие поделки готовили для обмена на хлеб, все легли спать. Часа в два-три ночи кто-то из нас проснулся и хотел сходить в туалет, но, вставая с койки, упал, ещё не потеряв сознания, разбудил соседа по койке. Тот тоже не мог стоять на ногах, но разбудил ещё одного спящего. Разбудили всех спящих, одни уже не могли подняться, другие могли стоять на ногах, но все испытывали страшные головные боли. Все стали выходить, выползать из барака, подняли и вынесли на снег тех, кто не мог двигаться. Открыли в бараке сначала дверь, потом ворота. Вскоре явился комендант лагеря – немецкий унтер-офицер. Вытащили тряпку из трубы, проветрили барак, привели в сознание тех, кто лежал без движения. Пришёл врач из санчасти из наших же пленных и стал чем-то растирать нам виски, что мало помогало. У меня тоже страшно болела голова несколько часов. К нашему счастью, никто не скончался – спас тот пленный, который захотел в туалет и вовремя разбудил всех спящих, иначе бы все 150 человек не проснулись бы от отравления. Мы пришли к выводу, что кто-то из немецких солдат решил отравить 150 пленных от ненависти к нам. Не думаю, что немецкое командование искало бы виновника, а мы ведь никаких прав не имели, так безнаказанно и осталась эта попытка массового преднамеренного убийства пленных.

С 1943 года, когда мы хоть немного стали походить на людей, благодаря торговле нашими поделками, иногда в воскресенье мы проводили импровизированные вечера отдыха: читали стихи, под гармонь и скрипку (даже это оказалось в лагере каким-то образом) выбивали чечётку, пели песни русские народные, а однажды даже поставили Наталку-Полтавку. Ведь среди нас были люди разных профессий, в том числе и артисты. Из столов делалась сцена, из одеял занавес, на верхнем ярусе коек размещались мы, зрители. Были свои Хазановы и Петросяны, свои певцы и танцоры, даже Одарка, хоть и мужским голосом, но смешно пела свою арию, сердито ругая своего мужа.

После Сталинградской битвы в лагере были установлены между пленными демократические отношения – все были равны между собой, хотя совершенно бесправны перед немцами. Ни командиров, ни политруков над нами не было, а полицаи и переводчики для нас были не начальники, а так, лояльными посредниками между нами и немцами.

 Были среди пленных и умные, образованные люди. Они не были официальными нашими начальниками, но фактически они были нашими вожаками. И это вожаки не такие, каких в кино показывают, изображая тюрьму и уголовников. Это настоящие руководители. Их советы были для нас законом. Это они сделали так, что среди нас не было воровства. У немца украсть – это, пожалуйста, это не позорно, а друг у друга – преступление. Слабого защищай, не обижай, не оскорбляй, помогай, как сможешь. Это они поддерживали нас, поощряли нас словом в исполнении основного закона пленного: работай на немца так, чтобы как можно меньше сделать, как можно меньше принести им пользы, но не допускай, чтобы немец мог обвинить тебя в этом и избить. Сумей обмануть немца, но жизнь твоя, твоё здоровье ещё будут нужны нашей Родине.

Мы не знали настоящих фамилий этих наших наставников, их воинских званий, их профессий, но их высокая нравственность, их смелость и самообладание, их широкая образованность, культура, их речь, их слова и поступки – всё это было ярким примером для подражания. Хотелось быть похожими на них, идти за ними, слушать их добрые советы.

Это они установили связь с какими-то людьми, которые ежедневно снабжали пленных самой свежей и актуальной информацией, особенно о событиях на фронтах. С 1944 года появились географические карты. Они были прикреплены к обратной стороне крышки стола и на них, как в хорошем штабе, ежедневно флажками и красной тонкой верёвочкой отмечалась линия всех фронтов.

Ежедневно, после работы и ужина, когда уходил и немецкий комендант из лагеря, переворачивались крышки столов с картами и кто-нибудь как бы между прочим, а не специально, как бывало, наши политруки, сообщал о военных событиях на фронтах, о событиях в мире и внутри Германии. Какая тишина стояла, какой порядок был во время этой неофициальной политинформации. Не исключено, что были подлецы среди нас, может быть, были и такие, кто добровольно сдался в плен, но никто не сообщал немцам об этих картах и об этих негласных политинформациях, иначе фашисты ведь немедленно приняли бы свои меры и немало было бы уничтожено ими и тех, кто информировал нас, и тех, кто слушал.

Вот это были настоящие советские военачальники и политруки! Бесплатно, больше того, подвергая себя смертельной опасности, они проводили среди пленных такую разъяснительную работу, такую советскую пропаганду, благодаря которой пленные не пошли во власовскую армию. Остались верными сынами Родины, а позже вернулись на Родину с территории, занятой американцами и англичанами, и не остались на хвалёном Западе, куда, говорят, их агитировали наши союзники по войне.

Теперь о власовской армии, которую они, власовцы, называли РОА (Русская освободительная армия). До лета 1943 года в нашем лагере мы ничего не знали о ней. Потом в немецких газетах появились сообщения о том, что создана русская армия, в которую добровольно идут те, кто хочет освободить Россию от коммунистов, свергнув сталинский режим.

Иногда немецкие газеты каким-то образом попадали в лагерь, знающие немецкий язык переводили нам сообщения с фронтов. Мы сравнивали эту фронтовую информацию с той, что нелегально поступала к нам от антифашистов, и видели, как фашистская пропаганда изощряется, чтобы оправдать свои поражения на фронтах после Сталинградской битвы – то это очередное выравнивание фронта, то временный успех Красной армии. Много надежд возлагали в их печати на неприступный Днепровский вал, потом на непреодолимую преграду на Висле и т.д. Мы радовались победам советских войск. Хотя немцы кричали в своей печати о наших потерях, о своих победах, но мы-то понимали, что наши войска твёрдо и уверенно громят фашистов на всех фронтах, да и Англия и Америка вот-вот высадятся на европейском континенте и откроют второй фронт.

Потом, по-моему, в 1944 году, в лагерь изредка комендант стал приносить газету на русском языке. Не помню её названия, но это орган власовской армии. В ней с детской наивностью печатались статьи, в которых восхвалялась эта самая РОА, призывы вступать в неё, а также всякие небылицы о зверствах советских войск на территории, оставленной немцами при отступлении, предрекали, какая кара ожидает советских военнопленных, когда они попадут в руки коммунистов.

Мы допускали, что Сталин может круто поступить с нами после плена нашего, но можно ли допустить, чтобы русский человек пошёл воевать против русского и помогать проклятым фашистам в их алчной звериной идеологии. Мы можем быть довольными или недовольными отдельными сторонами жизни в нашей стране, но это же наша страна, наш быт, наши привычки, наш язык, наша культура, наша земля, где мы родились, выросли, жили, работали, где остались и ждут нашего возвращения наши матери, сёстры, братья, наша земля, наше небо, дорогие нашему сердцу русские избы, богатейшие леса, запах русского поля…

Летом 1944 года в лагерь пришёл в сопровождении немцев высокий, холёный мужчина. Его представили нам как бывшего полковника Красной Армии, а теперь полковника РОА. Он говорил перед нами на чистейшем русском языке. В своём выступлении пытался говорить о будущем государственном устройстве России, об учредительном собрании и ещё о чём-то. Призывал вступать в РОА. После его выступления нас спросили, будут ли вопросы какие к полковнику. Все молчали, затем ему был задан единственный вопрос: «Это такая форма в РОА, что на вас?» А он был в форме немецкого полковника, и немецкий майор перед ним стоял по стойке «смирно», как положено в немецкой армии. Полковник понял смысл этого, казалось бы, безобидного вопроса. Задавший вопрос этот выглядел обыкновенным пленным, плохо одетым, неопрятным деревенским мужичком, якобы интересующимся, как кормят, как одевают в этой РОА, может быть, мол, стоит променять голодный паёк пленника на сытый рацион в армии Власова. И речь этого пленного была мужицкая, простая, но мы-то знали этого человека, его речь, его ум, его сарказм. Понял истинный смысл вопроса и полковник. Как-то невнятно он ответил, что форма военная в РОА другая, а он по каким-то соображениям оделся в немецкую форму. Сопровождавшие полковника немцы, видимо не поняли этой словесной дуэли, хотя им и перевели и вопрос, и ответ. Больше вопросов не было, и полковник удалился из лагеря.

Помнится ещё один курьёзный случай с пропагандой и призывом к пленным идти в эту власовскую армию. Приехал к нам из Берлина из штаба РОА их агитатор, с ним приехала группа каких-то артистов. Нас собрали в просторном помещении. Выступил агитатор с призывом к нам, чтобы мы вступали в РОА, но его речь настолько была неубедительна, что по ней видно в его неверие в эту власовскую затею. Сразу же за его выступлением начался концерт приехавших артистов. Первым из них вышел средних лет человек и отлично поставленным голосом прочитал на русском языке монолог Тараса Бульбы из одноимённой повести Н. В. Гоголя, где отец говорит своему сыну, изменившему своей Родине «Я тебя породил, я и убью тебя» за измену, за предательство. И это после выступления власовского агитатора, призывавшего нас идти в РОА, то есть изменить своей Родине. Ничего не поняли немцы и их переводчик, почему мы, пленные, так аплодировали нашему артисту, продекламировавшему какой-то отрывок. Что это, непродуманность при составлении репертуара артистов или это «пропаганда наоборот». Мы склонны были верить последнему, хотя никто не собирался вступать в РОА и до этого. Потом дней десять был в лагере часов по 10 в сутки сержант из власовской армии, который обязан был агитировать нас. Он в первый же день заявил нам, что мы люди взрослые и сами понимаем, что нам делать, поэтому агитировать нас не собирается, просто поживёт с нами, но немцам об этом ни гу-гу, чтобы его не наказали. Никто, конечно, его не выдал, как и никто не пошёл служить в РОА. Хотя нет, в марте 1945 года пятеро умнейших наших ребят из лагеря пошли в РОА, это, повторяю, в марте, перед разгромом гитлеровской армии. Их в лагере знали как честных людей, смелых, физически крепких ребят. Их переодели в немецкую форму, расконвоировали и сначала поселили за пределами лагеря, потом мы их не видели, но прошёл слух, что они взорвали какой-то склад и скрылись, то есть бежали. Так ли это – точно не знаю.

По воскресеньям нас из лагеря не выводили – выходной. Но летом 1944 года, кажется, в июле, в обычный рабочий день после завтрака ждём построения, после чего должны нас направить на работу. Ждём час, другой. Видим, что за проволокой немцы-охранники построены для инструктажа, потом строй их рушится, но они с оружием в казармы не заходят и необычно странно себя ведут. До обеда, а потом и до вечера нас на работу из лагеря так и не вывели. Охранники нас не трогают, но часовые у ворот, по всем четырём сторонам за проволокой и на вышках четырёх по углам усилили и числом и дополнительными пулемётами. Обед, ужин и ночь прошли спокойно для нас. Никаких сношений с внешним миром за день мы не имели, а немцы- охранники, как всегда, ни слова не говорят.

На следующий день никаких признаков волнений среди немцев-конвоиров не наблюдаем. После завтрака построение – и нас ведут из лагеря на работу. После обеда возвращаемся в лагерь. Кое-какие группы рабочих команд имели контакт на работе и в поезде. Наши негласные информаторы подводят итог и сообщают нам, что вчера было совершено покушение на Гитлера: взорвалась бомба в помещении, где должно быть совещание. Но бомба взорвалась за несколько минут перед приходом фюрера, и покушение не удалось.

Мы делаем вывод, что покушение совершили не одиночки, а готовилось широко, это своего рода дворцовый переворот, готовился немцами, которые не хотели, чтобы в этом участвовали советские пленные, а нас было там всего, как сейчас известно, 5800000 человек, из которых 3000000 погибли от голода и расстреляны к этому времени. Но и 2800000 оставшихся ещё в живых, были опасны, если их не изолировать. Вот почему нас вчера не вывели из лагеря на работу. Даже противники Гитлера боялись нас – так много зла причинили немцы нашему брату. Они имели основания бояться нас. Даже сейчас, через 44 года после плена эта ненависть к немцам, ко всему немецкому, во мне не прошла. Умом понимаю, что среди немцев сейчас большинство проклинают Гитлера и фашизм, особенно в ГДР, что родившиеся после войны немцы неповинны в злодеяниях их родителей, совершённых в годы войны по отношению к советским (да и не только советским) людям. Умом понимаю, а чувство ненависти не проходит и не пройдет у меня до самой моей смерти, а память об этом будет жить много поколений в нашем народе, это называется исторической памятью. Да и сами немцы будут испытывать чувство вины перед всем человечеством много-много столетий.

Наступил 1945 год. Приближалась развязка. Наши уже на Одере, союзники изгнали немцев из Франции, Италия и Румыния воюют против Германии. Берлин в полуразвалинах, противовоздушная оборона в столице и вокруг неё бездействует. А газеты немецкие кричат о победе своей, о каком-то новом оружии, то есть атомном, как потом станет известно. Немцы фанатично готовятся защищать Берлин, строят новые оборонительные укрепления на подступах к нему и в самом городе.

Авиация союзников, в том числе и советская, господствует над Берлином, и днём и ночью бомбит город и его окрестности. Однажды бомбили в воскресенье (когда мы все были в лагере) подземный авиамоторный завод, расположенный метрах в 150-200 от лагеря. Не знаю, что сделала авиация с заводом – он хоть и совсем рядом, но за высокой насыпью автострады и из лагеря ничего не видно. Три бомбы попало в лагерь, убило более 20 пленных и многих ранило. Как карточные домики разлетелись жилые наши бараки. Это был ад кромешный, но немецкие пулемётчики и автоматчики не оставили своих постов и готовы были стрелять в нас, если бы мы вздумали бежать из лагеря. Бомбёжка окончилась, убитых похоронили, раненых куда-то отправили, а нас заставили восстанавливать лагерь. Через два дня стояли опять бараки и всё разрушенное.

До сих пор поражаюсь умению немцев быстро ликвидировать следы бомбёжек. Я уже говорил, что в последние годы войны Берлин бомбили ежедневно, и мы ежедневно были под бомбёжкой там, а лагерь наш в 40-50 км от столицы. Бомбили основательно, естественно, нарушая работу транспорта, а мы ездили в метро и потом пригородным поездом из лагеря и возвращались в него. Но за два года не было ни одного случая, чтобы мы не вернулись в лагерь из-за бомбёжки. Задерживались – да, но через час-другой транспорт опять работал, свет, газ и вода подавались горожанам.

Мы всё так же ездили на работу в Берлин на ликвидацию последствий бомбёжек. Вся Германия имела крыши всех зданий из черепицы. При бомбёжках рушились здания, но это при прямом попадании, ведь всё сделано из кирпича, улицы с бетонным покрытием и не так просто было разрушить дом, не то, что сейчас, например, во время землетрясения в Армении. А вот стёкла окон и черепица на крышах сыпались и от разрыва бомб и от воздушной волны. Практически на второй день после бомбёжки стекла вставлялись, крыши крылись черепицей новой. Где они брали этот стройматериал – трудно было понять. Рабочей силой они себя обеспечили, как теперь стало известно, в Германию было ввезено 9000000 иностранцев, из них 5000000 советских пленных, из которых 3000000 погибло. Так что 6000000 работало на них. Но так организовать всё хозяйство страны в условиях войны могли только немцы.

Кстати, все эти данные, которые я называл выше, взяты мной из наших источников информации. Но наша статистика не имеет этих данных, они взяты из западных сообщений нашими экономистами и политическими обозревателями. Страшно становится, что мы за годы советской власти имели такие потери людские от голода, репрессий, убитых на войнах, пленных – это же десятки миллионов человеческих жизней, и даже не вести учёта… как это можно назвать?..

Только за это надо приговаривать к смертной казни правителей нашего государства и всей сталинской гвардии. Как могла принять их, этих извергов, наша многострадальная русская земля?.. А мы им памятники на Красной площади и персональные пенсии при жизни…

Шёл уже 1945 год. Видно было, что приближается конец войны. Видели это и мы, пленные, и немцы, готовящиеся оборонять Берлин. Немцы знали, как они уничтожали наших пленных, поэтому, думали мы, они пойдут на что угодно, но не допустят, чтобы советские пленные были освобождены советскими войсками – фашисты боялись нас. Что они смогут сделать с нами? Предполагали мы два варианта: 1-й – немцы отправят нас на запад, чтобы нас освободили американцы или англичане; 2-й – просто уничтожат нас физически.

Апрель 1945 года. Наши войска переходят Одер и наступают на Берлин. 12 апреля скончался Рузвельт и Президентом США автоматически становится ТРУМЕН.

Нас на работу из лагеря никуда не водят и не возят, охрану усиливают. Томимся от неизвестности, но так не хочется умирать в последние дни войны, да ещё после такого каторжного плена.

17 апреля ночью под усиленной охраной ведут всех нас на станцию, грузят в вагоны и везут. Везут на север из Берлина, 18 апреля прибываем в Новый Бранденбург, это километрах в 200 от их столицы. Выгружают и размещают в какой-то деревушке. Небольшой помещичий двор, в нём большой сеновал, где всех нас, как селёдку располагают. С каждой стороны сеновала часовые. В глухой стене сеновала перед нашим прибытием пробили дверь, которая вела в туалет – это яма, закрытая досками и три досчаные стены, пристройка к сеновалу.

Нашу охрану всю меняют, так как мы знаем в лицо своих часовых, знаем, кто из них издевался над пленными. Ага, боитесь, гады, расплаты! Но пока ещё они властвуют над нами, пока ещё на каждые 100 пленных 10 немецких солдат с овчарками. Просто могут расстрелять нас.

Принимаю решение – бежать. Быстро созревает план побега: из туалета выхода нет, кроме двери в наш сеновал, следовательно, часовые за этой стеной будут не так бдительны. Яма в туалете ещё не заполненная фекалиями – мы ведь только пришли. Но немцы – народ пунктуальный, не может быть, чтобы они не сделали из ямы выгребной люк. Проверяю - точно так. Быстро нахожу напарника, сообщаю ему план побега. Соглашается. Больше никому ни слова – группой не уйдёшь. Часов в 12 ночи по очереди через этот люк проползаем незаметно в кустарник, росший метрах в 3-х от стены, и почти выбрались из деревни.

Но за то время, пока мы сидели в кустарнике, мы услышали разговор часовых, охранявших пленных. За три года плена мы говорили немного по-немецки и неплохо понимали их речь. Из этого разговора мы узнали, что батальон, охранявший пленных, занял круговую оборону на случай ночного прорыва русских войск. Овчарки тоже там, в обороне. Узнали ещё, что завтра утром нас, всех пленных, повезут на запад, чтобы не советским, а английским войскам нас передать – это для них безопасней. Делаем вывод: нам не пройти сквозь круговую оборону немцев – собаки нас выдадут. Следовательно, надо возвращаться в сарай – сеновал, а в пути искать более подходящий случай для побега. Возвращаемся тем же путём, что и ушли, то есть через выгребную яму туалета. Приносим с собой запах фекалий и ложимся между спящих своих пленных.

Кратко расскажу о подготовке к побегу своему и теперешнему и предыдущему. Побег из плена был моей главной мыслью с первого и до последнего дня пребывания в плену. Кстати, это не только моя мечта, это помыслы абсолютного большинства из нашего брата. В первые дни плена, надо правду сказать, не было возможности бежать, а из Германии – тем более. Некоторые пытались это делать, кончалась эта попытка обычно бессмысленной смертью. Но к 1944 году, когда мы хоть немного оправились от истощения, благодаря дополнительным продуктам, приобретаемым от продажи наших поделок, о которых я говорил раньше, и когда наши войска были уже в Польше, мысль о побеге стала приобретать более реальный характер. К побегу надо было подготовиться. В 1942-1943 годах все пленные нашего лагеря были обуты в деревянные колодки – это своего рода башмаки, сделанные на фабрике из мягкой породы дерева, по-моему, из липы. Я не видел, как их делают, но, видимо, так: берётся деревянный брусок, примерно, размером 40х15х15 см, снаружи придаётся ему форма глубокого галоша, внутри резцом убирается часть дерева, чтобы туда могла стать ступня ноги. Обе колодки на одну ногу. Ходить в таких колодках очень неудобно, особенно по снегу, когда налипает он на подошву – ноги натираешь до крови, случаются вывихи часто. Если идём по бетонке большим строем, грохот такой, будто движется кавалерийский полк по мостовой. К лету 1944 года кое-кому выдали старые, но кожаные ботинки. В лагере шла бойкая торговля. Денег не было, единицей измерения была пайка хлеба или сигарета. На этот товар можно было выменять всё, что мог иметь пленный: старую на новую одежду, колодки на ботинки, или приобрести вещь, которую кто-то принёс в лагерь с работы, например, найденная в развалинах после бомбёжки занавеска с окна и т.д. Ботинки я выменял на колодки, в придачу дал 0,5 кг хлеба, вырученного от продажи чемодана. Купил гражданскую одежду – брюки и рубашку, мы ведь были одеты в немецкую солдатскую одежду времён 1 мировой войны. На одежде масляной краской на груди, на спине и выше колена на брюках написано «US» (т.е. Советский Союз). Купил карту Германии, даже компас приобрёл. Готовились к побегу мы вдвоём с Борисом, моим приятелем. Продумали, кажется, всё: и когда и как бежать, и путь движения на восток к своим. Бежали в пути из вагона метро под вечер, запутали следы, делая 2 раза пересадку в метро, затем вышли на остановке, прошли мимо лагеря, где жили наши советские рабочие, вывезенные в Германию, вышли из Берлина, а ночью двинулись на восток. Днём залегали, по очереди спали, ночь шли. За 9 ночей прошли километров 100, река Одер стала преградой для нас. Принимаем решение: не переправляться через Одер, а подниматься вверх по течению по её левому берегу до Карпат. Этим мы намного удлиняем путь, но по Польше трудно пройти, поляки – народ не так благосклонен к советским людям, как чехословаки в Карпатах, и там по горам нам вернее удастся добраться до фронта. Но, увы, на второй день нашего пути по над Одером нас поймали немцы. Чтобы нас не приняли за советских разведчиков или диверсантов, пришлось на допросе сознаться, что мы пленные и назвать лагерь, из которого мы сбежали.

Под конвоем нас вернули в свой лагерь, где нас допрашивали с таким пристрастием и так старательно, что несколько месяцев ни о каком побеге мы не могли помышлять из-за побоев.

После первого побега я опять готовился к нему, приобрёл рубашку и брюки и носил под одеждой пленника постоянно до второго побега. Второй побег мы сами прервали, я написал об этом выше, смотри – через выгребную яму.

Наутро нас выстраивают по сотням и в сопровождении усиленной охраны с овчарками ведут на запад. Ведут по дороге, где впереди и сзади нашей колонны идёт сплошной поток гражданских немцев. Многие едут на подводах, гружённых домашним скарбом и продуктами. В этот день проходим километров 30, сворачиваем с главной дороги перед вечером, заходим в небольшую деревню. Нас заводят во двор помещичьей усадьбы, загоняют в большой сарай. Ночью усиленно охраняют, бежать было нельзя.

Утром сарай открывают, выходим во двор, огороженный скотными сараями, какой-то стеной. Ворота одни, в них два часовых, остальная охрана с овчарками построена уже для инструктажа. Мы свободно ходим по двору, не подходя близко к строю немецких солдат и к воротам. Вижу, что через ворота свободно проходят в гражданской одежде мужчины – это поляки, вывезенные из Польши и работающие на скотном дворе у этого помещика, где мы ночевали.

Наблюдаю минут пять, в голове созревает моментально план: часовые наши на воротах ни нас, пленных, ни поляков, работающих на скотном дворе, в лицо не знают, а свободно пропускают во двор и со двора поляков потому, что те одеты в гражданскую одежду. Опасно, даже смертельно опасно, но решаю рискнуть. Быстро захожу в сарай, снимаю пленную одежду с себя, остаюсь в гражданской, которая была на мне и… как говорят, господи, благослови… или сейчас меня часовой застрелит… или он меня примет за поляка, и я выйду за ворота. Своих ребят попросил не глазеть на ворота. Иду смело прямо на часового, стоящего в воротах. Он делает шаг в сторону, пропуская меня. Шаг, другой, третий ступаю… вот сейчас сзади раздастся автоматная очередь и… Жизнь кончится… а дома мать будет ждать меня ещё долго с войны… Но я иду, часовой сзади меня молчит, не стреляет. Как чётко работает мой мозг, как быстро созревает план дальнейших действий: идти не на восток, а на запад, куда уходят немцы, влиться в поток беженцев, но до главной дороги идти с километр, а во дворе в одной сотне пленных не будет хватать одного. Улица тянется метров 300, прохожу их, слышу сзади стук колёс. Останавливаюсь, будто шнурок ботинка завязываю, боковым зрением вижу в повозке фельдфебеля, который останавливает свою лошадь и спрашивает меня, сколько ещё до города, не помню уж названия его. Отвечаю наобум: «Здесь близко, через час будешь там», фельдфебель поехал дальше. Прислушиваюсь к тому, что слышно из лагеря. Тихо.

Деревня кончилась, рядом с дорогой протекает ручей. Иду по ручью, чтобы сбить со своего следа овчарок. Справа виден кустарник, сворачиваю к нему, захожу, где погуще. Прилёг, наблюдаю за дорогой, ведущей в деревню. Пока ни души. Что предпримут наши часовые, когда не досчитаются одного пленного. Искать одного им некогда, им надо вести сотни пленных дальше. Жду полчаса, час – часы на церкви отбивают время. Пробили 7.00, 7.30, 8.00, 8.30, 9.00. Потом часы бить почему-то перестали, но время идёт, солнце высоко. Думаю, что пленных давно увели. Собак по следу моему не пустили. В худшем для меня случае – оставят одного-двух солдат искать меня, но это маловероятно – не слышен лай собак. Могут местное начальство предупредить о моём бегстве. Но немцам посторонним не до меня: советские войска близко, слышны залпы и разрывы орудий, они, эти немцы, будут думать о себе сейчас. Но осторожным мне быть надо.

Принимаю решение: надо выйти на большую дорогу, смешаться, влиться в поток беженцев, выбрать в стороне от дороги стог сена или соломы, залечь в него и ждать прихода советских войск. Но для этого надо опять пройти ту деревню, где я бежал, пройти ещё километр до главной дороги. Но одному идти опасно. Мне в этот день счастье улыбалось. Справа от меня к деревне приближается женщина, она тянет за собой детскую коляску, из которой виден чемодан. Девочка лет семи, видимо, дочь её сзади помогает матери. Выхожу из кустов, здороваюсь по-немецки с ними, иду сзади толкая коляску, помогая им, а сам спрашиваю, куда идут. Мать молчит, а девочка отвечает, что они дома боятся прихода русских, вот и едут к тёте, материной сестре, а там будь что будет, вместе не так страшно будет. На мой вопрос, где тётя живёт, отвечает, что за этой деревней, недалеко от неё. Говорю, что так и быть, помогу им, хоть мне не по пути, но всю деревню провезти их груз помогу. Никто нас в деревне не задержал. Вот и двор, откуда я бежал, там ни пленных, ни охранников, ни их овчарок. Проехали деревню, мне направо, им прямо. Женщина и её дочь благодарят меня за помощь, я прощаюсь, выхожу на главную дорогу, вливаюсь в поток беженцев.

Но теперь я свободен, без конвоя. Прислушиваюсь к разговору – идут и едут немцы, бельгийцы, ещё, не пойму, на каком языке говорят. Пристраиваюсь к бельгийцу. У него большой рюкзак. Спрашиваю: помочь? Отказывается – не доверяет мне. Спрашиваю, куда идёт. Отвечает: куда все, а вообще ему надо домой, в Бельгию. У него в рюкзаке продукты. Советую ему: давай найдём стог соломы, заляжем, завтра здесь будут русские солдаты, они скорее помогут тебе вернуться домой. Отказывается: боится русских, вон о них что писали в газетах. Стараюсь убедить, что русские – хорошие люди и т.д. Но мой бельгиец не верит мне и продолжает идти дальше. Вижу впереди метрах в 100 от дороги стог. Ещё раз предлагаю свернуть к нему, бельгиец не соглашается, идёт дальше.

Сворачиваю сам, подхожу к стогу, обхожу кругом его. Вижу следы ночевавших этой ночью беженцев. Лежат крупные кости варёного мяса. На них есть остатки мяса, видно, что завтракали люди, имеющие достаточно пищи, если не обглодали кости. Голод даёт о себе знать. Вчера я съел граммов 300 хлеба за весь день, сегодня ещё ничего не ел, хотя уже близко вечер. Собираю кости, с жадностью обгрызаю остатки мяса. Голод не утоляю, но силы прибавились. Решаю в этой скирде сидеть до прихода советских войск. Фронт приближается – слышу не только гул орудий, но и пулемётную стрельбу.

Поток беженцев стал жиже. Слышу гул машин и танков. Надо быть готовым к тому, что здесь будет бой, и немцы могут занять оборону рядом со мной. Они увидят меня и пристрелят. Да и от шальной пули не хочется умирать. Поэтому сначала в стогу делаю себе логово, прикрываю вход соломой. Стог стоит перпендикулярно фронту. Делаю сквозной лаз, чтобы мог обозревать далеко из своего укрытия на запад и восток. Вход и выход закрываю соломой, чтобы меня не заметили.

Вижу на дороге отступающие немецкие войска. Это скорее бегство, а не отступление. Картина эта знакома по 1941 году, только тогда немцы нас так гнали на восток к Москве, а теперь они бегут от наших войск. Испытываю огромную радость от этой картины. Куда девались их хвалёная организованность, боевой дух, кичливость и бравый вид. Вдруг вижу, что от общего потока в мою сторону направляется отделение пехотинцев с автоматами на шее. В чём дело – ведь я замаскирован и ничем себя не обнаружил. Притаился, жду, но их вижу: идут страшно усталые, измученные. Не садятся, а падают на солому от усталости. Теперь я их не вижу, но слышу хорошо – они ведь буквально в метре от меня. Почти всё понимаю, о чём разговаривают. Проклинают войну, боятся, что русские могут их отрезать, что надо идти, несмотря на усталость, надо успеть сдаться англичанам, тогда они могут остаться в живых, а русских боятся. Сидели 10-15 минут, потом, видимо, унтер-офицер говорит: «Ну, что, друзья, пошли, а, то русские наскочат, как кур перестреляют». Ага, гады, дрожите теперь! Уже не команда «Встать, построиться, смирно, марш», а «Друзья, пошли дальше»… Куда девалась железная дисциплина и субординация в немецкой армии! Славно, –чего искали, то и нашли, так вам и надо, сволочи!

Поднимаются, уходят. На дороге всё меньше немецких воинских частей. Темнеет. Ночь прохладная, я ведь в одной рубашке, но в соломе терпеть можно. Наступает тишина. Вспоминаю фронтовые ночи 1941 года – артиллерийская стрельба, пулемётные и автоматные очереди, пусть и неприцельные, осветительные ракеты. А тут ничего подобного нет, кругом тишина. Неужели наши приостановили наступление? Так проходит ночь. Что даст мне грядущий день?

Утром дорога пуста – ни немецких, ни советских войск на ней нет. Послышался гул самолётов, но это не «мессершмидты», то есть не немецкие. Пролетели с востока на запад, обстреляли, видимо, немецкие отступающие войска и вернулись назад. Опять тишина. Мне виден из укрытия моего мост. Справа от меня раздались автоматные очереди из кустов, затем человек 10 советских солдат выходят из этих кустов и направляются к мосту. Догадываюсь, что это наши разведчики проверяют, не заминирован ли мост. Минут через 10-15 слышу гул моторов – появились танки. Но я за три года плена могу ошибиться, наши это или немецкие. Танки прошли, появились грузовые машины, не пойму, на немецкие не похожи и у нас таких не помню. Я ещё не знал, что в нашей армии были американские «Студебекеры». Лежу, наблюдаю. Не ошибиться бы, не нарваться бы на немцев – глупо ведь после всего попасть в их руки и погибнуть. Буду действовать наверняка. Вдруг вижу наш родной «ЗИС»-5, его нельзя не узнать. Вылез из укрытия, бегу к машине, размахивая руками и крича: «Стой». Машина останавливается, в кузове человек 15-20 наших солдат. Один из них спрыгивает и идёт мне навстречу. Подбегаю к нему, от волнения и слёз не могу ничего сказать. Солдат ведёт меня к машине, где сидит лейтенант. Волнуясь, невнятно говорю им, что я пленный, сбежал от немцев. Прошу оружие и взять меня с собой бить фашистов. Смеются все, но понимают мою радость и волнение. Лейтенант тоже смеётся и говорит, что они и без меня никак не догонят бегущих немцев, а мне надо теперь есть, есть и ещё есть, чтобы набраться сил. Спрашиваю, что же мне делать дальше. Лейтенант толково объясняет, что мне надо добраться до запасного полка, который сейчас в Новом Бранденбурге – это в 30 км отсюда, и показывает по карте, где этот город. Я говорю, что знаю этот город, что только позавчера нас немцы из него повели на Запад, а по дороге я сбежал. Спрашиваю, как мне быть с питанием. Объясняет, что их кухня где-то отстала, что у них с собой никаких продуктов, но что я не славянин, вон у немцев всё есть, а это теперь наше, ведь плен кончился…

1315 дней и ночей был я в плену. Страшно вспомнить об этом. Мне не верится сейчас, что это я был там, где каждый день, каждый час, каждая минута могли быть последними в моей жизни, где меня могли ни за что ни про что застрелить, изувечить, унизить, замучить голодом, холодом.

Передо мной лежит газета «Известия» № 6 за 1989г. На первой странице её фотография полковника Советской Армии Руцкого. Ему присвоено звание Героя Советского Союза. Вот что под этим фото напечатано: «За спиной Руцкого – плен. Его самолёт был сбит ракетой, он прыгнул с парашютом на вражескую территорию. Так что в данном случае акт награждения ещё и разрушение давней подозрительности к плену, к пленным, принесшей столько горя миллионам солдат Великой Отечественной войны». А за день до выхода этой газеты по телевидению показали этого полковника, где он кратко рассказал о своих нескольких днях плена. Опасно? Да. Страшно? Да. Но это же несколько дней, а не 1315.

Я понимаю, что всем 5 миллионам не присвоишь звание Героя, да это и не нужно. Простое уважение к себе – вот что нам надо. Мне выдали удостоверение «Участника войны», наградили орденом и медалями, годы пребывания в плену засчитали в трудовой стаж – и за это спасибо, конечно, но когда это сделали – через сорок лет после войны, когда вся жизнь позади. Что мне от того, что реабилитировали моих родителей, бывших кулаков, и наша ссылка в 1931 году и арест отца и брата в 1929 и в 1937 году теперь считается чуть ли не доблестью, ведь практически меня даже в институт бы не приняли, если бы я в своей биографии указал тогда, что был в ссылке как сын кулака и был в плену.

Почему надо было пройти через Афганистан, чтобы присвоить звание Героя полковнику Руцкому, бежавшему из плена с Пакистанской территории? Смешно, если бы не было грустно, ставить рядом такие словосочетания в своей биографии: «в одиннадцать лет бежал из ссылки из Казахстана, в двадцатипятилетнем возрасте дважды бежал из фашистского плена». Побег из плена понятен – бежал от врага к своим, а побег из ссылки как понимать? От кого и к кому бежал? И разве один Сталин виновен в этом? Где же справедливость? Где же правда?

История моей жизни – это история нашей Родины, и её надо знать, чтобы нашим внукам не пришлось испытать этой горькой участи, которую пришлось до дна испить нашим людям моего поколения.

III. Преодоление

1945 - 1946 г.г.

Сбежал я из плена 29 апреля, а 30-го уже встретился со своими, о чём я написал в предыдущей главе. Иду в запасной полк пешком, навстречу наши наступающие воинские части. Через полчаса пути захожу в деревушку. Там наши солдаты. Многие немцы эвакуировались, бросили свои дома, всё имущество и скот и ушли на Запад. Захожу в пустой дом, нахожу хлеб, яйца, ем немного, чтобы не испортить желудок, в шкафу беру бельё, сорочку, костюм, ботинки. Снимаю с себя одежду, умываюсь, надеваю всё свежее, чистое, беру велосипед – зачем же идти 30 км пешком, если есть возможность ехать на велосипеде. Еду. Навстречу сплошным потоком наши войска на машинах, танках, на лошадях верхом или на подводе, на мотоциклах и велосипедах, пешим строем и в одиночку. Кажется, никакой дисциплины, никакой субординации. Я не узнаю свою армию, так изменилась она с 1941 года. Форма на солдатах достойна удивления, вернее, никакой формы: гимнастерка и армейские брюки есть, а остальное – маскарад. На голове у кого пилотка или фуражка, у другого шапка, у третьего казачья кубанка, многие вообще без головного убора. На плечах у многих кожанка или какая-то причудливая куртка, редко у кого серая солдатская шинель, а то просто меховая безрукавка. На ногах и хромовые щегольские, и яловые или кирзовые солдатские сапоги, и ботинки. Кроме гимнастёрки и звёздочки на головном уборе почти всё трофейное. Было бы похоже на армию Ковтюха из «Железного потока» Серафимовича, если бы не наше замечательное вооружение этой славной армии и не бравый свободный вид советских солдат и офицеров, в каждом шаге, жесте, взгляде, слове которых чувствуется гордость победителя, человеческое достоинство, высокое воинское мастерство, как говорят, крепкий боевой дух воина, воина-победителя.

Любо-дорого было смотреть на этого, казалось, бесшабашного солдата. Но он же свой, родной, добрый, справедливый. Радости моей нет границ. Еду на велосипеде километр, другой. Вдруг… Стоп… Подходит наш солдат, берёт из моих рук руль, садится на велосипед, а я смотрю ему вслед и ничего не понимаю. Потом доходит до меня, что для него я в своём гражданском костюме праздный человек, а он солдат, он устал, он гонит врага, он делает главное дело. Для него это несправедливо, что он солдат идёт пешком, а я еду на велосипеде. Как-то даже и не обиделся я, ладно, думаю, тебе важнее, догоняй фрица, добивай его.

Уже вечер. Захожу в следующую деревню. Вижу русских женщин и подростков, вывезенных немцами в Германию. Они работали у помещика в этой деревне. Ночую у них. Пожилая женщина нагрела воды, я купаюсь, надевая чистое бельё.

Утром 1 мая завтракаем, поздравляя друг друга с двойным праздником – 1 мая и приходом нашей армии. В заброшенном немцами дворе беру велосипед, нахожу ещё в пустом доме коробку со 100 прекрасными сигарами и еду в запасной полк. А чтобы снова не реквизировали у меня велосипед, придумываю безобидную версию – я еду в особый отдел (это контрразведка), и ни один солдат не посмел отобрать у меня двухколёсного моего коня. После обеда без приключений прибываю в Новый Брандербург, откуда нас, пленных, погнали два дня назад немцы.

Являюсь в штаб полка. Меня определяют в роту, берут на довольствие. Город не узнать: два дня назад был целёхонек, теперь – одни руины. Гарнизон немецкий не сдался, по городу дали один залп из «Катюш», и ни города, ни гарнизона немецкого не стало. Так воевать можно. Утром 2 мая поротно строем идём на Запад, вслед за передовыми частями.

Это 222-й запасной полк 2-й Армии, 2-го Белорусского фронта Рокоссовского. В полку немного фронтовиков, прибывших из полевого госпиталя, основная масса – бывшие пленные, как я. Первые три дня идём без оружия, нас очень сытно кормят, чтобы мы приняли облик солдата. Числа 4-5 мая нам выдают винтовки, патроны. Фронт впереди, но в лесах отдельные группировки немцев прорываются на запад, чтобы сдаться англичанам. Иногда вступаем с ними в бой, обезоруживаем, берём в плен. И всё идём на запад. 8 мая заходим в г. Тетеров, располагаемся на ночлег. В полночь раздаётся страшная стрельба. Хватаем оружие, выскакиваем из дома, думая, что это какая-то немецкая группировка прорывается на запад. На улице видим следы трассирующих пуль, в небе рвутся снаряды, слышим крики «Ура». Кричит наш командир роты: «Ура, ребята, сообщили по телефону, что война кончилась, немцы подписали капитуляцию!» Стреляем в воздух, орём, целуемся, поздравляем друг друга с окончанием войны. Утром строится полк, командир поздравляет всех с победой, музыка, танцы, песни кругом.

Началась обычная армейская жизнь без войны: тактические занятия, политзанятия, стрельбы и т.д. Вызывали в особый отдел, рассказал о пребывании в плену, написал им подробно о себе.

Через несколько дней переводят меня в 641 стрелковый полк, только там получаю армейскую форму, пишу письмо домой матери, не знаю, жива ли. И они обо мне ничего не знали 3,5 года. Дома радости не было конца – война кончилась, и Андрей их жив. Вскоре получаю и от них письмо. Мама жива, брат Митрофан дома, семья его вся здравствует. Он работает агрономом в колхозе. От брата Павла с 1941 года писем нет, видимо, погиб на фронте.

И опять солдат спит – служба моя идёт.

Ещё на Ялтинской конференции в феврале 1945 года Сталин, Рузвельт и Черчилль договорились, где будет проходить демаркационная линия между войсками СССР и нашими союзниками. На севере Германии англичане заняли больше Германии, чем нужно. Поэтому они отступили назад на запад километров на 40-50, а мы шли следом и заняли Росток и ряд других городов вместо англичан.

Два месяца я вместе со своим взводом был в комендатуре в г. Рена – это между Шверином и Шонебергом, недалеко от Ростока. Мы были полновластными хозяевами города. Я командовал отделением. Питались как в санатории, служба лёгкая. Немцы – народ дисциплинированный. Управлял городом бургомистр, назначенный нашим комендантом, то есть капитаном – нашим командиром взвода. Мне было тогда 25 лет. Отличное питание, необременительная служба – это не служба, а курорт. Вес мой с 32 кг в плену поднялся до 70 кг. Послал домой фотографию – довольны все, радуются. Город небольшой, всего несколько тысяч жителей, разрушений никаких – город англичанам сдали без боя. У немцев работают молокозавод, хлебопекарня, колбасный цех, другие службы. Всей работой руководит бургомистр, подчинённый нам. Мы несём патрульную службу, я раз в четверо суток дежурный по городу. Мы вооружены, но немцы ведут себя тише воды и ниже травы. Иногда только наши солдаты ночью приходили в город с оружием из расположенных в лесах воинских своих частей. Пытались насолить немцам, в основном немкам, и нам приходилось защищать бывших своих врагов от своих же ребят. Бывало, арестуешь таких подпивших солдат, обезоружишь, подержишь ночь в подвале, пока хмель из головы у них выйдет. Немцев успокоишь, а своим солдатам выдашь их же оружие и отправишь в ту часть, откуда они пришли. Был строгий приказ Жукова, командующего оккупационными нашими войсками, чтобы не трогали мирных жителей Германии, не мародёрничали. Некоторых солдат наших судил ревтрибунал за мародёрство на 2-3 года, но, говорят, их не сажали в тюрьму за это, а отправляли в другую воинскую часть для прохождения дальнейшей службы. Считаю, что это было справедливо. Нельзя поступать с немцами так, как их солдаты на нашей территории, но и наших солдат понять можно, если фашисты уничтожили семьи наших солдат, или издевались над нашими бывшими пленными, а теперь солдатами нашей армии. Немцам давали возможность убирать урожай, приводить в порядок разрушенные города, дороги и прочие работы производить – для этого и нужны были такие приказы Жукова.

После комендатуры месяца два был на границе с англичанами, то есть на демаркационной линии, где тоже служба была необременительная. Наш взвод был на заставе, в 100 м от нас английская застава, между нами 100-метровая нейтральная полоса. Свой участок мы охраняли по всей строгости устава пограничной службы, англичане – как-нибудь. Что делали они на погранзаставе – не знаю, а границу практически не охраняли: проедут на виллисе вдоль границы один раз в день – вот и вся охрана. Они очень удивлялись, почему мы так строго охраняем свою границу со всеми секретными нашими постами и прочими приграничными штучками. По долгу службы почти каждый день мы встречались с англичанами, видели их высокомерное отношение к себе. Они были лучше нас одеты, рацион их был не сравним с нашим, хотя и нас кормили хорошо. У них техника не то, что у нас, но наша армия лучше обучена, дисциплинированнее. Пожалуй, и в вооружении мы не уступали им. Так что если бы тогда, не дай бог, пришлось бы померяться силами с ними, мы были уверены, что сбили бы с них спесь, и, может быть, быстрее, чем с немцев. Но, слава богу, с нашими бывшими союзниками до сих пор живём мирно.

С границы меня взяли на несколько дней в штаб полка – наш полк расформировали: большую часть отправили на восток, они воевали потом с японцами. Почти все бывшие пленные нашего полка попали туда, в Германии оставили тех, кто не был в плену. Я с немногими, побывавшими в плену, почему-то тоже был оставлен в Германии. Это было для меня как бы поощрением, видимо, из-за моего честного отношения к службе.

На границе я узнал о судьбе тех бывших наших пленных, которых освободили англичане. Они остались в тех же лагерях, что и были в плену, только без охраны. Англичане их агитировали ехать жить в Канаду, Австралию или остаться в английской зоне в Германии, намекая на то, что по возвращении в СССР они сначала побывают в сибирских лагерях. Эти намёки были не без основания. Наше командование посылало в английскую зону офицеров, которые встречались с нашими бывшими пленными и агитировали их вернуться на родину. Кто соглашался, их перевозили в нашу зону, но в наши воинские части их не направляли, а везли в СССР. Говорят, все они отбывали срок в сибирских краях. Знаю, что земляк мой из Воронежской области Михаил Шмирин, с которым я был вместе в концлагере под Берлином и до последнего моего побега лет десять после плена был где-то в лагере Сибири. Так что если бы я не сбежал, пришлось бы и мне испытать его участь по Сибири.

После отправки наших ребят на японский фронт из 641-го полка нас передают в 318-й стрелковый гвардейский полк, где я служил до самой демобилизации сначала рядовым, потом командиром отделения, а последние месяцы писарем роты. Командир нашей роты старший лейтенант (фамилии не помню) по образованию учитель. Узнав, что я его коллега, он назначает меня писарем роты, по его представлению мне присваивают звание гвардии младший сержант. И ему, и мне было выгодно моё писарство. Мне – тем, что я на полевые занятия не ходил, нарядов никаких не нёс, легче нести службу стало и командиру роты, который до меня составлял расписание занятий с солдатами сам, теперь это делал за него я. А расписание – это такое нудное дело: это не просто название занятий и часы их проведения, а и краткий        конспект. К тому же, при проведении этих занятий практически офицеры и младшие командиры не придерживались этих развёрнутых расписаний, а проводили их каждый по-своему.

Всю ротную документацию я вёл аккуратно, в штаб полка посылал всю отчётность вовремя и грамотно. Короче говоря, моё писарство для командира роты было выгодным, так как я выполнял половину его обязанностей. К тому же, он не профессиональный военный и с окончанием войны всё чаще стал думать о возвращении на гражданку.

Война окончилась и с немцами, и с японцами, и держать такую 11-миллионную армию не было надобности, тем более, что и промышленность, и сельское хозяйство нашей страны остро нуждалось в мужских рабочих руках. Началась демобилизация. Сначала поехали домой воины пожилого возраста, то есть рождёния 1912 года и старше. Это первая очередь, во вторую очередь демобилизовали всех специалистов. По этому Указу и я должен был поехать домой, но у меня ведь не было никаких документов, подтверждающих, что я учитель. Написал в Белореченский район запрос, чтобы мне выслали справку о том, что я работаю у них учителем – нет ответа (и тогда бюрократов хватало). Добился, чтобы такой запрос сделал штаб полка. Помогло. 2 января 1946 года меня демобилизуют, выдают на руки все документы, и я еду с берега Балтийского моря, где дислоцировалась наша часть, в Берлин, откуда эшелоном нас отправят в Россию. 350-километровый путь заканчиваем поздно вечером. 17 апреля я, ещё пленный, был вывезен из этого города. Тогда он был сильно разрушен, но это был ещё город. 2-го января я увидел одни развалины, примерно таким, как выглядел Спитак в Армении после землетрясения. Улицы уже расчищены, вместо зданий груды кирпича, бетона. Видно было, как тяжело было брать Берлин нашим войскам.

Ночевать меня направили из комендатуры в бомбоубежище. Это надземное пятиэтажное железобетонное здание. Стены и перекрытия толщиной в 4-5 метров. На крыше были установлены зенитные орудия. При бомбёжке или артобстреле эти орудия были разбиты и сброшены вниз, стены же и перекрытия не тронули ни бомбы, ни снаряды. Крепко немцы строили свои бункеры и бомбоубежища, и всё же их пришлось сдать советским войскам.

Где-то за Берлином сборный пункт демобилизованных. Недели две нас собирают там – формируют эшелон. Товарные вагоны, в них двойные нары справа и слева от двери, посреди печка. В вагоне человек 30. Питаемся в пути сухим пайком: хлеб, колбаса, консервы, чай. С собой у нас продовольственные талоны, по которым нас в крупных городах на станции снабжают продуктами. Перед Потсдамской конференцией всё полотно железной дороги было перешито, чтобы Сталин проехал из Москвы в Берлин быстро и с удобствами. Поэтому и мы едем этой дорогой. Мы везём с собой то, что мог провезти солдат тогда: в вещмешке может быть какая-то тряпка или обувь, некоторые везли аккордеоны, совсем немногие велосипеды, которые прикрепили на крыше, но в Варшаве поляки на ходу воровски поснимали все велосипеды – поляки есть поляки.

Старшины и офицеры имели возможность привезти домой трофеев больше, для полковника выделяли целый товарный вагон для багажа. В нашей стране в войну и после неё в магазинах не было никаких товаров, и привезённые трофеи имели большое значение. Что я мог привезти? Почти ничего: золотые карманные часы для себя, матери ботинки, брату Митрофану часы и брюки кожаные, Клаве и детям 10 м бязи. Для себя привёз солдатское одеяло, простыню, по одной наволочке для матраца и подушки – вот и все мои подарки.

Ехал домой долго: выехал 2-го января, приехал 17 марта, такой тогда был транспорт. Гродно - приграничная станция, часа в два ночи услышали гудок нашего советского паровоза, и весь эшелон закричал «Ура» от радости, что мы вернулись домой, в Россию, где я не был более четырёх лет.

А утром увидели страшную картину: всё разрушено войной, люди живут в землянках. На станциях перроны и вокзалы забиты толпами. Люди одеты и обуты как-нибудь. Мужчин почти не видно. На них солдатская одежда, но вид бывших воинов уже не бравый солдатский, это не воин – победитель, а отец семейства, который не может решить одну единственную проблему: как накормить свою семью, да наладить ей хоть какое-то жильё и вытащить её из землянки. Ещё обиднее смотреть на солдат-инвалидов. Вот прыгает одноногий, с помощью костылей спешит к подходящему поезду, а там сидит на чём-то безрукий солдат с пустыми рукавами шинели, заправленными под солдатский ремень. Рядом с ним железная кружка, в которую проходящие бросают медяки, а он кивком головы благодарит их за это. А тут бывший морячок, а теперь слепой музыкант растягивает меха гармошки и громко напевает «Раскинулось море широко…». Такой ли участи достоин ты, воин-освободитель, прошедший и по-пластунски проползший от Волги до Эльбы, чтобы избавить народы Европы от фашизма?..

Женщины и дети одеты и обуты кое-как. На плечах ватные стёганые телогрейки, в кино в таких показывают заключённых. На ногах тоже ватные самодельные ноговицы да склеенные из камеры автомобильной галоши, а на голове и вовсе не понять что – платок - не платок или мешковина навёрнута. А в руках и за спиной узлы какой-то поклажи. И все куда-то спешат, что-то кричат…

В Брянске наш эшелон очень долго стоял, потом его стали с горки пускать: каждый вагон или по несколько вагонов цепляли к другим товарным поездам, одни на Москву, другие на Урал, третьи на Украину, на Кубань и т.д. Если ещё и в Харькове и в Ростове будем кататься с горки или стоять в тупике, то долго ещё придётся добираться домой. Нас трое до Армавира едет. Решаем оставить теплушку и добираться пассажирским. В Харькове пересаживаемся в пятьсот веселый – это дополнительный с товарными вагонами, но идёт как пассажирский.

За Харьковом на полустанке каком-то стоим час, другой, третий – вот тебе и выгадали. Подходит пассажирский с нормальными пассажирскими вагонами. Оставляем пятьсот веселый, забираемся в тамбур пассажирского. Трогаем, но в вагон не зайдёшь – переполнен. Почти до Ростова в тамбуре, потом захожу в вагон, и нормально доезжаю до Армавира, где в продпункте получаю на последние талоны хлеб, тушёнку, на местном поезде доезжаю до Кара-Джалги – конечной станции. 3 километра иду пешком до Измайловки, нахожу избу, где наши живут. 3 часа ночи. Стучу в окно, сразу слышу мамин голос: «Кто там?». Меняю голос и прошусь переночевать. Но разве мать обманешь, узнала, конечно, что это я, хотя я ничего не сообщал о своём приезде. Радости нашей встречи не пересказать словами – пять лет не виделись, три с половиной года не переписывались, а теперь вот я живой вернулся как с того света. Нагрели воды, помылся, поели, но разве уснёшь. С пятого на десятое рассказываем, как кто прожил войну. А днём дверь не успевает закрываться – меня здесь все знают, приходят повидаться.

1986-1989

Илл.: А.Н. Семенов "Подвиг младшего лейтенанта Николая Шевлякова" 1985 г.

03.11.2020

-->