«Понять другую сторону…»

Беседа Ирины Владимировны Калус с Сергеем Андреевичем Небольсиным

Памяти Сергея Андреевича Небольсина

Эта беседа состоялась в 2012 г. на высоте 10 000 метров, когда мы летели в самолёте на конференцию в Грозный. «Небесное» интервью в сокращённом варианте было опубликовано весной того же года в журнале «Парус», а теперь мы предлагаем читателям журнала «Родная Кубань» его полную версию.

Сразу хочется сказать, что личность Сергея Андреевича Небольсина была невероятной по своему масштабу и глубине. Даже если не учитывать немалые научные достижения, можно утверждать, что он был одним из самых интереснейших людей своего времени. Вероятно, находились и такие, кто его не любил, но он, как мне кажется, любил всех. Удивительное чувство единения всегда явственно витало в воздухе с его появлением в любом месте. Когда в Армавире Юрий Михайлович Павлов проводил первые в стране Кожиновские чтения, на выездном заседании второго дня все мы ехали куда-нибудь в горы в автобусе и пели — запевалой был именно Сергей Андреевич в неизменном кимоно, дирижируя и в нарушение правил расхаживая по автобусу. Он знал наизусть множество песен — старинных и советских, да и много чего хранила его память. С большим трепетом относился он к истории своей семьи и к прошлому других людей.

Когда Сергей Александрович выступал, никто и никогда не видел у него никаких бумаг — но выступления запоминались всеми и надолго. При внешней простоте докладов за ними всегда ощущалась нечто большее, чем научные разыскания, потому что обращены они были не к словесной поверхности, а просто и доступно — к самой сути человека, к тому, что волновало каждого. И сам он волновался за всех, постоянно помогая кому-то и согревая кого-то теплом своего сердца в разные периоды своей жизни.

Эта чуткость его запомнилась мне, когда лет 15 назад, как-то позвонив мне в Москве, он попросил назвать какое-нибудь стихотворение современного поэта о Великой Отечественной войне — дескать, кому-то из знакомых детишек дали задание в школе. А «”Возвращение” Юрия Кузнецова подойдёт?», — спросила я. Он попросил почитать.  Когда начала по памяти: «Шёл отец, шёл отец невредим Через минное поле…»  он сразу переспросил: «Как? Шёл отец невредим?», потом запнулся и молчал. Я дочитала до конца, но в трубке была тишина, а потом послышались всхлипывания и он, наконец, проговорил: «Как хорошо написал!». Так же лично воспринимал он и русские народные песни, и творчество А. С. Пушкина, и Л. Н. Толстого, и Н.А. Заболоцкого — да всё, что было вокруг, казалось, было глубоко ему сопричастно. Именно такая филология — «филология дальнего следования», которой он занимался в последнее время, и есть наука будущего — вовлекающая всего человека — с его разумом, сердцем, душой и стремящимся ввысь духом; наука, которая не разделяет, а соединяет нас в свете единой истины. Царствие Вам Небесное, Сергей Андреевич.

— Сергей Андреевич, Вы — известный пушкинист. Часто ли у Вас брали интервью?

— В Крыму брали несколько раз и, возможно, в Армавире на Кожиновской конференции. В Китае брали...

— Наверное, все спрашивают, почему вы стали заниматься Пушкиным?

— …В Китае – да, о Пушкинн спрашивали, потому что изучают наследие Пушкина  и современность…  А в Крыму —  о Крыме спрашивали… (Тогда ещё Крым не был «нашим»— прим. И. К.).

— Филолог — вроде бы не  мужская профессия. Почему Вы решили в жизни заниматься литературой, именно Пушкиным…

— Литературой как её потребитель я занимался, можно сказать, с детства. Выбрал этот род служебных занятий, потому что разочаровался в юриспруденции и её состоянии в начале 60-х годов. Можно сказать, сбежал из области права в менее политически заряженную и опасную область — область филологии. Такой был мотив. Но поскольку мама работала в «Литературной газете», эту среду я знал. Не было особых осложнений, когда я повторно сдавал экзамен на филологический факультет, чего тогда было нельзя. Нельзя было не уйдя с юридического, сдавать на какой-то другой факультет. А я по страховке остался на юридическом и одновременно сдавал на другой факультет, на что администрация по ходатайству разных лиц закрыла глаза.

Филология представлена большей частью своего состава женщинами. Так во всех странах. Сейчас я, например, одержим мыслью о необходимости существования так называемой «филологии дальнего следования». Вот в «филологии дальнего следования» есть, конечно, женщины, но и мужчины играют какую-то роль. Если бы я был женщиной, я бы, может, тоже задумался об этом. Но я считаю, что мужчине есть, где развернуться в области филологии, искусства слова. В основном ведь сказители фольклора, оставшиеся в нашей памяти, были мужчинами: разные щеголенки, рябинины. Гомер был, по моим сведениям, мужчиной. Крупные писатели были мужчинами. Но не отдавать же Пушкина и Толстого на растерзание Наталье Николаевне и Софье Андреевне?

—  А Вы только в критике себя пробовали, или, может быть, и в поэзии. Читала Ваш рассказ о японке, для которой Вы доставали со дна реки некий артефакт… Он был полупублицистический, полухудожественный. Что-то вроде воспоминаний. А были ли в чистом виде стихи или художественная проза?

— Первые стихи я сочинил в деревне. Году, наверное, в 1942-м или 43-м. Стихи были посвящены особе женского пола.

— Это детсадовский возраст, я так понимаю. Даже ясельный…

—  Но тогда детских садов-то не было в деревне. Особа женского пола была овечкой нашей соседки Анны Семеновны. Эту овечку звали Маня. Мы вместе с братом моим сочинили стихотворение. Звучало оно, я помню, так: «Маня, Маня, Маня, Маня. По дорожке грязька, грязька». То есть начинал я с поэзии.

— А если серьезно… Понравились слова про «дальнее следование». Все-таки колоссальный пласт литературоведения у вас прошел перед глазами.  И где, на Ваш взгляд, расположены болевые точки, в которые стоит бить современному литературоведу, чтобы действительно оттуда достать что-то реально ценное? Имею в виду не формалистский подход к науке  — ради степеней и учёных званий, а чтобы понять что-то важное для человека.

— Конечно, если Вы говорите, то Вы убеждены, что они существуют. И я убежден, что они существуют, и знаю, какие болевые точки были для меня в чужом опыте, опыте других лиц. Во-первых, сказки. И связано это именно с Аленушкой и братцем Иванушкой, с «Царевной-лягушкой». Вот эти две сказки на меня подействовали завораживающе и до сих пор завораживают своей неисчерпаемой глубиной и загадкой. Даже острее их сейчас воспринимаю, чем когда воспринимал ребенком. Во-вторых, обстановка народного творчества в более широком смысле, где были и песни, и пляски, которую мне повезло застать с детства. Представлена она была моими родственниками, в основном, со стороны отца.

—  Они выходцы откуда?

— У отца вся семья сибиряки, мамины — донские казаки. Но с донским казачеством я уже после войны встречался, когда мы переехали в Москву. А более раннее было, в основном, сибирской закваски — это уже народное творчество в разных видах. От воплениц, которые плачут по погибшим или провожают на фронт парней, до народных песен и плясок, которые я видел в самом детстве, ну и бабушкины сказки, песни. Бабушка тоже сибирячка. И еще я назову одну болевую точку, которая до сих пор на меня действует.

У моего отца дедушка, Сидор Ситников, был знахарем. Он лечил лошадей словами. И когда какой-то там Христиан Карлович, сельский ветеринар, уже не мог справиться с больной лошадью, он шел и просил нашего дедушку — моего прадедушку — помочь. И тот лечил — словами… Я этого не видел, но мне это рассказывали. И вот старшая сестра моего отца, которую я сейчас назвал бабушкой, потому что мы так её звали, унаследовала от своего деда способность завораживать человека и внушать ему свои мысли. Я это в детстве неоднократно испытывал на себе. Сам же унаследовал не способность внушать, а наоборот — внушаемость. Вот на меня сказки действуют так же, как слова бабушки любые, житейские. Они тогда приводили меня в какое-то оцепенение очарованной податливости. И вот под воздействием этих сказок и всего другого, что я видел в детстве, до сих пор нахожусь.

Теперь литература. «Вот моя деревня, вот мой дом родной» Сурикова, потом «Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь». Ну, какой-нибудь «Конек-горбунок», детские рассказы Л. Н. Толстого и «Кавказский пленник». Ершовский вот этот опыт — «Конёк-горбунок» и прочие — уже это не из книжек как-то бралось, а от людей, тех, кто читал это. Суриков, с одной стороны, был «вот моя деревня, вот мой дом родной», что знают, допустим, все, но не в полном виде — знают только половину стихотворения. Вторая часть посвящена народной сказке в исполнении бабушки. Суриков еще и автор русских песен! «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина», что все знают с детства, или там «Сиротой я росла, как былинка в поле, моя молодость прошла у чужих в неволе». Или «Хороша я, хороша, Да плохо одета. Никто замуж не берет девицу за это». Вот это стихи уже полукнижные…  

Толстой, Чехов, Пушкин…

А потом, когда приехали в Москву, мать моя работала сначала во МХАТе. Потом с 1948-го года — в «Литературной газете». Я уже тогда часто встречался с собственно писателями — невольно. Продолжал читать книжки. Это все расширялось до русской классики вообще и «ридов», «диккенсов». Но здесь еще филологического пока что не было.

Теперь к самой классике всемирной — какие есть болевые точки. Значимые для меня, они не обязательно должны для кого-то быть ключевыми. А, Лермонтова я забыл! Кавказская тема у Лермонтова, «Илиада» и «Одиссея», «Песнь о Роланде» французская, «Лесной царь» Гете, «Гаргантюа и Пантагрюэль». Очаровал больше всего меня, конечно, Диккенс с его судьбой бедных и несчастных детей, которыми помыкают жизнь, обстоятельства и другие люди. Это запомнилось мне. Значит, в «Илиаде» —  прощание Гектора с Андромахой. Изображение, кстати, —  чего я раньше не осознавал, но это впиталось в сознание — это изображение того лагеря, которому Гомер противостоит.

…Гомер является ахейцем континентально и, в основном, поет славу тем, кто Трою осаждает. А Гектор и Андромаха — это лагерь противника, говорящий на том же греческом языке. Между вот этим и, допустим, «Тихим Доном», который я позже начал осваивать, есть же глубинная связь? Братья идут против братьев. А сейчас не понимают: за что воюют, почему…  подчас.  Раз — Гектор и Андромаха, потом гибель героя — вроде как Роланд какой-то там. Роланд — оруженосец?

Ну и советская литература героических лет войны, включая ещё «Тихий Дон», конечно. Это мать нам преподносила с детства. Она сама верила в это…. Мать сказала вещь одну, когда я был уже не юношей, но она подчеркнула, что лишь Шолохов её, дочь белоказачьего офицера, заставил почувствовать себя человеком. И вот одновременно «Тихий Дон» и сталинская конституция, которая отменила явление «лишенства». Тогда моя мать получила полные гражданские права. На меня воздействовало это, как что-то очень мощное для человека, способное круто повернуть жизнь. Но я так поверил в это, как ребенок, а потом — юноша. И сейчас, допустим, когда я могу контролировать свои ощущения,  так же примерно и чувствую — как раньше чувствовал… Я убежден и точно знаю, что мои сыновья живут «Тихим Доном» так, будто это было на самом деле с кем-то из нас.

Есть болевые точки, связанные с судьбой нашей. Они связаны с личной судьбой и с судьбой классики в жизни человечества. И эта неотделимость, на мой взгляд, литературы от жизни, если литературу брать в жизни как представленную лучшими образцами. Это важные вещи. Тут есть с чем разбираться.

Вот и ситуация с филологией «дальнего следования» похожа. Я считаю: важно то, что начинается от фольклорных, мифических и эпопейных истоков, из глубины собственной судьбы, из судьбы даже твоих родителей. Вместе с этим можно задать вопрос: а может, она уже есть? Любая филология — филология «дальнего следования»… Если так считать, то я ничего особенного не придумал, кроме названия. Но между нами говоря, я не уверен, что она была. По крайней мере, будучи представлена рядом филологов, которых я сейчас назову. Вот, скажем, был академик Веселовский, который занимался исторической поэтикой и модифицирующимися сюжетами. Разве он не филолог «дальнего следования»? На этот вопрос я отвечаю: может, и «дальнего следования». И, конечно, «Илиаду» он читал в подлиннике, и сказки народов мира, народов России тоже были ему близки. Но в его судьбе филология была связана с Великой отечественной войной 1941–1945 гг. И с жизнью — я уверен. Поэтому у меня нет оснований быть уверенным в том, что это филология «дальнего следования». Не настаиваю, что это  «дальнего следования» образец.

Берем дальше Гаспарова и Аверинцева. У них был предшественник — крупный античник-Зелинский, который тоже всю эту древность знал. Но я не знаю, какова судьба Зелинского, как она сложилась. Правда, судьба Зелинского, который на русской ниве трудился и в поселении дореволюционной России занимался античностью, что отразил в своих трудах, сложилась как-то подозрительно. Если он был таким русским энтузиастом античности, не знаю, почему он свою жизнь кончил в Польше и зачем он туда поехал. Он был из поляков, конечно, но такой переезд из Москвы в Варшаву я не считаю образцом филологии «дальнего следования».

Теперь берем дальше. Ну как, Зелинские — это фактически одни и те же параллели из, минимум, Бжезинских. Примерно то же самое. И авторов самолетов, которые сотрудничают с американской авиационной строительной промышленностью. Что Россия-то от этого получает?

После Зелинского берем Аверинцева и Гаспарова. Это уже мои современники — Гаспаров 1935-го года рождения, а Авернице — 37-го, и я их хорошо знал обоих. А еще скажу следующее: Аверинцев в 1967-м году уже на моих глазах, будучи молодым ученым — ему было ровно 30 лет, и уже он работал ИМЛИ, получил премию Ленинского комсомола за книгу о Плутархе («Плутарх и античная биография»).

Комсомол оценил Плутарха…

 — Один мой любимый преподаватель зарубежной литературы из Московского университета высказался об этом так, с кафедры. Я не помню, по какому поводу, но в рамках своего курса зарубежной литературы, причем коснулся он не столько Плутарха, сколько книги о Плутархе. Не называя имени лауреата, который уже входил в зенит своей славы. Было понятно, кого он имеет в виду — именно Аверинцева. Так вот, он сказал: «Не понимаю, как такой человек, который даже летом ходит в суконно-войлочных башмаках «прощай, молодость», может написать книгу о культуре этих здоровых, крепких древних греков? Я бы на месте издательства “Молодая гвардия” заказал бы книгу о Плутархе олимпийскому чемпиону по прыжкам в высоту Валерию Брумелю».

Многие были ошарашены такими словами, но я их хорошо запомнил. И именно так я и смотрю на это. Если не можешь 100 метров пробежать за 10 секунд, то не берись ни за Плутарха, ни за Платона. Платон тоже был каким-то олимпийцем, я не помню. Атлетом, кажется. Кстати, Аверинцев это понял. Он понял, что о мире древней Греции в лице её попутных величин ничего он особо сказать не может. Ему надо было бы поправить своё здоровье, заняться физкультурой, чего он не сделал. Он перешел на русскую идею и христианство, худосочно юродивое. Не Ослябей и Пересветом он занимался в их союзе с Сергием Радонежским и Дмитрием Донским, а вот какой-то такой вымученной хилятиной. И  за русскую идею, чем вводил в заблуждение широкие круги общественности.

Вот этими примерами Веселовского, Зелинского, Аверинцева и Гаспарова я хотел подчеркнуть, что филология «дальнего следования» состоит, а я этого касался, не просто в длине отрезка, которым ты занимаешься, связывая его крайние точки, что, в общем, у Аверинцева и Гаспарова было развито, как связь далекого друг с другом. А кроме этого, личной судьбой, физкультурой и спортом, связями с Красной советской армией, судьбой нашей страны и не беспросветностью,  из среды которой вышел Аверинцев, а чем-то более коренным, русским.

- Сергей Андреевич, крупным значительным произведениям присуща некая неисчерпаемость смыслов. Например, возвращаясь к сказкам и к Пушкину… я встречала вот такую версию, что не только Пушкин в своих сказках показал духовную историю человечества, но и в «Одиссее» Гомер изобразил «путешествие души», её становление. Вопрос вот в чём: имеет ли вообще предел эта неисчерпаемость смыслов? Или действительно произведения универсальны настолько, что в их интерпретацию можно вложить буквально любую ахинею? Или же наоборот — что-то написано, о чем художник и сам не подозревал, но это имеет какой-то таинственный грандиозный смысл.

- В общем виде, я согласен, что это всё применимо к крупным произведениями и произведениями народного искусства, причем любых народов. Этот неисчерпаемый смысл будут исчерпывать снова, снова и снова, и так до конца не исчерпают. Но этот смысл шаровиден, а не линеен. Туда входят скитания души, но в частности, как космос народа входит в этот вопрос. Вот космос народа… Не только скитания души входят и являются не главным, а на равных правах входят. Работы по возделыванию земли, быт семьи, конечно, и чудеса, но не отдельно взятые, а всегда в шаровидном каком-то измерении. Но это входит, все, что вы перечислили, я согласен. А определенного смысла – это хорошо, а это плохо, эти шедевры не имеют. Я сам не знаю, какой имеет смысл сказка, я говорю сейчас, сильно упрощая дело, упрощая для ясности, «Сестрица Аленушка и братец Иванушка», в которой говорится: «Не пей, Иванушка, из коровьего копытца, теленочком станешь». И так далее.  Жеребеночком. Ну, козленочком. К чему относится этот замысел, что чего-то вот такого не надо делать?  Это не то, что надо ежедневно чистить зубы и любить зубной порошок, как у Маяковского. Я ничем не хочу Маяковского уничижить, но просто никакой детский стих не сравнится со сказкой народной. Или там, не надо чужую тайну трогать, как в  Царевне-лягушке. Сжег он её кожу. Зачем он это сделал? Обрек себя на страдания, которые кончились, конечно, героическими подвигами, но возьмем этот центр сюжетный сказки «Царевна-лягушка». Это загадка. Властная такая загадка. И еще не разгадал, а она тобою владеет.  Переходим к Пушкину. Его сказки, нянины сказки — сказки написаны в творческом содружестве с няниными сказками, и вот пропись, которую мы можем находить у Пушкина… То, что называют прописью или проповедью… Она тоже объемна и шаровидна. Но то, что она завораживающе действует и на нас, и на литературу, это нужно подчеркнуть. Хотя я только высказываю свою идею, что оно шаровидно. А так-то вижу всего лишь стих. А что мы можем сделать? Мы можем создать равноценное Пушкину художественное произведение. Оно не будет шаровидное, поскольку такого дарования нет. Важно, чтобы другие не забывали, что это шар. Значит, «подруга дней моих суровых», рассказывала ему сказки, песни, и вот обращается к ней с просьбой Пушкин. Это была середина двадцатых годов, когда он уже писал «Евгения Онегина». «Спой мне песню, как синица Тихо за морем жила, Спой мне песню, как девица за водой поутру шла». Я даже не знаю, как там синица за морем жила, всегда хотел узнать, но как девица за водой поутру шла – это я знаю. Шла девица за водой, за ней – парень молодой. Кричит: «Девушка, постой». Красавица, погоди! «Пойдем вместе за водой, веселей идти с тобой. Я там по грядочкам пройду, по зелененьким пройду, как мой миленький хорош, чернобров душа, пригож. Мне подарочек привез, перстенёчек золотой. Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь. Не хочу перстня носить, хочу так дружка любить». Не надо много распинаться, чтобы показать, как это связано с судьбой Татьяны и её решением, как это связано с судьбой Анны Карениной, с романом Анны Карениной, с судьбой Екатерины Измайловой, или Леди Макбет Мценского уезда, как это связано с судьбой Аксиньи. Там прямо вот казак за ней ходит. Я думаю, даже Шолохов это осознавал. Как это связано с судьбой Наташи, которая исполняет русскую чечетку под звуки песни как раз «По улице мостовой шла девица за водой»! А через какой-то месяц или два после этого Наташа попадает в объятья похотливого и сластолюбивого Анатолия Курагина, решив, что «буду так дружка любить, вопреки союзу законному с Андреем». Все это таинственным образом связано, но нельзя не подчеркнуть – точно не удается сказать, чему же учит Пушкин финалом «Онегина». Видно, задача поставлена благородно. И Чехов подчеркивал, что Пушкин не решал вопросы, а верно ставил. Он поставил вопрос благородно. И  хочется сказать, как правильно поступать, как – неправильно. А загадка благородного этого вопроса по сути своей неразрешима, и истина или тайна, скрытая за их постановкой, неисчерпаема. Это с точки зрения того, что вчера Хасан рассказывал, что надо сначала спасти прежде всего папу, а потом – жену. С дисциплинарно-поведенческой точки зрения – да, его осудили там односельчане, аул, или Бог осудит. А по сути дела… И вот она — на ладони судьба горца, его отца и жены …. Кого спасать-то? Я согласен, что отец для меня больше значит. Я не горец, не мусульманин, но я согласен с такой постановкой вопроса, хотя я отца вообще не знал. Так вот, прибавьте к тому, что на пальцах двух можно показать и назвать неразрешимостью, еще шаровидность этого. Не только шаровидность, но и глобальность этих вопросов. И тогда нужно согласиться, что тайна есть, но только она не линейна. Не понятно, кто прав. Григорий прав? Наталья права? Аксинья права?

 А все остальное, греховно-порочное, противоречащее кодексу и по законам о семье и браке.

Отношения между Григорием, Аксиньей и Степаном разрешимы, но не в рамках любви втроем, на чем бы охотно остановилась любая ложная и ядовитая западная литература. Они разрешимы где-то в глубине безмерно полного чего-то, что ей уже чуждо. И до гражданской войны, и до революции, а что там неисчерпаемого есть – это удачно постигнуто простым человеком….

Продолжение читайте в новом номере журнала "Родная Кубань"

27.01.2022

Статьи по теме