16.03.2023
Александр Адабашьян: «Диссидентом назвать себя не могу…»
Алексей Чаленко
Знаменитый художник, сценарист, режиссёр о детстве, эпохе оттепели и пути в кинематограф
Публикуем окончание беседы (начало в № 8, ЛГ, 2023 г.) с Александром Артёмовичем Адабашьяном, без которого невозможно представить историю нашего кино. В содружестве с Никитой Михалковым им созданы великие фильмы, режиссёрские работы Адабашьяна во Франции и России тоже стали заметным событием, десятки его ролей любимы зрителями.
– Есть такая распространённая формула – «я родом из детства». О себе можете такое сказать?
– Я родился в Москве, около Парка культуры, где жили тогда родители. А первые воспоминания связаны с Нижней Масловкой. Дома этого уже нет, его снесли, когда строили Третье кольцо. Детство прошло в классической пятиэтажке без лифта, мы жили на последнем этаже. Нижняя Масловка была выложена булыжником, а неподалёку, на Башиловке, – бревенчатые дома с удобствами во дворе. Грохот по мостовой – на подводах к магазину везли молоко в бидонах. С этого звука начиналось утро. У нас был настоящий двор, огороженный со всех сторон. У двора – дворник, дядя Володя, авторитет которого считался выше родительского. Его слово приравнивалось к приказу. Сейчас уже не все знают, что такое дворовая компания. Если у наших возникали конфликты с кем-то из соседнего двора, кого-то из наших обижали, следовало обязательно вступиться за своего. Мы ходили друг к другу в гости, отмечали дни рождения, двери подъездов не запирались.
Особое место притяжения – «Динамо». Детей пропускали на стадион бесплатно. Особенность тогдашних болельщиков – болеть за кого-то, но не против кого-то. На одной скамейке рядом сидели болельщики «Динамо» и ЦСКА, могли подтрунивать друг над другом, но это никогда не носило оскорбительного характера. Та агрессия, настоящая «эпидемия насилия», которая сейчас буквально разлита по всему миру, была чужда всем нам. Мир казался добрым. Рядом находился Петровский парк, где мы сами играли в футбол. Я помню Николая Николаевича Озерова, который был многократным чемпионом страны по теннису, а потом стал знаменитым комментатором. Я видел его великолепную игру в теннис собственными глазами на кортах «Динамо».
Мой папа работал инженером, окончил политех, близко дружил с гроссмейстером Бондаревским. Всего в СССР было тогда 12 гроссмейстеров. Благодаря папиному знакомству в наш дом часто приходили и остальные. Я помню Смыслова, Спасского и других крупных советских шахматистов.
До войны папа занимался чёрной металлургией, участвовал в строительстве новых заводов, а когда началась война, занимался эвакуацией этих заводов в тыл СССР. Позже, когда эвакуация завершилась, он ушёл на фронт и закончил войну при разгроме Японии. Когда приходили его друзья, братья, участники войны, меня сильно удивляло, что они не любили рассказывать о войне, не хвастались своими подвигами. Максимум – короткие смешные истории. Запомнился мне один человек, по фамилии Купцов, узник Освенцима, а позже ГУЛАГа. Ему в наших лагерях было значительно тяжелее, чем у немцев. Там он понимал, за что страдает, а за что здесь – не понимал. Отец умер в 1974 году, не дожив даже до пенсии. Был верен советской власти до конца. Единственное, что колебало его веру, – хрущёвский период. Его смущал «негосударственный» способ, которым был развенчан культ личности. Коряво как-то вывернули и свалили всё на одного человека. Народу сложно было понять переименование Сталинграда в Волгоград, а Сталинградскую битву в Битву на Волге. Они не принимали, что, по новому толкованию истории, они не там и не за то воевали.
Мама была учительницей немецкого. Она не любила рассказывать о своём детстве. Бабушка умерла, когда матери было восемь лет. Её отец был толстовцем. У меня хранится альбом, в котором есть фотография, где несут гроб Льва Толстого со станции Астапово. На снимке дед идёт за гробом в первом ряду. Он был выпускником Тимирязевский академии. В 1938-м его арестовали и, как впоследствии выяснилось, расстреляли. В 1955-м реабилитировали, но это дела не меняло.
Для меня всегда оставалось загадкой, как папа, крупный советский начальник, управляющий трестом, женившись на дочери «врага народа», продолжал свою успешную карьеру. Как говорил Пушкин: «Мы не любопытны». В детстве мы с братом не сильно интересовались прошлым семьи. Мама тихо ненавидела советскую власть, а отец был настоящим идейным коммунистом. Он часто спорил с гроссмейстером Бондаревским, который, мотаясь по всему миру, умудрялся остаться беспартийным. Споры с «западником» Бондаревским мне запомнились навсегда.
Одно из ярчайших воспоминаний послевоенной Москвы – инвалиды, особая категория – инвалиды-колясочники. Деревянная платформочка с четырьмя колёсами и деревянные колодочки, которыми они отталкивались от земли. На что они жили – неизвестно. Многие из них сильно пили. Я помню, у нас на Масловке стоял ещё дореволюционный классический трактир. Иногда я видел, как в буквальном смысле слова выкидывали оттуда этих калек. Денег у них не водилось, и они, катаясь между столами, буквально выхватывали у посетителей спиртное. Там сидели такие же фронтовики, которым чуть больше повезло, они остались с руками и ногами. Никакой жалости к колясочникам они не проявляли, что казалось мне странным.
– Ваше знакомство с будущими коллегами-кинематографистами тоже из детства?
– Недавно ушёл из жизни Алексей Шашков, благодаря которому я познакомился со многими людьми, в том числе с Никитой Михалковым, Владимиром Грамматиковым. Ещё со школьных времён мы чётко знали, чем будем заниматься. Я никогда не понимал, что такое кризис среднего возраста. На мой взгляд, этот кризис происходит с теми, кто не смог вовремя, в юности найти свой путь в жизни.
Мы не гоняли на родительских автомобилях, не устраивали оргий. Никита точно знал, что хочет стать актёром, занимался в студии при Театре им. Станиславского, а я точно знал, что хочу поступить в Строгановку.
Не знаю почему, но родители отдали нас с братом во французскую спецшколу. В Москве было две спецшколы: английская и французская, с уровнем образования немного выше среднего. Когда мы шли домой, дети из других школ уже играли во дворе. Изучение языков казалось нам бессмысленным, ведь поездки за границу воспринимались тогда экзотикой. В поздние хрущёвские времена обучение в нашей школе стало модным – границы немного приоткрылись.
Плохо знать язык считалось в школе дурным тоном. Мы все делились друг с другом новыми фразами, оборотами из прочитанных книг. Лет двадцать после учёбы я не имел возможности применить свои познания во французском, а когда мы начали готовиться к съёмкам картины «Очи чёрные», я впервые попал во Францию, и вдруг из меня буквально попёр французский язык XIX века. Во Франции всех это очень забавляло. Незнакомые люди были уверены, что я француз. Никто не верил, что язык я изучил в Советском Союзе.
Вообще, конечно, представления о России на Западе весьма туманные. Помню, как один французский продюсер предложил мне написать сценарий о Ренуаре. Мы встретились, и он стал читать мне лекцию о происхождении импрессионизма. Немного послушав, я ему стал рассказывать, что колоссальная коллекция импрессионистов находится в Москве, что первыми покупателями Матисса и Гогена были русские купцы-староверы, что ещё до того, как сами французы перестали над художниками-импрессионистами издеваться, их картины начали покупать наши посконные консерваторы с окладистыми бородами.
– У советской образовательной системы всё-таки были преимущества?
– Школа оставила самые хорошие воспоминания. Сейчас модно рассказывать, как кого-то душил пионерский галстук и мучил комсомол. Ничего этого я не ощущал. Я был и пионером, и комсомольцем, никаких ущемлений и насилия над личностью не испытывал.
Наши вкусы определяла мама. Она повела меня в Строгановское училище на день открытых дверей. Я тогда учился в седьмом классе и навсегда запомнил этот день. Поступил в Строгановку не сразу, пришлось поработать год в проектном институте. Со второго курса меня забрали в армию, я попал в ракетные войска стратегического назначения, прослужил, как положено, 3 года. РВСН тогда только организовывались, ещё даже форму этого рода войск не ввели.
– Что представляла собой служба в то время?
– Дедовщины не существовало, или она проявлялась беззлобно-юмористически. Из благ цивилизации у нас присутствовало только электричество, и то не везде. Топились печки, наливные умывальники, сортир на улице. Толстые худели, худые поправлялись. У многих наших офицеров ещё были свежи воспоминания о Карибском кризисе. Нас готовили к тому, что могут произойти боевые пуски. И мы понимали, что если они будут, то не будет нас. Самыми дружными казались тогда среднеазиатские, украинские и кавказские землячества. Русские не сильно объединялись между собой. Ни москвичи, ни мурманчане, никто особо не дружил по принципу общей малой родины. У украинцев были трения с выходцами из западных регионов, но держались они скопом.
– А как вы отнеслись к оттепели?
– Поначалу Хрущёв воспринимался с восторгом. Я помню, в журнале «Крокодил» появились шаржированные портреты Хрущёва и Булганина, когда они ездили в Индию. Представить себе Сталина в аналогичной ситуации было просто невозможно. Позже, когда появились чудачества, например перевести Министерство сельского хозяйства в совхоз «Яхромский», чтобы чиновники оказались ближе к земле, возникло недоумение.
Резкая смена от обожествления власти к псевдодемократичности не всегда воспринималась обычными людьми. Пословицы и поговорки, которые так любил вставлять в свои речи Хрущёв, стремясь показать близость к народу, прочие его нововведения разрушали сакральное отношение к власти. Истоки диссидентства – в тех временах. Вместе с западными ветрами появились и стиляги. Но все эти вольности наблюдались в основном в крупных городах: в Москве, Ленинграде и отчасти в столицах республик. Все цветные революции происходят в столицах.
– Вы были диссидентом?
– Нет, диссидентом назвать себя не могу, но некое вольнодумство присутствовало. Оно улетучилось, когда произошла история с Пауэрсом. Прошло сообщение о сбитом американском самолёте-разведчике У-2, а в школе с нами учился мальчик, отец которого служил в каких-то особых структурах. Однокашник нам под большим секретом сообщил, что лётчик жив. Мы не поверили. Многие кинулись слушать «вражеские голоса». Мой папа нам бы этого не позволил, и я слушал «голоса» у друзей. Помню, там выступали коллеги Пауэрса, члены его семьи. Содержание выступлений уже не помню, но помню, что у всех у нас вырисовывался образ эдакого Экзюпери. Было ощущение, что к нам его занёс ветер, какие-то воздушные потоки, будто он летел с романтической целью, и вдруг его жизнь оборвала жестокая вражеская ракета. Мы слушали «голоса» несколько дней, а потом официально узнали, что Пауэрс жив, в газетах даже опубликовали его фото. А ещё мы узнали, что он должен был покончить с собой в случае неудачи. Как только эта информация прозвучала, все разговоры на «голосах» о Паурсе прекратились. Мы представляли его гражданином мира, каким-то посланцем высших добрых сил, а оказалось – личность он заурядная, а цель – банальный шпионаж.
– А каким ветром занесло в кино вас?
– Когда я учился на 4-м курсе, Никита Михалков предложил поработать декоратором на его учебной картине «Спокойный день в конце войны». Художником-постановщиком была Ирина Шретер, а я при ней декоратором. После работы с Ириной Викторовной я понял, как важно, кто твой наставник, особенно в творческих профессиях. Когда ты подмастерье у большого мастера – это залог будущего успеха в профессии. Так было и со мной. В этой первой моей картине я ещё ничего не понимал в профессии, допускал чудовищные ошибки, а она терпеливо исправляла, и я постепенно что-то начал понимать, чему-то научился.
Пока я служил в армии, изменилось название моей специализации в Строгановке. Из специалиста по художественной обработке металла я стал специалистом по технической эстетике. Хрущёву рассказали, что есть такая дисциплина – техническая эстетика, которая сильно повышает качество товаров. При плановом хозяйстве – совершенно бессмысленная затея. Но с волей Хрущёва спорить не стали, и, когда я окончил училище, меня в приказном порядке по распределению направили заведовать отделом технической эстетики. Мы там были никому не нужны, мучились от безделья. Было положено отработать три года, но я всё время ходил к начальству и просил меня отпустить. Когда начали снимать картину «Свой среди чужих, чужой среди своих», написали даже письмо с «Мосфильма», но меня упорно не хотели отпускать. Я пошёл к начальнику и стал доказывать, что ничего, кроме вреда, я на своём месте не приношу. После долгих споров и мытарств в один прекрасный день меня всё же отпустили на вольные хлеба. Так я и пришёл в кинематограф.
16.03.2023
Статьи по теме