Мужество быть одиноким

Начало статьи

«Рукопись возвращаем…» Глазами издателей и редакторов

Повесть «Это мы, Господи!» была написана за месяц в конце 1943 года в доме №8 по улице Глуосно в Шауляе, где после побега вынужден был скрываться Воробьёв. Требовалось затаиться. Приближалась Красная армия, в городе была усилена охрана, часть партизан из группы Воробьёва погибла, другие были арестованы. Все тридцать дней он не отрывался от стола. Рукопись называлась тогда «Дорога в отчий дом». Её вместе с будущей женой Верой писатель закопал в землю в железной банке. Бумага не пострадала, в 1946 году Воробьёв послал повесть в «Новый мир». Предполагалось, что это станет первой частью большого романа, и вопрос о публикации был отложен. Но замысел воплощён не был, и в итоге она впервые увидела свет уже после смерти писателя, когда её обнаружили в РГАЛИ, в десятом номере журнала «Наш современник» за 1986 год.

В 1948 году Воробьёв написал другую «Дорогу в отчий дом» – небольшой рассказ от имени партизана, бежавшего из плена, и тогда же «Седой тополь». В 1952-м – «Гуси-лебеди» (первый вариант названия – «Бессмертие»), «Подснежник», «Хи Вон». Два последних рассказа знаменуют детскую тему в его творчестве. В 1953-м появился «Ничей сын». В 1954-м – «Белая ветка». Первоначально рассказ назывался «Матвей Горинов», так звали главного героя. В 1955-м появился «Ермак», его напечатал журнал «Нева». Это была первая общесоюзная публикация Воробьёва. Тогда же был написан и рассказ «Синель». В 1956 году у писателя выйдет в Вильнюсе первый сборник, шесть рассказов: «Ничей сын», «Подснежник», «Бессмертие», «Рассказ о моём ровеснике», «Тени прошлого», «Хи Вон», «Лёнька». Воробьёв называл его самой слабой, но самой любимой своей книгой.

Одновременно он завершает работу над повестью «Одним дыханием» о становлении советской власти в послевоенной литовской деревне, борьбе с «лесными братьями». Её тоже опубликовала «Нева». В 1961 году повесть выйдет отдельной книгой в издательстве «Советская Россия».

Сохранилось несколько внутренних издательских рецензий на произведения Воробьёва тех лет. Интересно посмотреть, какими виделись рассказы в редакционных кабинетах столичного «Советского писателя» и некоторых журналах.

В апреле 1957 года Воробьёв предложил журналу «Знамя» «Седой тополь».

В сопроводительном письме он сообщал:

«Я убеждён, что рассказ этот нужен жизни, потому что он – быль, потому что случается такое на земле редко, и всем нужно, чтобы это никогда не повторилось.

Я – член ССП (Союза советских писателей. – В.Б.); в лагере, о котором идёт речь в рассказе, пробыл три месяца, затем командовал Отдельной партизанской группой в Литве.

Но это, пожалуй, Вам неинтересно.

Пожалуйста, сообщите мне о своём решении»[1].

Я стал искать, что ему ответили. Рассказ был отклонен, в «Знамени» он не печатался. Была бы интересной аргументация, почему? Но, это бывает, перепутал год, стал смотреть в архивах журнала всё за 1955-й. Ответа, разумеется, не обнаружил. Но, и так тоже случается, вместо того, что ищешь, отыскиваешь нечто не менее любопытное.

Привлекла моё внимание копия одного письма неизвестному автору. Имени не было, только его фамилия – Корытов. Судя по всему, он прислал в журнал роман о солдате, попавшем в плен, написанный от первого лица. Рецензент М. Кваснецкая разъясняла причины, по которым его отклонили. Её ответ датируется 1 июля 1955 года.

«Вместо того чтобы показать, как в тяжёлых испытаниях закалялся характер героя, рассказать о том, как он учился мужеству и стойкости у своих старших товарищей-коммунистов, вы на первый план выносите описание зверств гитлеровцев, со смакованием рассказываете о нечеловеческих мучениях, которые выпадают на долю солдата. У читателя создаётся впечатление, что основная задача произведения – показать издевательства молодчиков Третьей империи. Описание зверств, страданий, убийств становится самоцелью повествования. Это нагромождение ужасов заслоняет в произведении главное – характеры героев. Вы не сумели показать, что никакие зверства не могут сломить мужество советских патриотов.

Герой повествования, молодой солдат из Ивановской области, с доскональной подробностью рассказывает о своей жизни в фашистском плену. Но, несмотря на тщательность пересказа, на обилие мелких подробностей, перед нами не встаёт волевой, с высокими моральными качествами образ советского воина. Герой произведения – пассивный, безвольный человек, живущий только своими узкими, индивидуальными интересами, думающий лишь о своём спасении. Вам не удалось показать стойкость, мужество наших людей, которых не могут сломить никакие зверства и провокации. Персонажи же вашего произведения часто теряют человеческое достоинство, ведут буквально животное существование. Среди военнопленных нет сплочённости, нет товарищества – качеств, которые всегда отличают советских людей. Удивляет предельная наивность действующих персонажей. Так, военнопленные склонны доверять людям, которые открыто прислуживают фашистам»[2].

Рецензент не поинтересовалась, откуда такое знание «мелких подробностей». Ответ заканчивался выводом, что автору не нужно заниматься литературой, и начинающий прозаик бездарен как пробка... Жаль, что названия романа в рецензии нет. Я бы сейчас с интересом его прочёл, если б можно было отыскать рукопись, а её, наверное, вернули. Теперь, пусть он действительно не отличался художественными достоинствами, но стал бы документом эпохи и мог обрести место в каком-нибудь литературоведческом сборнике. Человек, прошедший плен и написавший о нём как на душу ляжет, действительно не обладая литературным даром, мог после такого отзыва уничтожить отпечатанный на машинке текст… Судя по всему, в большую литературу Корытов не «прорвался». Но он с полным правом мог возразить Кваснецкой теми же чеховскими словами, что повторяет Светлоголовый.

Всё, что написано в этой рецензии, или по крайней мере бо́льшую часть, можно при желании применить и к Воробьёву. У него тоже никто не учится в плену «мужеству и стойкости», у него тоже персонажи теряют человеческое достоинство, у него тоже нет среди пленных никакой особой сплочённости… Он получал не менее жёсткие отзывы. Но ему был дан талант такой силы, что бронебойной критикой его не сломить. Интересно и само совпадение, как не знавшие друг друга писатели подходят к теме плена, испытав его на себе. И то, что рецензент задаёт здесь чёткий шаблон, как писать и о чём писать. Шаг в сторону карается.

Если кто-то попробует порыться в электронных каталогах центральных российских библиотек, встретит книги Маргариты Георгиевны Кваснецкой об актёрах и режиссёрах – Алексее Баталове, Кларе Лучко, Всеволоде Санаеве, Тенгизе Абуладзе... Да, это один и тот же человек. В середине 1950-х она была внештатным рецензентом «Знамени» и училась в заочной аспирантуре Института тетра, музыки и кинематографии в Ленинграде. Тогда ей было тридцать. Ту войну, какую изведали Корытов и Воробьёв, она знала понаслышке…

Но что всё-таки произошло с «Седым тополем»?

В конце мая 1957 года рассказ попал в руки двадцатипятилетнему студенту Литературного института, другому внештатному рецензенту «Знамени» Феликсу Льву. Он прочитал, отпечатал на машинке отзыв на четыре страницы, ни единого негативного замечания. После короткого вступления, пересказав в общих чертах содержание, отметил:

«Пожалуй, самое страшное и вместе с тем самое поучительное в этом рассказе, что всё это не плод литературной фантазии, а суровая правда. В письме, приложенном к рукописи, К.Д. Воробьёв сообщает, что рассказ этот – быль. Автор “сам пробыл три месяца в лагере, о котором идёт речь в рассказе”.

Итак, в основе своей рассказ, очевидно, документален (об этом же, кстати, говорит и подзаголовок – “быль”). Но, разумеется, фактически материал прошёл значительную литературную обработку – иначе мы имели бы не рассказ, а записки, воспоминания или что-либо в этом роде. Всё же, думается, рассказ К. Воробьёва очень близок к этому жанру, так как главное в нём не вымысел и не литературная обработка, а самые факты, их документальность. Этим я вовсе не хочу принизить художественные достоинства рецензируемого рассказа, которые бесспорны. Живой характерный язык героев, меткие психологические штрихи и детали в описаниях природы, обстановки, портрета, точные, яркие сравнения – всё это делает повествование очень убедительным, “весомым, зримым”»[3].

Подтвердив аллюзию к Маяковскому конкретными примерами, Феликс Лев указывал, что в майском номере «Знамени» уже опубликованы записки А.А. Никифоровой «Это не должно повториться». (Военврач III ранга Краснознамённого Балтийского флота, она провела три года в плену в концлагере Равенсбрюк). Тематика двух произведений близка. Вряд ли «Седой тополь» следует помещать в ближайшем номере. Это с точки зрения внутриредакционной логики верно. «Но во всяком случае, – продолжает рецензент, – рассказ К. Воробьёва заслуживает самого внимательного отношения… Думается, не исключена возможность опубликовать его в одном из последующих номеров журнала»[4].

«Тополь» прошёл первый тур отбора, когда внештатными рецензентами отсеиваются графоманы, и лёг на стол тогдашнему редактору отдела прозы В. Уварову. Через несколько дней он отпечатал на машинке без всякой комплиментарности:

Уважаемый тов. Воробьёв!

Недавно редакция журнала «Знамя» опубликовала записки А. Никифоровой «Это не должно повториться…» и воспоминания Анвайер о гитлеровских концлагерях (имеются в виду «записки о плене» Софьи Анваер, опубликованные в №9 за 1956 г. под заголовком «Незабываемое». – В.Б.). Кроме того, в портфеле редакции находится ещё одна рукопись, уже одобренная и по существу принятая к печати о сопротивлении советских людей в фашистском плену, которую редакция сможет опубликовать лишь в конце 1957 года, а возможно, даже и позже.

Всё это и вынуждает нас вернуть Вам рукопись Вашего рассказа «Седой тополь», тематически и по материалу повторяющий вещи вышеназванные.

Всего Вам доброго[5].

«Одна рукопись» – это романа Степана Злобина «Пропавшие без вести». Журнал проанонсировал его ещё в 1956-м, но не опубликовал.

Так получилось, что, работая над статьёй, я случайно посмотрел советский фильм «Вторая попытка Виктора Крохина» Игоря Шешукова. Там показана коммуналка, где растёт мальчишка, главный герой, будущий чемпион Европы по боксу. И есть в этой квартире один жилец, участковый врач Сергей Андреевич, роман пишет. Закончил, отнёс в издательство, и книгу ему вернули. Сидит он на кухне и плачет. «Сказали, что всё это не типично. Что так не бывает. Я воевал, а они говорят: так не бывает!» И, пришибленный, жжёт в печке листы один за другим…

Отчего-то подумалось: так мог бы поступить кто угодно. Может, тот же Корытов. Ему ответили примерно то же, только пространней. Но не Воробьёв. Он ничего не уничтожал и в редких случаях что-то правил. Это мы потом увидим. У него было мужество оставаться одиноким. Оно давало ему право на это презрение.

Об этом мужестве обмолвился Гёте в разговорах с Эккерманом. Малые таланты кажутся большими оттого, что «служат рупором отдельной партии». Им всё заменяет ненависть. «Так и в жизни нам встречается целая масса людей, которым недостаёт характера, чтобы оставаться в одиночестве; эти тоже стремятся примкнуть к какой-нибудь клике, ибо так чувствуют себя сильнее и могут что-то собою представлять». Чтобы казаться сильней и значительнее, писатели сбиваются в стаи. Гёте приводил дальше в пример Беранже. Это, по его словам, талант, которому «достаточно самого себя». «Он вполне удовлетворяется своей внутренней жизнью, внешний мир ничего не может дать ему, так же как не может ничего у него отнять».

Это было сказано 2 мая 1831 года.

Ничего не изменилось.

В устах Гёте это вовсе не значит, что художник должен жить сам по себе. Нет, он в полной мере реализуется, только связав свою судьбу с судьбой народа, только если слово его отзовётся в национальной судьбе, а судьба эта – в его слове. «Бёрнс велик потому, что старые песни предков были живы в устах его народа…» О Воробьёве можно повторить то же.

Писателю и теперь, и, наверно, всегда потребуется характер, позволяющий быть одиноким. Его нужно воспитывать, если не достаёт. Писательская состоятельность определяется не количеством, а «прочностью» написанного, то есть востребованностью авторского труда в поколениях.

*

В 1955 году Воробьёв отослал в издательство «Советский писатель» повесть «Одним дыханием». Она пришла сюда в начале года, в марте её рецензировал литературовед Марк Борисович Чарный. Он отметил, что повесть для советской литературы довольно нова. События происходят в пределах одной волости, «но автору удалось довольно выразительно показать это своеобразие; и то, как воспрянуло с приходом советской власти веками угнетаемое, забитое, полуголодное бедное и среднее крестьянство, и ожесточение кулачья, теряющего под собой почву, и подлую роль ксендза, вдохновителя националистско-фашистской банды»[6].

Старый добрый социологический подход.

Затем во внутренней рецензии следует пересказ сюжета и основных характеров. Если они, персонажи, и не отличаются особой оригинальностью и глубиной трактовки, «то во всяком случае автор обладает той культурой литературного письма, умением интересно рассказывать, которые делают его произведение вполне достойным печати. Оно с пользой будет прочитано многими нашими читателями»[7].

Чарный приводит дальше примеры «хорошо подмеченного жеста, квалифицированной живописи словом». Пропущу ссылки на страницы машинописного текста повести, указания на отдельные понравившиеся места. Рецензенту хочется, чтобы «в повести было хоть несколько страниц общеисторического характера, которые говорили б о пути, пройденном Литвой от полуколониальной окраины царской России через буржуазно-фашистскую “независимость” – игрушку англо-американских империалистов – до социалистической республики. Это было бы полезно не только потому, что средний советский читатель может и не знать, что такое “сметоновский режим”, “сметоновское время”[8], о которых неоднократно упоминается в повести. Такое включение событий повести в историческую перспективу придало бы ей большую глубину и большую познавательную ценность»[9].

Чарный клеймит «склонность к вычурам», находит параллели с символистами и авторами первых советских лет. Ну, например, вместо «ожидание» Воробьёв пишет «ожидь», «призыв» превращается в слово женского рода – «призывь», и появляется «томная призывь горлинок» (гм, а мне, наоборот, нравится!). О полях говорится, что они «отметелились горячей и пахучей отцветью ржи и пшеницы». Но это же хорошо, очень образно: пыльцу смело́, подобно метели, бурно и порывисто. О Чапайтисе, о его душе, сказано, по мнению рецензента, неуклюже: в ней «в крутой непромешанной замеси отстаивался большой разговор с Андреем».

Это игра словом, считает рецензент, и она приводит к надуманным красотам, к искусственной образности. Следуют новые примеры. Чарный отмечает канцеляризмы и небрежности, в общем-то, легко поправимые, опасается, не пропадает ли за образной курской речью, какой говорит конюх Тихон Матвеевич, характерное именно для литовских крестьян? «Задача русского писателя состоит здесь в том, чтобы, сохраняя крестьянскую образность, суметь выявить колорит именно литовско-крестьянской речи. Задача эта нелёгкая и одним упоминанием “Езус-Мария” её не решить»[10].

Вторым рецензентом был уже известный писатель Алексей Иванович Мусатов. В 1950-м за повесть «Стожары» он удостоился Сталинской премии третьей степени.

Изложив основную сюжетную линию, он отметил, что наиболее выразительно описаны враги – кулаки Бетенас и Спурга, ксендз Каролис Марма и главарь «лесных братьев» Юстас. «В образах кулаков хорошо передано их звериное нутро, хитрость, стяжательство, желание всяческими средствами сохранить старый уклад жизни»[11]. «Отравление ксендзом бандитов, пришедших сдаться советской власти, а затем и убийство родного брата бандита Юстаса хорошо раскрывает коварство и звериный облик служителя католической церкви». «В образе главаря лесных братьев Юстаса Мармы автору удалось убедительно показать обречённость бандитской организации, её беспочвенность, враждебность интересам трудового литовского крестьянства»[12].

Всё тот же типичный социологический подход.

Отмечает рецензент и положительные образы. Андрей Выходов ему видится как «живой инициативный партийный работник, любящий и понимающий литовский народ». Этот герой учит работать и прислушиваться к голосу масс председателя волостного исполкома, умеет общаться с крестьянами и заслужить их уважение. К сожалению, Андрей, по мнению Мусатова, мало показан в действиях и поступках. Вызывает недоумение его неспособность «своевременно разгадать и разоблачить вражескую сущность Каролиса Мармы», ксендза. Слишком скупо рассказано о личной жизни Андрея, о его погибшей жене-партизанке. Рецензенту показалось, что не разработан, хотя интересно намечен, председатель волисполкома Чапайтис, а также важные для повести образы середняков и бедняков. «В целом автор пишет достаточно литературно и грамотно, но порой он начинает злоупотреблять напыщенными, высокопарными фразами, ложно-красивыми оборотами и ненужными заумными словообразованиями»[13]. Следует на всю страницу список. Вывод: рукопись следует чистить, а издательство должно помочь автору её доработать, повесть в целом достойна внимания.

Заведующий редакцией русской советской литературы В. Сытин направил Воробьёву письмо с советом довести рукопись до ума и вернул её вместе с копиями отзывов рецензентов.

25 августа 1957 года Воробьёв выслал в «Советский писатель» сборник рассказов «Седой тополь». На его сопроводительном письме стоит резолюция заведующего редакцией русской советской прозы И. Козлова: «Послать на рецензии т. Нагибину или Матову». Вместо Нагибина рецензентом стал писатель Арсений Рутько, успевший побывать за решёткой в 1937-м, автор книг о революции и Гражданской войне, повестей, вышедших в серии «Пламенные революционеры» в 1980-х, о Луизе Мишель и Эжене Варлене. В сборнике было 16 рассказов, объем его составил 370 машинописных страниц.

4 сентября 1957 года Рутько закончил рецензию, выделив из военных рассказов «Седой тополь». Он пересказывал его содержание на трёх страницах и сделал вывод, речь о главных героях Климове и Воронове: «Автор ничего не пытается объяснять читателю, но читатель понимает, что теперь эти люди, эти два человека могут стать друзьями на всю жизнь, как бы она коротка или длинна у них ни была. У обоих этих бессильных, уже не ходящих, а ползающих по земле людей в груди всё ещё живёт мужественное и честное сердце, не способное на подлость и предательство. Автор не пытается приукрасить своих героев, он не пугается их страшного нечеловеческого облика, – тем ярче, тем ослепительнее сияет за этими рубищами то подлинно человеческое, что делает иногда человека бессмертным»[14].

Высокую оценку получили рассказы «Гуси-лебеди», «Подснежник», «Сильнее смерти». Из «невоенных» рассказов – «Ничей сын», «Первое письмо», «Лёнька». Самые слабые рассказы – «Урок», «Хи Вон», «Чарли Барклей» (Воробьёв впоследствии сделал заголовком подзаголовок – «Рассказ о моём с тобой друге»).

Вывод: «Сборник может представлять для редакции издательства интерес при изъятии из него рассказов “Урок”, “Матвей Горинов” (уж очень банальна рассказанная автором история), “Хи Вон”, и “Рассказ о твоём и моём друге” (так в тексте. – В.Б.). Если эти вещи изъять, в сборнике ещё останется около десяти печатных листов, но тогда произведения, входящие в сборник, будут как бы дополнять одно другое, не будут эмоционально противоречить друг другу. Получится очень хорошая, сильная книжка о советском человеке, о его мужестве и патриотизме, о его высокой и чистой морали»[15].

Что ж, это очень положительная рецензия.

В «Ракитном» есть эпизод, когда герой, приехавший на родину писатель, вспоминает, как завершил повесть о войне, в которой не величался ни разу Сталин. «В рукописи было пять ученических тетрадей. Марите сшила их суровыми нитками – одна к одной. Стояла уже глубокая осень, и для того, чтобы все было ладно, чтобы все сошлось у нас на одном хорошем, мы послали повесть в московский журнал с мягким осенним названием. Ответ пришёл зимой. На девяти страницах рецензент с надзирательской фамилией Матов злобно глумился над тем, о чем я писал. Пленных он называл предателями, а меня Кузьмой: видно, корень моей фамилии пугал его и ярил…»

Второй рецензент сборника забытый ныне Владимир Николаевич Матов действительно написал внутреннюю рецензию на девять страниц. Он благополучно печатался, выпускал книги, но в литературе, может быть, останется благодаря тому, что в «Ракитном» его упомянул Воробьёв. Рассказы самого Матова напоминают обложки тогдашнего «Огонька», в них человек всегда счастлив, весел, радостен, торжественен, способен на преодоление. Всё это прекрасно вписывается в концепцию «исторического оптимизма», которую озвучил в 1964-м критик Григорий Бровман, «лягнувший» Воробьёва, Носова, Солженицына в первом номере журнала «Москва». Об этом мы ещё поговорим. Матову можно поставить в заслугу продолжение старинной русской литературной темы – охоты. Но то, что он прочёл у никому тогда не известного Воробьёва, было ему глубоко чуждо и непонятно. Ради справедливости нужно сказать, в его рецензии не говорится о пленных как о предателях.

Она начинается с пересказа «Матвея Горинова» (он же «Белая ветка»). Две с половиной страницы – это изложение сюжета, пересыпанное цитатами, иронией: какой, мол, бездарный автор. «Даже из краткой передачи содержания видно, что это плохой рассказ. Плоха, потому что надумана, если можно так её назвать, идея рассказа, что, дескать, необязательно ехать на целину, можно и в другом месте найти работу по душе. Неужели этот внутренний конфликт типичен, общественно значителен? По-моему, вовсе нет в жизни такого конфликта. Автор искусственно создал его, чтобы было о чём написать рассказ, в котором хоть как-нибудь упоминалась бы целина. Искусственны, надуманы, подчас даже смехотворны эпизоды рассказа, характеристики персонажей, неправдоподобна и ходульна их психология и взаимоотношения, точно автор задался целью чем бы то ни было, только бы удивить, поразить читателя. А читатель хочет много – жизненной правды. Как раз её-то в рассказе нет. Под стать остальному и вычурный язык с причудами, придуманными словами. Когда читаешь про “белый дым отцвети”, про “галочий грай” и подобное, больно становится за наш прекрасный язык, в котором и нет таких слов, как “отцветь” или “грай”, и вспоминаются написанные более ста лет назад великим основоположником русского реализма строки: “…этот человек пишет: благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать: лошадь…”»[16].

Матов выбрал не самый сильный рассказ, разнёс в пух и прах и подключил «тяжёлую артиллерию» – Пушкина. В «Ермаке», по его мнению, описывалась по меньшей мере «оригинальнейшая судьба крестьянина». В «Синели» много чувственности и «недостаёт простой житейской правды» (опять!). Вера Воробьёва уже после смерти писателя в своём послесловии «От составителя» в книге «Заметы памяти» сопоставила этот отзыв Матова с совершенно противоположным мнением литературного консультанта журнала «Юность» Исидора Винокурова[17]. Воробьёв посылал сюда «Синель». И получил ответ, который в «Заметах» приводится не полностью. Его копию удалось мне отыскать в архиве журнала. Воробьёва тогда отнесли здесь к «начинающим писателям» и подшили в соответствующую папку.

«Не без огорчения возвращаем мы вам рассказ “Синель”, – писал И. Винокуров в конце августа 1956 года. – Дело в том, что рассказ понравился в редакции. Но журнал наш “малолитражный”, а материала, ожидающего своей очереди, накопилось столько, что дай бог опубликовать его в течение будущего года. Держать Ваш рассказ в портфеле в надежде, что положение изменится, нет смысла. <…> Думается, что “Синель” может выйти в свет гораздо раньше. Рассказ Ваш обладает всеми литературными достоинствами, чтобы найти своё место в каком-либо другом журнале. Возвращаем Вам рукопись, желаем от души всяческого успеха»[18].

Ну что тут скажешь?

Вернёмся к Матову. «Тени прошлого», считал он, были бы интересны, если б их реалистичней подать. Напомним, что первоначальное название повести – «Одним дыханием».

«Тому же, что написано, не веришь, поскольку автор употребил или резко чёрные, или белые краски, не говоря уже о том, что от рассказа остаётся впечатление перепева. Характеристики написанных без полутонов персонажей грубо плакатны, а тяготение автора к внешнему эффекту, стремление поразить читателя при явном недостатке живописи, показа, приводят даже к тому, что персонажи с несколько непривычными именами просто путаются в представлении читателя. Сюжет как будто очень острый, а не увлекает нисколько – наперёд знаешь, как обернётся дело. А того, что могло бы создать художественное впечатление – живых людей, подлинных деталей, – нет. Их заменят трафареты»[19].

«Ничей сын», как и «Синель», – не увлекательная, а просто слабая сентиментальная проза. Ощущения достоверности она тоже у Матова не вызывает, как и «Рассказ о моём с тобой друге». Здесь «имеется, наконец, концовка под Хемингуэя, но, конечно, нет Америки. И по поводу этого длинного рассказа хочется напомнить, как ещё Чехов советовал молодым писателям не описывать путешествие на подводной лодке на Северный полюс и подобное, но то, что окружает писателя, что ему хорошо знакомо и душевно близко. То есть то, что может и должно быть предметом наблюдений писателя; то, от чего художник может получить впечатления, которые, возможно, окажутся достаточно яркими, чтобы художнику захотелось запечатлеть их в образах»[20].

Просто высказаться Матову кажется мало. Нужно выделить мысль, и он прибегает к эмфатическим средствам: подчёркивает слова и фразы. Учит, как надо писать. И снова в дело вступает «тяжёлая артиллерия» – Чехов.

По той же причине Матов считает неудачным рассказ «Хи Вон». Воробьёв не знает Кореи. Надо, мол, располагать живыми деталями, которые создавали бы иллюзию подлинности, а рецензент их не увидел[21]. «Гуси-лебеди» если не «перепев» «Звезды» Эммануила Казакевича, то навеянный ею рассказ. В нём есть «малоубедительная и излишне сентиментальная сверхлюбовь и затуманенный, но всё-таки очень благополучный конец». «Подснежник» – «сладковатая история». В «Седом тополе», в рассказе, которому Рутько отвёл три восторженные страницы, Матов не понял основную идею, о чём и заявил одной строкой. Общий вывод: правдивые и яркие характеры в рассказах Воробьёва отсутствуют, его персонажи лишены индивидуальности и даже плохо запоминаются, автору слишком присуще тяготение к «сюжетности», не достаёт скупой и суровой простоты, жизненной правды. «Я не считаю возможным дать сборнику рассказов К. Воробьёва “Седой тополь” положительной оценки», завершается рецензия[22].

Воробьёву переслали копию. В архивном деле сохранился заверенный подлинник – машинопись, первый экземпляр, цвет букв чёрный, яркий. Видно, в пишущую машинку Матова заправлена была совсем свеженькая лента...

Итак, два взаимоисключающих отзыва.

Что делать редактору? Третьим, кто прочёл сборник Воробьёва, стал Борис Евгеньев, автор вполне правоверных советских повестей, детских произведений и книги о Радищеве, вышедшей в 1949 году в популярной серии «Жизнь замечательных людей».

Он тоже растерялся от того, что прочитал. Готовил свой отзыв старательно, отпечатанный на машинке текст правил зелёными чернилами. Поскольку он сам работал в издательстве, мог себе позволить не перепечатывать начисто всё заново. По собственному признанию, рассказы произвели двойственное, даже странное впечатление.

«Автору порой нельзя отказать в известном профессиональном умении занимательно построить сюжет, в умении несколькими штрихами нарисовать портрет героя, отобрать работающие, а потому запоминающиеся детали, в смелости, с которой автор берётся за разработку сложных и ответственных тем, наконец, просто в живости и бойкости пера, в занимательности рассказчика, проявленной, правда, в одних случаях более, в других случаях менее успешно. Но наряду со всеми этими, безусловно, привлекательными качествами рассказов К. Воробьёва в них, во всех без исключения, то и дело сталкиваешься с такими срывами, с такими провалами в безвкусицу, в пошловатые красивости, в литературщину самого дурного тона, в штамп, схему, что порой просто руками разведёшь! К тому же нередко режут слух языковые огрехи, обильно рассыпанные по страницам рукописи»[23].

Всё это, мол, ведёт к сомнениям в писательском профессионализме.

К чему-то Воробьёв прислушался и поправил, но бо́льшую часть замечаний проигнорировал. Их в рецензии целый список.

«Стихи… ей нравились едва уловимой грустью о непотерянном», отметил Борис Евгеньев стилевую оплошность в рассказе «Гуси-лебеди». Воробьёв исправил, стало: «о непережитой юности». Оттуда же описание домика, подмеченное Евгеньевым: «Смежив ставни, он был как задремавший больной ребёнок, и окутавший его лунный сумрак пахнул увядшими цветами, как лекарствами…» Это Воробьёв оставил. «Пряжа будничных дней однотонна, но из них ткались годы коврами с неповторимыми рисунками событий». Евгеньеву это не понравилось. Воробьёв править не стал. В рассказе предложение начинается с «Казалось, что…» и далее по тексту. Эти «ковры», они в воображении Сергея Марьянова, это «спрессованное», сжатое в рисунок, в иероглиф время. Герой имеет право увидеть его так. В списке «нелепостей» у Евгеньева окажется и фраза из «Синели»: «Мокрая трава по-живому пищала у нас под ногами». «В насыщенной звёздами ночи жила чуткая тишина». Евгеньеву не нравится, видимо, глагол, относящийся к неодушевлённому существительному. Как тишина может жить? Между тем у Воробьёва предложение на «тишине» не заканчивается и полностью звучит так: «В насыщенной звёздами ночи жила чуткая тишина, и тёплой пряностью недавно прошедшего лета ещё дышали облегчённые поля». У него в рассказе всё живёт. Всё опоэтизировано. И на этом фоне ещё большей нелепостью выглядит убийство лебедей. Потому что рассказ о любви, и только ею движется и созидается жизнь. Это притча-метафора о неуничтожимости жизни, которая созидается Любовью. Нужно помнить, сам Марьянов пишет стихи и на многое вокруг смотрит глазами поэта.

Воробьёв оставил совершенно нелепую (вроде бы) фразу из «Дороги в отчий дом»: «По причине охамления тыловых немцев». Но это рассказ партизана, о чём сообщает и подзаголовок. И здесь делается особый акцент на речь героя и её особенности. Он объясняет, почему партизанам везло: от личной злобы, потому что чудом удалось бежать из плена, «по причине охамления» немцев, поскольку те находились далеко от фронта и мало чего боялись, не были осторожны… Разумеется, ничего не стоит исправить этот короткий отрывок текста. Тем не менее Воробьёв оставил этот канцелярский штрих, годящийся для протокола. Что же, быть может, герою приходилось рассказывать о партизанской деятельности и для протокола, и тогда его судьба видится в особом контексте. А вот этот отрывок из «Седого тополя» – «В своей орлатой рубахе Климов являл скуке сторожевых вышек до злой нелепости унизительное зрелище» – писатель переделал. Стало: «В своей орлатой рубахе Климов развлекал скучавших сторожей унизительным зрелищем своей нелепой наружности». Тут надо пояснить, что это за рубаха. Климов остался без гимнастёрки, и вместо рубахи надел мешок с фашистским орлом, проделав в нём дыры для шеи и рук. Поэтому был так трагикомичен. Такой же мешок Воробьёв вспомнит спустя годы в «Ракитном…» и в другой повести, «И всему роду твоему». Интересно, что очень много, на чём «споткнулись» рецензенты, проходило и проходит незамеченным у обычных читателей.

Евгеньев уверяет, что для Воробьёва характерна «вымученная красивость», и будь то просто обмолвки, описки, «недостатки стиля», не так сложно было бы это исправить. Но ему видится более существенное – «неосознанное автором отталкивание не от жизни, а от литературных образцов, что и влечёт за собой надуманность, неестественность ситуаций, мелодраматичность и сентиментальность положений, то есть то, что мы называем “литературщиной”»[24].

Оставлю без комментариев.

Евгеньев считает, что тематическое разнообразие сборника свидетельствует о недостаточно строгом и продуманном отборе. Более чем странное суждение. «Гуси-лебеди» для него – романтическая, не блещущая новизной и оригинальностью история любви двух молодых людей, и здесь, может быть, «с наибольшей силой проявлены многие недостатки, вообще свойственные К. Воробьёву». А именно: «жизненно правдивый и в основе своей простой эпизод оброс таким количеством украшающих его деталей, лирических отступлений, мелодраматических ситуаций, не работающих на основной сюжет, что стал производить впечатление чего-то надуманного. Я не советую автору оставлять этот рассказ в его настоящем виде в сборнике»[25].

Теми же недостатками «испорчен» «простой и действительно трогательный» рассказ «Подснежник». Его можно «подчистить» и оставить. «Седой тополь» выкинуть. «Потому что это произведение, на мой взгляд, убедительно свидетельствует о некоторой потере автором художественного такта. В рассказе говорится о пленных советских офицерах, доведённых в результате зверского с ними обращения и голода до последней степени не только физического истощения, но и морального, нравственного оскудения. И когда в этих несчастных людях проявляются в конце рассказа человеческие черты, то они, эти черты, вызывают у читателя не столько уважение, сколько болезненную жалость. Это едва ли тот эффект, к которому стремился автор. В рассказе есть сильные страницы, и написан он так, что заставляет верить в описываемое (может быть, К. Воробьёв сам пережил все ужасы плена?). Я не призываю писать рассказы розовой водичкой и бояться жестокой правды жизни, но во всём нужно чувство меры, чувство художественного такта, а в этом рассказе и мера, и такт нарушены»[26]. Полная противоположность Рутько! «Дорогу в отчий дом» следует очистить от «словечек и выражений, имитирующих народную речь и в основе своей далёких от простой народной речи». При этом, по настоянию рецензента, нужно сохранить речевой колорит. «После значительной работы над стилем и языком рассказа он мог бы быть включён в сборник». Больше всего из военных рассказов Евгеньеву понравился «Сильнее смерти». «Он, по-моему, прост и героичен, но и он нуждается в большой доработке. Прежде всего его следует значительно сократить и освободить от всех тех недостатков, о которых говорилось выше. Особенно рекомендую обратить внимание на заключительную сцену, где Борис пишет стихотворение – сцена получилась недостоверной, мелодраматичной. После доработки рассказ может быть оставлен в сборнике»[27].

Евгеньев, как и Матов, выделил рассказ «Ермак» и назвал неудачным, фальшивым «Матвея Горинова». «Идейный замысел его неясен». Таким же надуманным представился ему и «Синель», особенно концовка. «В нём есть несколько приятных страниц, рассказывающих о детских годах героев, но конец рассказа, где герой снова встречается с героиней в то самое время, когда она, врач, удаляет ему, уже полковнику, гланды, кажется условным и даже несколько пародийным. Причём тут гланды?! Рассказ слабый, включать его в сборник не следует»[28]. Но самое лучшее – это «Тени прошлого». «Читаешь этот рассказ и, сравнивая его с другими, вошедшими в сборник, невольно думаешь: “Вот ведь может же человек!”»[29]

Сам Воробьёв между тем считал эту повесть слабой…

Ничего интересного рецензент не увидел в рассказах о детях: «Ничей сын», «Первое письмо», «Лёнька», «Хи Вон»…

Вывод: книга нуждается в основательной доработке и пересмотре. «У меня сложилось представление, что К. Воробьёв включил в сборник всё, что было у него под рукой, без достаточно критического отбора, а это, разумеется, едва ли можно считать правильным... Но вот вопрос: получится ли полноценный сборник из пяти-шести довольно случайных по содержанию рассказов, которые могут остаться после пересмотра содержания сборника? Не лучше ли К. Воробьёву повременить, подождать, когда у него наберётся ещё несколько новых хороших рассказов, лучше тех, что он с недостаточным критическим подходом к себе включил в данный состав сборника»[30].

Куда податься бедному заведующему редакцией русской советской прозы, когда у него на столе одна положительная рецензия, другая резко отрицательная, а третья – ни туда ни сюда, допускает издание книги при переработке? И. Козлов пишет в Вильнюс письмо:

Уважаемый товарищ Воробьёв!

Ваши рассказы прочитали В.Н. Матов и Б.С. Евгеньев. Оба они дали обстоятельный анализ рукописи и пришли к выводу, что издавать её отдельной книгой ещё рано. Сборник надо пересмотреть, пересоставить, над некоторыми рассказами серьёзно поработать[31].

Машинопись была отправлена назад вместе с критическими отзывами. Об Арсении Рутько в письме ни слова, но его рецензия подшивается к архивному делу. Неясно только, получил ли Воробьёв её копию. Мне кажется, раз Козлов о ней умолчал, значит, не выслал. Отрицательные отзывы писатель получал и раньше, и один «подарил» своему герою: в рассказе «Гуси-лебеди» редакция журнала поучает Марьянова: «…Если он стремится со временем стать поэтом, то должен раз и навсегда понять, что початки камышей не похожи на факелы, что сизая дымка горизонта – просто туман и пыль великих будней, а романтика вообще – это засаленный салоп, вконец изношенный писателями ещё в прихожей редакции журнала “Нива”». Марьянов садится за повесть о войне и пишет её «сердцем», «силой любви и памяти он воскрешал прошлое почти до физической яви…» Дальше возникает один из ключевых мотивов Воробьёва – возвращение героя на родину. Туда, где прошло детство. Сопоставление и столкновение времён с беспощадной нравственной оценкой прожитого.

Сборник «Седой тополь» вышел в 1958 году в Вильнюсе. В него была включена половина из того, что Воробьёв посылал в Москву.

Писатель обращался в издательство и после, но также безуспешно. «В моём столе лежит, например, совершенно шизофреническая “внутренняя рецензия” Зубавина на мои рассказы, которые я пробовал издавать в Совписе несколько лет назад», – сообщал он литературоведу и критику Юрию Томашевскому в сентябре 1970 года[32]. Имеется в виду прозаик Борис Михайлович Зубавин. Интересно бы было найти этот отклик. В архиве Воробьёва нет рецензий, но супруга писателя Вера Викторовна ссылается на них в своих статьях. Стало быть, сам писатель их не уничтожил. Очевидно, близкие Воробьёва решили после его смерти не передавать их в РГАЛИ.

 

[1] Воробьёв К.Д. Письмо в редакцию журнала «Знамя», апрель 1957 г. // РГАЛИ. Ф. 3146. Оп. 1. Д. 197. Л. 6.

[2] Кваснецкая М. Внутренняя рецензия. Письмо неустановленному лицу (Корытов) // РГАЛИ. Ф. 618. Оп. 16. Д. 246. Лл. 8–9.

[3] Лев Ф.Г. Внутренняя рецензия на рассказ К.Д. Воробьёва «Седой тополь», 28 мая 1957 г. // РГАЛИ. Ф. 618. Оп. 17. Д. 56. Лл. 21–22.

[4] Там же. Л. 24.

[5] Уваров В. Письмо К.Д. Воробьёву от 1 июня 1957 г. // РГАЛИ. Ф. 618. Оп. 17. Д. 10. Л. 96. В этом же деле (Л. 95) хранится оригинал сопроводительного письма К.Д. Воробьёва, заверенный его личной подписью.

[6] Чарный М.Б. Внутренняя рецензия на повесть К.Д. Воробьева «Одним дыханием» // РГАЛИ. Ф. 1234. Оп. 17. Д. 262. Л. 2.

[7] Там же. Л. 3.

[8] Диктаторский режим Антанаса Сметоны в Литве с 1926 по 1940 год.

[9] Чарный М.Б. Внутренняя рецензия… // Там же. Лл. 3–4.

[10] Там же.

[11] Мусатов А.И. Внутренняя рецензия на повесть К.Д. Воробьева «Одним дыханием» // Там же. Л. 7.

[12] Там же. Л. 8.

[13] Там же. Л. 11.

[14] Рутько А.И. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьева «Седой тополь» // РГАЛИ. Ф. 1234. Оп. 18. Д. 305. Л. 8.

[15] Там же. Л. 13.

[16] Матов В.Н. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьева «Седой тополь» // Там же. Л. 15–16.

[17] Воробьёва В.В. От составителя // Воробьев К.Д. Заметы сердца. М., 1989. С. 236.

[18] Винокуров И.Г. Письмо К.Д. Воробьеву // РГАЛИ. Ф. 2924. Оп. 1. Д. 39. Л. 53. Л. 54 – автограф сопроводительного письма К. Воробьёва.

[19] Матов В.Н. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьева «Седой тополь» // РГАЛИ. Ф. 1234. Оп. 18. Д. 305. Л. 18.

[20] Там же. Л. 20. Выделено В.Н. Матовым.

[21] В.Н. Матов был не единственным, кто предъявлял к рассказу такие претензии. В К.Д. Воробьёва сохранилось его письмо рецензенту Корнеевой (в нём только фамилия) от 20 июня 1953 года: «Отсутствие в “Хи Воне” указаний на то, что в Корее мужчины и женщины носят одежду без застёжек и карманов, не может явиться основным пороком этого рассказа, тем более что фактические и этнографические данные о Корее в рассказе имеются. “Хи Вон” – рассказ о ребёнке, который шёл по ночам на север, и в нём, в рассказе, достаточно, на мой взгляд, полно показано, как он шёл и почему шёл» (см.: РГАЛИ. Ф. 3146. Оп. 1. Д. 197. Л. 1–3).

[22] Матов В.Н. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьёва «Седой тополь» // РГАЛИ. Ф. 1234. Оп. 18. Д. 305. Л. 22.

[23] Евгеньев Б.С. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьёва «Седой тополь» // Там же. Л. 23.

[24] Там же. Л. 25.

[25] Там же. Л. 26.

[26] Там же. Л. 26.

[27] Там же. Л. 27.

[28] Там же. Л. 28.

[29] Там же.

[30] Там же. Л. 30.

[31] Козлов И. Письмо К.Д. Воробьёву // Там же. Л. 1.

[32] Воробьёв К.Д. Письмо Ю.В. Томашевскому от 4 сентября 1970 г. // Воробьёв К.Д. Собрание сочинений: В 5 т. Курск, 2008. Т. 1. С. 249.

04.02.2021

Статьи по теме