Фунт черешен

Владимир Винников

80 лет Сергею Довлатову

Кухни советской интеллигенции,

её застолья в красные праздники,

стали уже легендами

и отошли в предания…

Проза Сергея Донатовича Довлатова-Мечика (3 сентября 1941 года — 24 августа 1990 года) — словно вишенка на торте "застойного" диссидентства: слегка подпорченная и оттого ещё более пьянящая. Взятая вроде бы прямиком из чеховского "Вишнёвого сада". Так и не вырубленного до конца ни купцом Лопахиным, ни генералиссимусом Сталиным, который, наоборот, разводил сады и закладывал лесополосы по всей стране…

"Похожим быть хочется только на Чехова", — однажды признался сам Довлатов, и "новым Чеховым" его в соответствующих творческих кругах признали весьма охотно, как Солженицына — "новым Львом Толстым" ("писатель земли русской"), Бродского — "новым Пушкиным" ("наше всё") и так далее. Лишнее свидетельство тому, что вся отечественная "антисоветчина", какой бы вид она ни принимала, строилась на фундаменте и по лекалам "сталинской" культуры, школьного образования в особенности, была их "зеркалом" разной степени кривизны…

О причинах такой "кривизны": социально-экономических, идейно-политических и прочих, — уже написано и будет ещё написано множество слов. А о последствиях даже говорить ничего не надо: мы все в них живём… И прекрасно понимаем, что копии не могут быть лучше оригинала. Что Солженицын — это Солженицын, а не Лев Толстой (У Довлатова: "Октябрьскую революцию возглавил знаменитый партизан — Толстой. Впоследствии он написал "Архипелаг ГУЛАГ"…"), что Бродский — это Бродский, а не Пушкин. И с Довлатовым тоже всё получилось не "по-чеховски", а "по-довлатовски": например, Антон Павлович поехал к каторжникам на Сахалин, а Сергею Донатовичу пришлось охранять заключённых в Коми АССР. Не вина, но судьба…

Хотя он, конечно, старался. "Я, например, хочу быть русским писателем. Я, собственно, только этого и добиваюсь". И многое у него получалось.

"Деньги, скажем, у меня кончаются быстро, одиночество — никогда…"

"— Полковник, не теряйте стиля!"

"Это не котельная! Это, извини меня, какая-то Сорбонна!.."

"Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И всё же я хочу спросить — кто написал четыре миллиона доносов?"

"Любая подпись хочет стать автографом".

"Всем соблазнам и ужасам жизни мы противопоставили наш единственный дар — равнодушие". "— Я стою за лысым. Царь за мной.

А ты уж будешь за царём…" (в очереди за пивом).

Но Чехов, к тому же, никогда не делал себя, любимого, героем своих произведений. Держал дистанцию. А у Довлатова других героев, кроме себя, в общем-то, и нет. Даже если он рассказывает о других людях, это всегда его — "Я! Я это увидел! Я запомнил! Я описал!" Чехов сочувствует человеку, потому что в человеке (и в самом Антоне Павловиче) не всё прекрасно, что он далёк от совершенства, а его жизнь — от счастья. Довлатов сочувствует лишь себе. Иногда — искренне, по-настоящему, и его понимаешь…

"Жить бы тут, и никаких ответственных заданий… Яхта, речка, молодые барышни… Пусть лгут, кокетничают, изображают уценённых голливудских звёзд… Какое это счастье — женское притворство!.. Да, может, я ради таких вещей на свет произошёл!.. Мне тридцать четыре года, и ни одного, ни единого беззаботного дня… Хотя бы день пожить без мыслей, без забот и без тоски… Нет, собирайся в райком… Это где часы, портреты, коридоры, бесконечная игра в серьёзность…"

"Я оглядел пустой чемодан. На дне — Карл Маркс. На крышке — Бродский. А между ними — пропащая, бесценная, единственная жизнь…"

Пять лет назад, в 2016-м, ясное дело, отмечали довлатовское 75-летие. В том числе на далеко не чужом для писателя радио "Свобода"*, где за 1978–1990 годы вышло более полутора сотен программ с его участием либо ему посвящённых. Общались Александр Генис и Соломон Волков, близкие друзья и бывшие сотрудники Сергея Донатовича.

Генис утверждал, что этот юбилей стал событием государственной важности, поскольку писатель Довлатов — "поистине народный любимец". Соломон Волков возражал в том смысле, что надо брать выше: "народный писатель". Чуть не сказал: "Писатель от народа". О каком государстве, о каком народе говорили два уважаемых знатока культуры? И о каком писателе?

Соломон Волков: "Практически никто, кто не посвящён заранее в этот секрет, этого не улавливает. В этом фрагменте, как и во всех других фрагментах из "Записных книжек" Довлатова, нет ни одного слова в предложении, которое дважды начиналось бы с одной и той же буквы. Это виртуозная ювелирная работа, из-за этого "опус Шостаковича", а не "квартет Шостаковича" и так далее. Довлатов сначала слушал какую-то историю, потом начиналась главная работа, когда ему нужно было так выстроить каждую свою фразу, чтобы в ней дважды слово не начиналось с той же самой буквы". Если Чехов утверждал, что "искусство писать — это искусство сокращать", то для Довлатова, получается, "искусство писать" состояло в том, чтобы в предложении не было двух слов, начинающихся с одной буквы?

Александр Генис (который "Генис и злодейство — две вещи несовместные", чем гордится) был в этой беседе всё-таки адекватнее: "Это чисто технический приём, который он использовал для того, чтобы замедлить писание… У Довлатова не было ни одного случайного слова. Это был писатель, у которого не было ничего случайного", — и далее про то, что в романе Маркеса "Сто лет одиночества" нашли 140 неточностей. Но где Маркес и где Довлатов? Кому и зачем понадобилось бы замечать и, тем более, считать довлатовские неточности?

Как говорится, избави, Господи, от таких друзей… Впрочем, из любого правила есть исключения. Хотя Бродского трудно назвать другом Довлатова, но они общались в течение трёх десятков лет: и в Ленинграде, и в американской эмиграции. Бродский написал о "Серёже" существенно важное: "Его манерам и речи была свойственна некая ироническая предупредительность, как бы оправдывавшая и извинявшая его физическую избыточность. Думаю, что отчасти поэтому он и взялся впоследствии за перо: ощущение граничащей с абсурдом парадоксальности всего происходящего — как вовне, так и внутри его сознания — присуще практически всему, из-под пера его вышедшему… Безусловно одно — двигало им вполне бессознательное ощущение, что проза должна мериться стихом. За этим стояло, безусловно, нечто большее: представление о существовании душ более совершенных, нежели его собственная. Неважно, годились ли мы на эту роль или нет, — скорей всего, что нет; важно, что представление это существовало; в итоге, думаю, никто не оказался внакладе… Образ человека, возникающий из его рассказов, — образ с русской литературной традицией не совпадающий и, конечно же, весьма автобиографический. Это — человек, не оправдывающий действительность или себя самого; это человек, от неё отмахивающийся: выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нём порядок или усмотреть в его загаженности глубинный смысл, руку провидения. Куда он из помещения этого выходит — в распивочную, на край света, за тридевять земель — дело десятое… Произведениям его — если они когда-нибудь выйдут полным собранием, можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку замечательного американского поэта Уоллеса Стивенса: "Мир уродлив, и люди грустны". Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Серёжиному… Серёжа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьёз, чем это было сделано кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать".

Всё здесь на удивление — правда, только правда, ничего, кроме правды. Но не вся правда. Возвращаясь к приведённой в начале статьи аналогии, можно сказать, что Солженицын — Лев Толстой без "Войны и мира", Бродский — Пушкин без "Евгения Онегина", "Капитанской дочки", "Повестей Белкина" и "Маленьких трагедий", а Довлатов — Чехов без "Степи", "Чайки", "Трёх сестёр" и того же "Вишнёвого сада"…

Кстати, Чехов наверняка знал американский "миф о вишнёвом дереве" и маленьком Джордже Вашингтоне, который подаренным топориком срубил вишню в саду своего отца, но честно признался в этом. Популярная трактовка этого мифа гласит: "Мальчик, будущий лидер революции, срубает дерево старой цивилизации, что символизирует освобождение Америки от английского владычества". У Чехова в финале "Вишнёвого сада" стоит ремарка: "Только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву". У Довлатова в "Иностранке" автор-повествователь встречается с главной героиней: "Мы встретились на Остин-стрит, купили фунт черешен. Сели на траву у Пресвитерианской церкви… Черешни были съедены. А косточки мы бросили в траву".

Важно и бесспорно, что для указанного Бродским "поколения" Довлатов был не только абсолютно "своим", но и абсолютно необходимым. Поэтому он интересен и важен не столько в своей собственно творческой, писательской, сколько в своей социальной ипостаси ("И ещё вот что… ты слишком умных разговоров не заводи. Другой раз бухнёте с Шаблинским, а потом целый вечер: "Ипостась, ипостась…" Ты уж что-нибудь полегче… Типа — Сергей Есенин, армянское радио…"). Нет, "в литературу" Сергей Донатович тоже "умел", но — как бы это сказать точнее? — на "инстинктивно-художественном", что ли, уровне. Ася Пекуровская, первая жена Довлатова: "У него была исключительная, нечеловеческая память. Он, кстати, был очень музыкален, хорошо рисовал. Когда-то Игорь Ефимов сказал, что появление Довлатова в компании — это праздник! Я могу это подтвердить. Серёжа был очень обаятелен… говорил о себе как о второстепенном писателе… О гениальности Довлатова и речи быть не может".

Ладно, чего бывшая жена не скажет?! Но вот, например, седьмой из довлатовских "компромиссов". Описание юной эстонской "комсомольской богини", семнадцатилетней Эви Саксон, "корреспондента районной молодёжной газеты": "Раскрасневшаяся, совсем молодая девчонка в майке и шортах. Руки её были в золе…" Да, Золушка. Да, дождалась очередного своего принца — разумеется, в лице самого автора, маститого на тот момент таллинского, то есть столичного для Эстонии, журналиста. Да, "у Эви были острые лопатки, а позвоночник из холодных морских камешков… Она тихо вскрикивала и дрожала… Хрупкая пестрая бабочка в неплотно сжатом кулаке…" Да, такая "райкомовская" любовь — почти как у Адама и Евы. Рай комом. Очередное проявление — подтверждение тотальной лжи вокруг автора и беспредельного одиночества внутри него. Кантианство навыворот. Из Питера — Ленинграда через Таллин оказалось ближе к Нью-Йорку, чем к Кёнигсбергу — Калининграду.

Все без исключения тексты Довлатова выглядят в большей мере записями "позднесоветских" интеллигентских быличек (есть такой фольклорный жанр, близкий к анекдотам и "байкам"), чем литературными произведениями. А фольклор, знаете ли, суть "коллективное сверхсознательное" проявление своего "фолька", да ещё и художественное, у него свои законы… И вот тут у Довлатова — стопроцентное попадание, тут он вполне может претендовать на роль гения. Только не в расхожем ("Пушкин — гений!"), а в классическом понимании слова "гений" как духа-покровителя (gеnius loci) того или иного локуса бытия (была у Петра Вайля, ещё одного довлатовского друга и сотрудника, постоянного соавтора Александра Гениса, такая книга — "Гений места"). Локусом Довлатова, его "поколения" была та часть советской интеллигенции, которую можно назвать "эмиграундом" (сращение терминов "эмиграция" и "андеграунд" — двух видимо различных, но сущностно единых форм социального и культурного отчуждения от советского общества массы производителей идеального продукта, которые не находили себе должного применения из-за резкого торможения этого самого общества при переходе от сталинского рывка к брежневскому "застою"). И чем больше становилось в СССР людей с высшим ("верхним") и средним+ образованием — не столько "лишних", сколько неприкаянных, — тем сильнее эмиграунд пронизывал советский строй снизу доверху, и к середине 80-х достиг критической массы, поскольку приток в андеграунд стал на порядки больше оттока в эмиграцию...

Впрочем, тут необходимо сказать и несколько слов об "интеллигенции" в целом. Потому что определение "змиграунда" как "части советской интеллигенции" без этих слов будет искажённым и не вполне верным. Так вот, за два с лишним века самоидентификации отечественной «интеллигенции»: от «посвященных» деятелей параполитических структур, наподобие масонских лож, до карикатурного Васисуалия Лоханкина, — сложился, казалось бы, максимально широкий спектр оценок данного социокультурного феномена в диапазоне «соль земли»/«гуано нации». Но всё это многообразие по умолчанию исходит из тезиса о том, будто «интеллигенция является специфическим явлением русской жизни нового времени. Настолько специфичным, что западные языки не имеют для него названия. И в случае нужды транслитерируют русское: intelligentsia» (М.Л.Гаспаров).

При этом очевидная корреляция термина «интеллигенция» с английским «intelligence» всячески затушёвывается: нет-нет, это не Intelligence Service не Military Intelligence и не Central Intelligence Service — это другое! Это прежде всего «служба воспитанности», «служба совести» своему обществу, во всех смыслах слова «общество». А вовсе не «служба ума» своему государству, как в «заграницах». Более чем 500-летнее историческое доминирование пула «западных» цивилизаций объективно способствовало возникновению и развитию в «Русском мире» его «филиалов», «доминионов» и «колоний»: как ценностных (идейных), так и оперативных (политических). И отечественная «интеллигенция» с момента своего фактического возникновения в годы реформ Петра I, вольно или невольно, выполняла роль проводников и разведчиков этого «коллективного Запада». Что определяло большинство её особенностей и отличий от западных кураторов и «хозяев дискурса».

Сегодня, когда «западный проект», выработав до конца свой немалый ресурс, утрачивает цивилизационное лидерство, отечественная интеллигенция (включая сюда и постсоветские «национальные» филиалы) переживает, говоря понятными ей словами, «экзистенциальный кризис», утрачивая наведенные смыслы своего существования. Если считать представителей интеллигенции «рабами дискурса», к ним вполне применимо другое определение В.И. Ленина — не про «гуано нации», а вот это: «Раб, сознающий свое рабское положение и борющийся против него, есть революционер. Раб, не сознающий своего рабства и прозябающий в молчаливой, бессознательной и бессловесной рабской жизни, есть просто раб. Раб, у которого слюнки текут, когда он самодовольно описывает прелести рабской жизни и восторгается добрым и хорошим господином, есть холоп, хам». Со всеми неизбежно вытекающими отсюда последствиями. В том числе — идейно-политическими и социально-экономическими.

Поэтому и неудивительно, что отечественные интеллигенты, ещё в начале 60-х массово мечтавшие "жить при коммунизме", через пятнадцать-двадцать лет столь же массово мечтали уже о том, чтобы "жить, как на Западе". Мечты перенацелились из времени в пространство. А мечты-желания, как известно, Бог всегда исполняет, но в 99 случаях из 100 — не тогда, не там и не так, как мечтается (типичный Довлатов: "После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов"). В результате сам феномен эмиграунда, захватив весь Советский Союз, став господствующим, — "схлопнулся", исчез. Его гении, герои и кумиры поголовно оказались в новой для себя реальности и в новых социально-культурных ролях. А Довлатов, скончавшийся в 49 лет, так и остался в том, эмиграундском локусе, символом и памятником этой субкультуры, которая, как ни крути, была и будет частью нашей отечественной культуры, из которой, как из песни, слова не выкинешь. Потому и вспоминаем его сегодня.

* Радио "Свобода" — средство массовой информации, выполняющее на территории РФ функции иностранного агента

Источник

05.09.2021

Статьи по теме