День тянется, а жизнь летит

К 80-летию Вацлава Михальского 

Беседа с элементами статьи

Юрий Павлов: Сыновние чувства в разной концентрации присутствуют в большинстве произведений Вацлава Михальского, начиная с рассказа «Лицо матери».

Герой этого произведения – детдомовец, круглый сирота. Его детство и молодость определяет одно желание – увидеть лицо свой матери хотя бы во сне. Но даже это герою не удается сделать. Критерием матери оценивают других людей, женщин в том числе, персонажи многих произведений Вацлава Михальского. Например, как высшая похвала Катеньке (героине одноименной повести), звучат слова смертельно раненого солдата: «Вы, как моя мама». Или подросток кадет Алексей из романа «Весна в Карфагене» перед смертью зовет маму.

Мне Ваше отношение к матери очень понятно и близко. Я потерял свою мать в 37 лет. С ее уходом отвалилась, отмерла большая часть моего «я», и с этих пор я уже не был никогда по-настоящему счастлив. Я, как и герой рубцовской «Осени», всегда помню – даже в моменты высшей беспричинной радости – о «зимней», смертной стороне жизни.

Итак, не вызывает сомнений культ матери в жизни и прозе Вацлава Михальского.

Какое место занимала и занимает Ваша мама Зинаида Степановна в Вашей жизни?

Вацлав Михальский: Какое место в моей жизни занимала и занимает моя мама Зинаида Степановна?

Вроде бы вопрос простой, но я, можно сказать, в растерянности. Моя мама выше всяких мест, даже самого первого из первых… Моя мама и мой дед Адам всегда стояли и стоят в моей душе отдельно от всего остального мира, от всех моих близких, знакомых и незнакомых.

Ю. П.: Героини разных произведений писателя невольно заставляют вспомнить слова И.С. Тургенева, прочитавшего толстовского «Холстомера»: «Лев Николаевич, теперь я вполне убежден, что вы были лошадью!» Переиначив это высказывание, можно предположить, что Вацлав Михальский в прошлой жизни был женщиной. Игорь Шкляревский во многом прав, утверждая, что после Льва Толстого никто не писал о женщинах с такой пронзительной ясностью, как Вацлав Михальский.

Вацлав Вацлавович, откуда у Вас это редчайшее чувство женщины? Неужели все дело в том, что Вы были воспитаны четырьмя бабушками, о чем с огромной теплотой и любовью рассказали в повести «Адам – первый человек»?

В. М.: Не знаю, кем я был в прошлой жизни, и была ли она?

А что касается женщин, то меня всегда удивляло, что их называют «слабым полом». Наверное, мужчины это придумали, чтобы самоутвердиться. Нет сомнения, что женщина значительно превосходит мужчину как существо, более приспособленное к выживанию, более гибкое, более терпеливое, более интуитивное, гораздо тоньше чувствующее многослойные оттенки жизни. И главное – женщина призвана к деторождению. Она призвана быть матерью. А это величайшее предназначение, перед которым все доблести мужчин меркнут.

«Отец – хлеб, мать – душа». Я услышал эту пословицу в Африке, на Ближнем Востоке. Арабы говорят, что эта пословица принадлежит им, евреи – что им. Хотя какая разница кому? Важно, как это точно!

Конечно, мои четыре бабушки имели на меня влияние. Вспомните, какие они разные. Очень сильный характер был у моей мамы. Сильные характеры у ее внучек, моих дочерей Татьяны и Зинаиды. Я восхищаюсь и моей внучкой Елизаветой – дочерью Татьяны.

Я не знаю, как в других странах, а у нас весь ХХ век выехал на женщинах, да и новый, ХХI, не отстает. Я восхищаюсь женщинами России. На них вся надежда.

Ю. П.: В очерке «Чехов в Коломбо» Вы приводите выразительное высказывание Чехова о Пржевальском, в котором позиция Антона Пав- ловича однозначно и четко сформулирована по отношению ко многому и многим. Это высказывание, не утратившее своей актуальности сегодня, имеет смысл процитировать: «В наше больное время, когда всюду в странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни и страх смерти, когда даже лучшие люди сидят, сложа руки, оправдывая свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнеутверждающий элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают. Их личности – это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно осознанной цели».

Вацлав Вацлавович, кто из писателей и неписателей ХХ – XXI веков является продолжателем этой пржевальско-чеховской традиции, кто может быть назван подвижником?

В. М.: Игорь Александрович Моисеев. Я не один год был знаком с великим русским балетмейстером. Он, что называется, на ровном месте создал ансамбль Моисеева и руководил им 70 лет. Я рад, что в свое время под редакцией моей старшей дочери Татьяны в нашем издательстве «Согласие» мы издали его книгу «Я вспоминаю…», сейчас это библиографическая редкость.

Игорь Александрович Моисеев был именно человеком «подвига, веры и ясно осознанной цели». Его ансамбль народного танца подарил минуты счастья и возвышения духа миллионам зрителей в 55 странах земного шара. В некоторых из них они бывали десятки раз.

В восемьдесят лет Игорь Моисеев сказал: «Если какой-нибудь артист говорит мне, что заданное движение невозможно сделать, я встаю и делаю…»

Мне приходилось бывать на репетициях ансамбля, все было именно так, как сказал Игорь Александрович.

Отец у Игоря Александровича был русский дворянин из Орловской губернии, мать — полуфранцуженка, полурумынка из Парижа, где работала модисткой, по-нашему белошвейкой. В Париже они и познакомились. Переехали в Россию, где родился и вырос великий артист Игорь Моисеев. Вот так у нас обстоят дела с русскостью, о которой пишет в своей статье Лев Аннинский. Помню, когда я разглядывал фотографию Игоря Моисеева с великим американским балетмейстером Джорджем Баланчиным, он заметил, что «Жора Баланчивадзе прекрасно начинал в Петербурге».

Ю. П.: «Дождь» мне видится одним из самых сильных среди ранних рассказов Вацлава Михальского. Я, в частности, обратил внимание на следующие слова героя, которые воспринял как собственное признание Вацлава Михальского: «Давным-давно позабылись имена и лица моих дружков, а Лена-дурочка почему-то осталась в моей памяти четкой цветной фотографией?». Я сделал такой вывод из-за тряпичной куклы, которую качала Лена. О том, что картина не выветрилась из памяти писателя, думаю, свидетельствует эпизод, появившийся более чем через двадцать лет в романе «Тайные милости». Сумасшедшая Марьяна баюкает, укачивает тряпичную куклу, которая, по версии главного героя Георгия, является символом задушенной любви, нерожденного ребенка Георгия и Марьяны.

Вацлав Вацлавович, насколько верна моя версия и есть ли внутренняя связь между героинями «Дождя» и «Тайных милостей»?

В. М.: Да. Связь, конечно, есть. Кажется, Блок сказал, что всякий художник всю жизнь пишет одну книгу.

Ю. П.: После возвращения в Москву в 1975 году Вацлав Михальский работал в разных издательствах и изданиях, в частности журналистом в газете «Правда».

Повлияла ли цензура (внутренняя и внешняя) на Ваши тексты? Как Вы оцениваете сегодня свои статьи в главной газете СССР? Приходилось ли Вам подстраиваться под время?

В. М.: В этом десятом томе собрания сочинений печатаются статьи «Чехов в Коломбо» и «К какому берегу плыть?», опубликованные в свое время в газете «Правда». Можете сличить первоначальные тексты и те, что я печатаю сегодня, и Вы увидите, что не изменено ни буквы. Это к вопросу о цензуре. Могу сказать и о цензорах. В издательстве «Советский писатель», самом большом издательстве новинок (580 книг в год), цензоры сидели в отдельной комнате, в которую редко кто заходил. Я работал в главной редакции издательства и иногда захаживал к ним. Цензоров было двое – Наталья Солнцева и Юрий Отрежко. Оба были молоды, хороши собой, остроумны, весьма образованы, а главное, оба любили литературу и знали в ней толк. Неслучайно в дальнейшем Наталья Солнцева стала доктором филологических наук, профессором МГУ, а Юрий Отрежко успешно работал в издательском деле.

Не спорю, наверное, где-то и были цензоры-дурбалаи, но я не встречал.

Приходилось ли мне подстраиваться под время? Нет, не приходилось. Вы ведь читали и «Катеньку», и «17 левых сапог», и «Холостую жизнь», и «Тайные милости». Какое все это имеет отношение к «социалистическому реализму»?

А какое отношение к нему имеет, например, «Привычное дело» Василия Белова или, если уж взять совсем крупно, «Тихий Дон» Михаила Шолохова?

Не надо забывать, что главой русских цензоров был великий русский писатель Иван Александрович Гончаров. Работал цензором и великий русский поэт Федор Иванович Тютчев. В частности, он запретил публикацию перевода на русский язык Манифеста коммунистической партии. «Кому надо, пусть на немецком прочтут», – решил Федор Иванович.

Думаю, имеет смысл сказать тут попутно и о советских редакторах. Тот образ монстра-редактора, который стал общим местом, никак не совпадает с моей личной практикой как издательского работника, так и автора. Как автор, я благодарен редактору моей первой книги в Москве Наталье Листиковой. Книга называлась «Стрелок» и вышла в 1980 году в издательстве «Современник». Я благодарен и редакторам, которые вели мои рукописи в журнале «Октябрь», Маргарите Тимофеевой и Инессе Назаровой. Все три редактора, о которых идет речь, отличались тонким пониманием литературы, образованностью, грамотностью, ответственностью, то есть способностью лично принимать решения, а не бегать к начальству. И еще эти замечательные редакторы были красивы, женственны, благородны. Я очень им благодарен.

Конечно, Вы, Юрий Михайлович, можете меня спросить: «Ну, если все было так мило и незатейливо, то почему Вы, Вацлав Вацлавович, напечатали свою первую книгу в Москве только в 42 года, к тому времени уже 17 лет будучи членом Союза писателей СССР – с четвертого курса Литературного института?»

Не знаю. Наверное, мне не было удачи. Я жил далеко от Москвы и к тому же не на модном в те годы русском Севере, а на многонациональном Юге, где были свои приоритеты. Безусловно, было и то, что можно назвать сопротивлением материалу, из которого были сделаны мои рассказы, повести, романы. Конечно, материал этот не вписывался в определенные рамки. Мои рукописи всегда доставались на отзыв внештатным рецензентам, и они мне всегда писали: «вместе с тем нельзя не отметить…» И порой весьма добродушно отмечали те или другие достоинства рукописей. А после этого обязательно шло: «Но, к сожалению…»

Не знаю, почему 20 лет не печатали в Москве, а потом стали печатать. Так сложилось. Как говорит моя героиня Мария Александровна: «Так карта легла».

Ю. П.: Вас, как известно, на рубеже 70 – 80-х годов зачислили в «сорокалетние», судьба которых в дальнейшем по-разному сложилась.

Вацлав Вацлавович, как Вы считаете, эта идейно-эстетическая общность писателей – реальность или миф? Назовите среди прозаиков Вашего поколения авторов, наиболее созвучных Вам человечески, мировоззренчески, творчески.

В. М.: Такой идейно-эстетической общности писателей, как «сорокалетние», конечно же, не было. Просто талантливый критик Владимир Бондаренко придумал такую группу, и она как бы стала существовать. Бондаренко знал, что делает, он понимал, что «квартетом легче и петь, и жить», а кучкой из десяти-пятнадцати профессионалов тем более. Как говорил Стендаль: «Тем, кто хочет добиться скорого успеха, надо сбиваться в стаи».

Кто из писателей моего поколения понятнее мне и ближе?

Александр Вампилов.

Ю. П.: Эпопея «Весна в Карфагене» (ее составили шесть романов: «Весна в Карфагене», «Одинокому везде пустыня», «Для радости нужны двое», «Храм согласия», «Прощеное воскресенье», «AveMaria») – уникальна во многих отношениях, в том числе и в жанровом.

Это, условно говоря, – роман-эпопея в сносках. Их я насчитал двести шестьдесят. Ничего подобного в русской и мировой литературе до сих пор не было.

Ответ Вацлава Михальского Ирине Николаевой – выражение авторского понимания сносок как таковых: «Да, я вижу сноски в этом романе как отдельный слой в общем пироге. Время прямого действия книги – восемьдесят лет, срок огромный, жизнь движется, меняются понятия и установления, то, что еще вчера казалось незыблемым, сегодня представляется относительным. Приведу конкретный пример. У меня в романе дело происходит в 1941 году, разговаривают две подружки-медсестрички, и одна спрашивает другую: «Сашуль, а он хочет на мне жениться. Ты как считаешь, соглашаться? Все-таки он ничего, а? Может, соглашаться, пока я честная?» И в конце страницы сноска «Честными называли раньше девственниц, тогда это было важным условием для первого замужества».

Людям старшего поколения такая сноска покажется дурачеством, а юношество воспримет ее как интересное свидетельство былых времен. Увы, ушло это понятие у нынешней молодежи. Честная – они понимают только как не воровка, не лживая и т.д. Только в этом ряду».

И все-таки логика ответа на вопрос не позволила писателю сказать еще по меньшей мере о двух видах сносок в его произведении. Большая часть сносок выполняет информационно-познавательную функцию. В них сообщаются сведения о предметах, природных явлениях, событиях, людях, народах, странах, континентах и т. д., сведения, известные только узкому кругу специалистов, и людям, условно говоря, добровольно продвинутым в том или ином вопросе.

Думаю, большинство читателей получит неизвестную ранее информацию из следующих, таких разных по направленности сносок: 1) «линкор – линейный корабль – один из основных классов надводных военных кораблей Российского Императорского флота. Имел 70–150 орудий различного калибра и 1500–2800 человек экипажа»; 2) «полевка — жидкая похлебка, которую приготавливали из ржаной муки, а точнее, из заквашенного ржаного теста, заправленного репчатым луком, сушеными грибами, сельдью, и потом взбивали мутовкой до однородной массы»; 3) «отправляясь из Константинополя к берегам Африки, последняя эскадра Российского Императорского флота перешла на новое летоисчисление»; 4) «Петен Анри Филипп, маршал (1856–1951) с младых ногтей не любил Англию и был убежден, что «союз с Англией – это слияние с трупом». 22 июня 1940 года принял президентство во Франции и предложил немцам перемирие. Он пытался спасти свою любимую родину от полного разгрома, но исторически просчитался, не угадал… В 86 лет Петену было трудно управлять полупарализованным государством, и в том, что он взял это управление на себя, и состояла его роковая ошибка. В августе 1944 года он был удален в Германию, а в апреле 1945-го добровольно вернулся во Францию, чтобы предстать перед судом. Анри Филипп Петен был приговорен за измену Родине к смертной казни. Однако де Голль, служивший в Первую мировую войну под началом Петена, заменил смертную казнь на пожизненное заключение. Петен скончался на острове Иль Дью в Атлантическом океане, ему было 95 лет. Безусловно, маршал не мог быть предателем, лишь, как всегда, он выбрал политику наилучшую для Франции и просчитался».

Другой вид сносок – это сноски концептуальной направленности. В них дается нетрадиционное понимание разных исторических фактов, явлений, личности и деятельности известных и выдающихся людей. В них, прежде всего, открыто проявляется позиция автора по тому или иному вопросу, обсуждаемому героями его романа. Также в этих сносках в противовес ошибочным суждениям, фактам сообщаются верные сведения. Например: «В действительности Кант говорил: «Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне»; «Кстати сказать, на сегодняшней пятисотрублевой купюре, выпущенной в 1997 году, изображен памятник Петру Первому работы П.Антокольского, подаренный городу Таганрогу А. П. Чеховым. На купюре ошибочно написано, что памятник установлен в Архангельске. Несмотря на возражение таганрожцев, ошибка, к сожалению, исправлена не была».

Все сказанное, думаю, свидетельствует о том, что миру, изображенному Михальским в эпопее «Весна в Карфагене» хронотопно, социально, политически, национально-расово, понятийно и т. д., были узки рамки традиционного романа-эпопеи. К сказанному, конечно, следует добавить, что сноски у Михальского – это, как и все, что им написано, и вечность в подробностях, которые нужно знать читателю.

Вацлав Вацлавович, как Вы пришли к идее сносок? Есть ли у Вас на этом пути предшественники?

В. М.: Сноски на полях не мое изобретение. Многие тысячи людей делали, делают и будут делать их в своих текстах. А я всего лишь дал сноскам статус литературного приема. Насколько это ново, не знаю, сам я такого приема в литературе не встречал.

Как пришло в голову? А кто ж его знает, как-то пришло, и затем я убедился, что прием работает. Это тот редкий случай, когда количество переходит в новое качество. Сноски дают тексту трехмерное изображение. Во всяком случае, этого мне хотелось.

Ю. П.: Вацлав Михальский – самый литературоцентричный писатель XX – XXI веков. Персонажи его произведений с редким знанием дела рассуждают о классиках мировой литературы. Многие их высказывания – это очень точная, часто нетрадиционная трактовка героев, произведений, авторов. Например, главная героиня эпопеи Мария Мерзловская в романе «Весна в Карфагене» так характеризует Владимира Набокова: «Он всегда казался ей искусственным, арифметически вымученным, бездыханным, как муляж из полированной пластмассы. О таких, как Сирин, она всегда думала, что вместо души у них что-то вроде протеза. Внешне это что-то почти настоящее и функции выполняет почти правильно, но нет в нем движения крови по капиллярам, нет теплоты и беспрерывного сгорания живого.

Особенно противно было ей сочинение Набокова про то, как взрослый мужчина растлевает малолетнюю. Сколько в этом сочинении психологических натяжек, как торчат на каждой странице уши автора, который наверняка не имел успеха у женщин, не любил и не понимал их! Все сиринское сочинение – некий слепок уныло натруженного и от этого воспаленного воображения. Этакие записки евнуха на больную тему, ну и для денег, конечно, на потребу толпе, притом, толпе американской.

Как она понимала, для Сирина не была различия между девочкой, девушкой, женщиной, матерью. У него было только одно общее понятие, что все это существа противоположного пола, существа для него закрытые, хотя, теоретически, вожделенные».

Мне эта оценка представляется в высшей степени точной и, думаю, что в данном случае автор через уста героини транслирует свое видение Владимира Набокова.

Вацлав Вацлавович, насколько эта версия точна? Существует ли зазор между Вашим восприятием Набокова и восприятием Марии Мерзловской?

В. М.: Зазор всегда существует. «Искусственный шелк Набокова» – эта оценка Ивана Алексеевича Бунина мне очень понятна.

Ю. П.: Здесь же героиней дается портрет «протезных душ», формирующих общественное мнение, создающих дутые авторитеты: «Все эти люди обязательно чем-то ведают: кто каким-нибудь суффиксом, кто префиксом, кто, например, фортепианной музыкой в части «Хорошо темперированного клавира» Иоганна Себастьяна Баха; кто ведает частью символизма, кто сюрреализма. А некоторые, наиболее хваткие и продвинутые, – даже теми или другими частями того или другого мирового классика. Последние говорят о себе с достоинством лордов: «Я всю мою жизнь посвятил творчеству Шекспира!» В смысле – я его потреблял. Подобно тому, как прихожане причащаются телом Христа, так и эти уверены, что стали умнее от чужого ума, стали выше ростом оттого, что вскарабкались на гору бумаг, написанных великим человеком, и близко даже не помышлявшим, кому он доставляет корм своими писаниями и как остервенело будут они от него кормиться».

Вацлав Вацлавович, чем Вы объясните, что именно люди такого склада души и ума во все времена на плаву и всегда являются «экспертами», создают «правильные» представления о разных областях жизни, навязывают свою ложную систему ценностей?

В. М.: Вечный, острый и печальный вопрос. Во-первых, эти люди склонны сбиваться в стаи и сообща навязывать свое мнение обществу. Во-вторых, они отличаются огромной энергоемкостью, «ловкостью ума и рук», к тому же действуют нахрапом, по принципу: кто не с нами, тот против нас. В-третьих, некоторые из них почти талантливы, что позволяет, например, куплетистам выдавать себя за поэтов. Хотя в их складушках ее Величество Поэзия, как говорится, и не ночевала. Вспомните сказку Андерсена о голом короле и подумайте, как одиноко мальчику, который видит, что король голый. Один мальчик кричит об этом, а вся глазеющая толпа восхищается одеждами голого короля. Да, толпа восхищается, но я уверен, что многие в этой толпе тоже не видят роскошных одежд короля. Не видят, но помалкивают – они-то и есть главные союзники «протезных душ», их равнодушная, безвольная опора, «послушное большинство».

Ю. П.: Василий Розанов, Михаил Меньшиков, Иван Солоневич, каждый идя своим мыслительным путем, пришли к единому выводу: многие русские писатели и XIX века, и начала ХХ столетия в своем творчестве обошли стороной достижений русской жизни, сосредоточив свое внимание только на ее недостатках. В советский период эта традиция приобрела еще больший размах, и интерпретация досоветской истории достигла пика социально-политической предвзятости.

Вацлав Михальский в своем цикле романов «Весна в Карфагене», показывая разные стороны жизни России конца XIX – начала ХХ веков, ненавязчиво и последовательно акцентируют внимание читателя (через авторские характеристики и сноски, через монологи и диалоги героев) именно на достижениях страны в научной, промышленной, строительной, военной и других областях.

Транспортное судно «Кронштадт», которое посещает Мария Мерзловская, – одно из многочисленных доказательств могущества царской России. ««Кронштадт» назывался мастерскими, но на самом деле это было средоточие маленьких заводиков и цехов, буквально напичканных сотнями станков, приспособлений, устройств. Здесь было все – от пилорамы до литейки. Токарные, фрезерные, сверлильные, деревообрабатывающие станки стояли по всему кораблю рядами, в трюме бухали паровые молоты, в кузне ярко алели горны – все свистело, стучало, ухало – все здесь работало или было готово работать по первому требованию».

Своим профессиональным комментарием адмирал Павел Петрович не только узаконивает восторг пятнадцатилетней девушки, но и придает ее восприятию «Кронштадта» национально-государственную направленность: «…ни Германия, ни Франция, ни Англия или какая тебе Америка не имеют ничего подобного. У них нет такой универсальной, такой мощной океанской плавучей базы. Здесь каждый квадратный сантиметр учтен, рассчитан и сбалансирован нами, русскими инженерами. Здесь могут работать тысячи человек. На сегодняшний день – это вершина инженерной мысли».

Во второй книге эпопеи «Весна в Карфагене» – в романе «Одинокому везде пустыня», в сноске о А. А. Брусилове Михальский сообщает, что во время знаменитого прорыва русскими войсками австро-венгерской обороны (шириной около 600 км и глубиной около 150 км) потери нашей армии были в три раза меньше, чем у противника, и делает следующий вывод: «соотношение потерь для наступательной операции беспрецендентное».

В других частях эпопеи немало информации подобной направленности. Например: «Петля Нестерова — впервые исполнена 27 августа 1913 года основоположником высшего пилотажа, русским военным летчиком, штабс-капитаном Петром Нестеровым. Нестеров погиб 26 августа 1914 года, первым в мировой практике воздушных боев применив таран» («Храм согласия»).

Вацлав Вацлавович, откуда у советского человека, рожденного в 1938 году, это желание восстановить историческую справедливость? И как Вам, при очевидной, подлинной «национальной гордости великоросса», удалось не впасть в другую крайность – идеализацию царской России, удалось остаться объективным?

В. М.: Ни царская Россия, ни советская, ни антисоветская власть не являлись и не являются идеальной моделью государственного устройства. Во всем мире вообще нет, не было и не будет такого государства. Так что, чего тут идеализировать? Но хорошее, важное, блистательное есть сегодня, было в прошлом и будет в будущем. Я верю, что благоразумие обуздает безумства.

Ю. П.: Слово «Бог» употребляется в эпопее «Весна в Карфагене» 394 раза. Гораздо чаще, чем в предыдущих произведениях Михальского, и понятно почему. Однако и ранние рассказы, повести, где слово «Бог» отсутствует или предельно редко встречается, религиозны, православны по своему смыслу: по системе утверждаемых героями ценностей, по позиции автора. Эта органичная, «растворенная» внутри всех произведений православность (не имеющая ничего общего с ныне модной внешне-показной «православностью»), отличает Вацлава Михальского от подавляющего большинства писателей-современников и роднит его с такими авторами, как Юрий Казаков, Николай Рубцов, Василий Белов, Александр Вампилов, Виктор Лихоносов, Леонид Бородин…

Откуда этот заряд человеколюбия, христианского гуманизма у юноши, воспитанного в советском обществе, юноши, написавшего свои первые рассказы в десятом классе? И как удалось позже в 60 – 70-е годы не сломаться, остаться верным себе, верным главной традиции русской классики?

В. М.: Никогда не задавался этими вопросами. Я просто жил себе и жил, наверное, мне повезло.

Ю. П.: Мария Мерзловская – наиболее созвучный Вацлаву Михальскому герой эпопеи в романе «Одинокому везде пустыня» – размышляет: «Но ведь не все утекает в бездну, что-то остается в душе и в памяти? Хотя зря что ли писал Державин: «А если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы». Значит, остается только чрез звуки лиры – поэтов, писателей, музыкантов и трубы – имеется в виду боевая труба, призывающая на битву, то есть через военных, а вся остальная жизнь, та, что посередине этих двух стенок в чаще бытия, просто намешана, как фарш, и просто перерабатывается из одного состояния в другое, без славы и без памяти… Обидно! Но близко к правде, очень близко… хотя…»

Можно предположить, что в этом высказывании выражена часть ответа на главный вопрос, которым задается Вацлав Михальский на протяжении всего своего творчества: куда утекает время? Суждения героини дают неполный ответ на данный вопрос, о чем, в частности, свидетельствует слово «хотя». Вот об этом «хотя» и хотелось бы услышать.

В. М.: Полного ответа на этот вопрос ни у кого нет, и раньше не было. Хотя, кто его знает, что будет дальше…

Если же говорить о моей героине, то мне было очень важно передать цельность ее натуры, которая досталась ей от прототипа – графини Марии Александровны Мезговской. Не буду долго распространяться. Думаю, читатель все сразу поймет из письма Анастасии Александровны Манштейн-Ширинской. Я получил его после выхода двух первых книг эпопеи и, с Вашего разрешения, приведу его здесь полностью.

Ю. П.: Эпопея Вацлава Михальского может быть прочитана (наряду с такими произведениями, как «17 левых сапог», «Катенька», «Тайные милости», «Адам – первый человек») как произведение антисоветской направленности. И оснований для такого прочтения больше, чем достаточно: от прямых авторских характеристик эпохи до судеб героев, через которые переехало «красное колесо». Даже дворник дядя Вася любил повторять: «Хороша советская власть, да слишком долго длится».

Однако в годы опасности, нависшей над страной во время Великой Отечественной войны, все, условно говоря, антисоветски настроенные герои без каких-либо колебаний встают на защиту своей Родины. Постепенно теплеет отношение к советской России даже самых антисоветски настроенных героев эпопеи – Марии и Анны Карповны Мерзловских. Очевидные успехи страны (победа в Великой войне, запуск первого спутника Земли и т. д.) влияют на это отношение. О достижениях Советского Союза в разных областях не забывает говорить и Вацлав Михальский в авторских характеристиках.

Однако сбылся прогноз Анны Карповны: после падения советской власти стало еще хуже. Об этом «хуже» нехарактерно густо для себя, публицистически много, убедительно говорит Михальский в эпилоге эпопеи. Антисоветская власть, как он называет ее неоднократно, оказалась разрушительнее, страшнее для страны и человека, чем власть советская.

Роман-эпопея Вацлава Михальского – одно из самых густонаселенных произведений второй половины ХХ – начала XXI века. По моим подсчетам, в эпопеи триста тридцать семь персонажей (людей и животных). Все они полноценные, индивидуально-неповторимые художественные образы. Эта запоминающаяся неповторимость создается Михальским при помощи разных художественных средств и приемов. В эпопее, как и во всех произведениях автора, в первую очередь «задействованы» литературный портрет (где особое – главное – внимание уделено глазам) и художественная деталь.

Даже во многих персонажах второго плана есть некая загадка, тайна – почва для читательского сотворчества, для разновариантных прочтений судеб того или иного простого-непростого героя.

То, как все это «работает» в эпопее, проиллюстрирую на примере Ивана Игнатьевича, заведующего кадрами больницы (где до войны и в начале ее работала Александра Мерзловская), на примере персонажа, который лишь трижды появляется в романе.

В первой и второй книгах романа Иван Игнатьевич характеризуется так: «болезненный и начитанный», «пьющий и начитанный». Пожалуй, самое отличительное свойство этого героя – от него всегда «крепко пахло цветочным одеколоном». Таким образом Иван Игнатьевич пытается скрыть свое «всегдашнее похмелье».

Страсть к алкоголю, видимо, порождена внутренним конфликтом героя между его человеческим «я» и социальным статусом. Завкадрами в Советском Союзе – всегда человек системы, зорко следящий за политической благонадежностью «кадров», сигнализирующий, по поводу и без повода, в известные инстанции…

Согласно традиции Иван Игнатьевич предлагает Александре Мерзловской написать донос на хирурга Раевского, который к тому времени уже воевал на фронте. На это предложение девушка отреагировала так: она ударила своего начальника холщовой сумкой по седой голове.

Анна Карповна, мать Александры, узнав о случившемся, спрогнозировала в духе времени: «Теперь тебя заберут, горе мое!». Однако героиню не только не забрали, но и повысили по службе, а Иван Игнатьевич при встрече с ней первым поздоровался и снял с головы кепку.

Это неожиданное поведение героя, допускающее разные варианты его толкования, думаю, мотивировано двумя интерьерно-портретными деталями. В по-советски правильном кабинете Ивана Игнатьевича на столешнице лежал роман Льва Толстого «Война и мир», а на невзрачном, обыденно-сером лице героя Александра обнаружила «добрые глаза».

Судьба Ивана Игнатьевича, его внутренний мир остаются преимущественно за пределами произведения. То разнокачественно и разнонаправленно немногое, что сообщается о герое, вызывает к нему только жалость и сострадание. И это происходит, конечно, по воле Михальского, который и в представителях системы видит людей, несчастных людей. Собственно об этом первая, она же и последняя авторская характеристика, где слышится отношение писателя к герою: «Он жил одиноко, заброшенно, мучился от бессонницы, и единственной отрадой для него была выпивка».

На примере только одного эпизодического героя пунктирно показано, насколько непрост (а подчас – бездонен) человек в художественном мире Вацлава Михальского. И таких сложных, бездонных персонажей в романе, напомню, сотни. Писатель на протяжении двенадцати лет, шести книг был их отцом и матерью, прокурором и адвокатом, постоянным наблюдателем: помнил об их внешности, запахах, привычках, мыслях, чувствах, поступках и т. д. Не только помнил, но и ваял каждого героя так, чтобы он был «законнорожденным ребенком», был во всех смыслах органично убедителен.

Иван Бунин в «Освобождении Толстого» говорит о том, что Льва Николаевича не понимали даже самые близкие ему люди. И это происходило, по версии Бунина, в первую очередь потому, что в Толстом постоянно жили и говорили своими голосами все его многочисленные герои.

Вацлав Вацлавович, мне непонятно одно: как Вам удалось двенадцать лет жить в унисон с жизнью трехсот тридцати семи героев? И не создавали ли они для Вас трудности в отношениях с окружающими, прежде всего с семьей?

В. М.: Вопрос, конечно, непростой. И ответить на него однозначно я не могу. В силу стечения многих обстоятельств моя работа никогда не мешала мне жить, а только помогала, придавала смысл самой жизни. Я благодарен своей работе.

Ю. П.: Вацлав Вацлавович, спасибо за содержательную беседу. У нас с Вами неожиданно получилась беседа с элементами статьи или статья с элементами беседы (кому как покажется).

Полностью беседа опубликована в книге Юрия Павлова «Вацлав Михальский: свет любви» (М., 2018).

08.07.2020