29.02.2024
Душа хотела быть звездой
К 220-летию великого поэта Ф.И. Тютчева
Душа хотела б быть звездой
………………………………...
...днём, когда, сокрытые как дымом
Палящих солнечных лучей,
Они, как божества, горят светлей
В эфире чистом и незримом.
О Небо, если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле –
И, не томясь, не мучась доле,
Я просиял бы – и погас.
Тютчев – наш современник
Вчерашний вечер провела в обнимку с томиком стихов Фёдора Ивановича Тютчева. Небольшая книжечка, всего-то двести стихов, но какая же мощь, какая музыка стиха! «Тютчев могучий поэт, – скажет о нём А.А.Фет. – Я… переписал бы все его стихотворения. Каждое из них – солнце, то есть, самобытный, светящий мир...». каждое достигло той утончённости, той «эфирной высоты», которая ранее была в мире неизвестна. Как точно сказано!
Вернувшись из Овстуга, имения, где родился поэт, надышавшись упоительным воздухом придеснейских рощ и лугов, посидев под тополем, ровесником гения, поехала в Петербург, в город, где воплощались в жизнь мечты Фёдора Ивановича. Весь день под впечатлением дивной музыки стихов.
В Питере хочется увидеть всё и сразу. Стою, слушаю лекцию под хвостом лошади памятника Фальконе, так лучше виден Зимний дворец. Любуюсь Исаакиевским собором. Наконец, иду по Невскому проспекту.
И угораздило же меня приехать в город Петра в такую погоду! Порывы ледяного ветра с Невы пронзают стрелами, стылые деревья безжизненны. А ведь уже конец апреля, и весна должна быть рядом, должна пробиваться сквозь сильнейший городской шум, сквозь непогоду. Должна, но… Плотнее завязываю шарф – продувает.
Какое там пение птиц!? Одни вороны, нет. грачи сидят на гривах львов, каркают, возвещают всему Невскому проспекту о своём присутствии. Вглядываюсь в кричащую птицу. Чёрная, некрасивая. Ну, никакой радости. Неуютно. А грач подскочил, глядя на меня, захлопал крыльями, вытянулся вперед и ещё раз громко, осуждающе каркнул, будто обозвал или что-то сказал.
И вдруг меня осенило: это же гонцы Весны, это же мне кричат! А я не слышу. Как я могла забыть знаменитые Тютчевские строки, в которых гонцы весны кричат во все концы: «Весна идёт!» Только он,Фёдор Иванович, в такой непогоде мог услышать божественные шаги Весны.
Остановилась, прислушалась, затаила дыхание… Конечно, идёт! Несмотря ни на что, идёт, потрескивает, пощёлкивает, мощной поступью взламывает лёд на реке. Где-то на юге уж точно слышно, как «воды уж весной шумят», «бегут, и блещут, и гласят» о том, что «весна идёт!» Прочь хандру, прочь тоску!
Скоро всё оживёт, скоро будет тепло, раз грачи в городе раскричались. И бурлят, звенят, льются из души восторженные строки поэта, соединяясь с бушующей мелодией романса Рахманинова. И радостно дышится даже среди серых каменных сооружений Петербурга. Хочу ощутить «переизбыток» весенней жизни, услышать «мощную поступь весны». Хочу увидеть места, где когда-то жил великий поэт, философ и дипломат.
Иду, разглядываю фасады зданий, витрины магазинов. Шум, гул машин, людской поток… Все торопятся. Люди так заняты собой и делами, что забывают жить. Остановитесь, оглянитесь! Когда-то, почти 200 лет назад, по этой улице спешил на службу Достоевский, прогуливался А. С. Пушкин с Чаадаевым, шествовал, играя тростью, Карамзин. А там вдали видна группа офицеров. Неужели это члены тайного «Северного общества»?! Смелые, отважные рыцари свободы! Здесь гулял и Ф.И. Тютчев.
Подхожу к фасаду здания дома Лопатина. На стене – мемориальная доска поэту, где он жил с семьёй. Недолго. Снимал комнаты. Своего дома у статского советника не было, а свой красивый генеральский мундир он надевал по праздникам. Знаю: ему за шестьдесят, он часто болеет, прогулки обязательны, каждый день и в любую погоду. Так предписано врачом.
Вдруг вижу: открывается тяжёлая входная дверь и – вот он, сам поэт, худощавый, невысокого роста, с редкими, рано поседевшими волосами небрежно падающими на высокий красивый лоб. «На всём..его облике... печать изящного вкуса, многосторонней образованности, ума, ...игривой иронии... и при всём том что-то скромное, нежное, смиренно-человеческое, без малейшего отзвука тщеславия, гордости, жестокости, суетливости, щегольства: ничего напоказ, ничего для виду...»
Дыхание перехватило. Стою, двинуться не могу. Неужели сам Фёдор Иванович!?
Идет, опираясь на трость в накинутом на спину пледом.. Отчего же этот несуразный вид, эти опущенные плечи?
Он мёрзнет в стылом Петербурге, страдает от одиночества, бессонницы, или от того, что не может «восстановить цепь времен»?
Кажется, он несчастен. Сейчас вот обернётся и скажет мне:
-- Было бы глупым притворством ... скрывать моё глубокое, полное уныние. Может быть, и не всё потеряно, но всё изгажено, перепорчено, подорвано в своей силе надолго.
Отведёт печальный взгляд и добавит как бы про себя:
– Разум подавленный, как ты мстишь за себя!
Смотрю во все глаза, и ничего не пойму! Почему подавленный? Кем? Трудно представить, что разум Тютчева кто-то в состоянии подавить. Это же оракул своего времени! Один из образованнейших людей не только в России, но и в Европе! У него гениальные задатки поэта, мыслителя, философа, умение предвидеть и предсказать событие. Он сам влиял на умы и мнения высшего света и царя, на политику своего государства. Один хотел уберечь целую страну от бед!
Не получилось. Может, мешали эти «постоянные развлечения праздного человека, в которого Господь случайно закинул поэтическую искру», но без утоления жажды общения, без шороха бальных платьев жизнь теряла смысл. В одном из писем он признаётся: «И один быть тоже не могу! Это невыносимо не слышать около себя шумной жизни, не общаться с образованным кругом людей». Истинный представитель золотой дворянской молодёжи десятых-двадцатых годов девятнадцатого века. Он весь соткан из противоречий.
Эгоист до мозга костей, которому дороже всего его спокойствие, его удобства и привычки, но нет верней и преданней сына и защитника Родины, России, чем Тютчев. Он барин, не приученный к физическому труду, ленив, когда надо что-либо менять или натягивать узкие чулки, а между тем, как скажет его дочь Анна. «с большой лёгкостью и изяществом выражается на нескольких языках», великолепно знает европейскую культуру и историю мира. Поцелованный Богом поэт, и не дорожит этим талантом, считает, что на дипломатической службе принесёт большую пользу. Равнодушен к поэтической славе и, вместе с тем, Тютчев – «отец» символизма, родоначальник целого литературного направления в поэзии, один из величайших мастеров русского стиха, «учитель поэзии для поэтов»
В его стихах ноющая тоска, скорбная ирония, но она не похожа на хандру пресыщенного удовольствиями ловеласа Евгения Онегина, он не отрицает идеалы, как Байрон, он не похож на человека, обманутого жизнью, как Баратынский, далёк от трагического разочарования Лермонтова. Тоска души у Тютчева от разлада его идеалов с окружающей его действительностью. Он иронизирует над сознанием собственного и общечеловеческого бессилия, несостоятельности горделивых попыток разума, но дорожит цельным строем верующей души, побеждающий внутреннее раздвоение.
Понимая всё несовершенство человека вообще и своё в частности, он впадал в тоску и уныние. Самоанализ, самобичевание, суд над собой, постоянное покаяние преследовали поэта так же, как и «жажда» любви. Он страдал от этой неуёмной «жажды» и ничего не мог изменить. Любовь – источник жизни и вдохновения. Но если Печорин быстро охладевал к возлюбленной, то Тютчев влюблялся и любил всю жизнь. Он просто не мог разлюбить даже ушедшую от него женщину. Любил и влюблялся в другую, мучился, понимая, что причиняет боль той, другой, страдал, казня себя. «О, Господи, дай жгучего страдания! – кричало всё его существо, но «Внутренняя жизнь не напоказ», как сказал Л. Н. Толстой, «суд собственной совести может происходить лишь в молчании». Тютчев был человеком скрытным.
Он эгоист, но окружающие его любят, а жёны боготворят. Иначе, как «любимчик» и «мой боженька» его не называли. У него десять великолепно образованных и воспитанных детей, четверо из которых приёмные! Две старшие дочери, Анна и Дарья, – фрейлины в царской семье, Анна – воспитательница царевича.
Его рассуждения о вере были слишком научны, и в отношении веры он ходил по грани безверия, но страшно страдал от своего колебания.
Он не считал себя поэтом! А внутренний творческий процесс не прекращается ни на секунду. Ходит ли он по Невскому проспекту, беседует ли со встреченным знакомым, неважно.
У Тютчева нет черновиков, он их не пишет. Он вообще не любит писать. Мысли оттачиваются внутри и рождаются готовыми афоризмами, стихами. Удивительными, гениальными. Он рассыпает их экспромтом в беседе и забывает, поражая слушателей точностью и лёгкостью выражений.
Когда заходит речь о его стихах в кругу друзей, недовольно передёргивает плечами, меняет тему разговора. Он считал себя политиком, дипломатом, разведчиком, наконец.
Я сочувственно и растеряно смотрю на метра, на человека-легенду и не знаю, что сказать. Ведь он счастливчик, «баловень судьбы», «лев» светского общества, которое «находилось под очарованием этого диковинного ума». «Его присутствием оживлялась любая беседа; неистощимо сыпались блёстки его чарующего остроумия; жадно подхватывались окружающими его меткие изречения ». Его слова, фразы летели, как камешки в воду: бросал – а круги долго ещё расходились по Петербургу. Светское общество Петербурга гудит: « Вы слышали, что вчера сказал господин Тютчев? Нет? Ну, что Вы! Обязательно приходите на вечер к госпоже Зыбиной. Будет интересно. Приглашён сам господин Тютчев.
– Знаете, господа, говорят, что Тютчев во французском языке хозяин, как никто в России! - с гордостью за своего соотечественника говорит полный господин. Стоявший напротив элегантно одетый мужчина кивнул в знак согласия:
– Да что там в России, редкий француз также владеет своим языком, как он чужим.
Пожилая дама, обмахиваясь веером, затораторила, боясь, что её перебьют:
– А вчера на вечере у Вяземских шёл разговор о двойной политике Австрии. Вы же знаете, ею овладела слепая, роковая злоба к нам! Представляете! Ненависть в ней сильнее чувства самосохранения. Князь Галицин заметил, что злоба – её ахиллесова пята. А Тютчев с улыбкой так и выдал:
– Австрия сама – Ахиллес, у которого всюду пятка.
Все засмеялись, дамы от восторга захлопали в ладоши, а молодая дама с яркими пухлыми губами бросила:
– А вы слышали, как он сказал о Горчакове?
– О министре просвещения?
– Ну, да! Сказал, что князь человек, у которого сверху молоко, а внизу сливки.
– Да. Фёдору Ивановичу на язык лучше не попадаться! – подытожил полный господин.
Тютчеву за шестьдесят. Теперь он не верит в силу своего слова, не верит, что может « восстановить цепь времён», а именно в этом, как он утверждал, « самая настоятельная потребность моего существа». Те пламенные упования, надежды, на высокое призвание России быть центром славянских государств остались химерой, мечтой. Олегов щит так и не вернулся к вратам Царьграда. Цепь времён не восстанавливалась. Он не смог «поднять на своих плечах весь мир», чтобы спасти Россию, свой народ. Знания будущего – тяжкий груз. Трудно не согнуться..
Печальный, одинокий, как и положено поэту, бродит он долгие часы, окидывая прохожих рассеянным взглядом. Кажется, он влачит тяжкое бремя собственных дарований, «страдает от нестерпимого блеска собственной неугомонной мысли».
Вот вы, читатель, когда-нибудь зримо ощущали себя частицей своего народа, чувствовали связь его прошлого и своё будущее?! Знаете своё место в жизни страны?
А Тютчев знал. Знал: только вера может спасти и объединить народ перед нависшей угрозой войн и революций. Он чувствовал нерасторжимую связь со своим знаменитым предком, Захарием Тютьшовым, героем Куликовской битвы, подвиг которого записан Карамзиным в «Истории государства Российского».
Дмитрий Донской посылает его к Мамаю с посольской миссией, и наказывает вести себя так, чтобы хан понял: русские уверены в победе. Не страшась ханского гнева, Захарий разрывает данную ханом грамоту с требованием покориться и уезжает. Тонкий дипломат и смелый разведчик, Захарий прознал о готовящемся союзе Мамая с Литвой и Рязанским княжеством и поспешил с это важной новостью в Москву. Благодаря его разумным действиям живым остался не только он сам, но и его воины.
На примере жизни прапрадеда и был воспитан Фёдор Иванович, поэтому окончил университет, – и на службу, как предок-толмач, служить России в дипломатическом корпусе. А стихи? Это не служба, это для души.
Двадцать два года жизни за границей. За это время глубочайшее погружение в европейскую культуру, историю и философию, овладение в совершенстве европейскими языками. Он с головой погружён в лекции, в книги. Учится.
Годы жизни за границей
Беседы с Шеллингом
В течение пятнадцати лет переодически общается с властителем дум того времени, немецким философом Шеллингом. «Диалоги представителей двух великих культур подчас превращались в достаточно острые споры». Именно Тютчев уверил его и западных философов, что в России тоже есть свои философы, которых называют любомудрами*.
Постоянные беседы с Шеллингом, не только оттачивали философский взгляд на природу вещей, на развитие мировой Истории, но и учили отстаивать достоинство русского человека в чужой стране. Первая же фраза, которой встретил его пожилой философ, отрезвили пылкие чувства дипломата.
– Мне представили Вас как философа, герр Тютчев. Очень рад познакомиться и признаться удивлён, – радушно улыбаясь и протягивая широкую ладонь с сильными короткими пальцами, громко произнёс хозяин.– Русский – и вдруг философ!
Рукопожатие было крепким. Ни один мускул не дрогнул на лице дипломата. Он был спокоен, и поклон хозяину дома скрыл сверкнувший в глазах огонь возмущения. И такой же дерзкий вопрос с такою же радушной улыбкой полетел в ответ:
– А что у вас, у немцев, философа не могут представить иначе, как французским говоруном восемнадцатого века?
Едкая фраза гостя заставила Шеллинга если не покраснеть, то нервно вздёрнуть мохнатыми бровями и разразиться потоками извинений:
– Ну, ну, мои извинения, герр Тютчев. Я нисколько не хотел Вас обидеть. Я мало знаком с Россией и русскими, но теперь с Вашей помощью, надеюсь наверстать упущенное. Значит, у вас, в России, есть свои философы? Кто же они? Каковы их взгляды?
За обилием вопросов Шеллинг пытался скрыть свою бестактность. Говоря, он жестом пригласил гостя пройти, указал на кресло, суетливо вынимая и пряча руку за спину и приглаживая курчавые с проседью короткие волосы.
Тютчев выглядел очень молодо, и пожилой профессор откровенно им любовался. Постепенно улеглось и недовольство гостя, и чувство вины хозяина: ведь встретились два очень умных человека, умеющих и любящих беседовать, спорить.
Иногда они засиживались за чашкой чая, а чаще прогуливаясь по Королевскому саду, и Тютчев рассказывал о русских поэтах и писателях, о любомудрах, которые ставили цели русскому народу, давали ему идею развития, тем самым служа ему.
Шеллинг морщил недовольно высокий лоб:
– Зачем? Это ведь наука для избранных. Причём здесь народ?! Что такое народ? Надо думать об отдельном человеке. Он творение природы.
– Вы правы, человек – творение природы, и «наше достоинство – в способности мыслить. Только мысль возносит нас, а не пространство и время, в которых мы – ничто».
– О, молодой человек! Великолепно! Вы Паскаля цитируете наизусть! Это похвально,– воскликнул Шеллинг и от избытка чувств стукнул по подлокотникам кресла, в волнении встал, взъерошил волосы, пальцы застряли в кудрях и на круглом широкоскулом лице мелькнула гримаса боли, но тотчас же сменилась довольной улыбкой. Теперь у него есть достойный собеседник! Это многого стоит. Есть с кем поговорить! И Шеллинг тут же с иронией возразил:
– Но в единстве нет движения. Оно может быть только в борьбе этих единств. И ещё… Вы должны понимать другое: обожествляя природу, Вы становитесь на скользкий путь отрицания самого Бога. Это опасно.
Мысль Шеллинга о взаимодействии противоположных единств уже давно запала в душу Фёдору Ивановичу и вызывала сомнения, которое он сразу высказал:
– Но ведь возвращается же Фауст к природе после всех сомнений, после рассудочной ереси, а через неё, через природу, к самому себе, то есть познаёт самого себя.
Шеллинг задумался. Гёте только что издал вторую часть своего «Фауста», и профессор был приятно удивлён такими глубокими литературными познаниями русского дипломата, но сдаваться не собирался.
– «Человек лишь тростинка, слабейшая из творений природы, но он – тростник мыслящий! – уже Шеллинг. процитировал Паскаля.
– Вот именно! – тут же с воодушевлением подхватил Тютчев, – мыслящий тростник! Чтобы его уничтожить, вовсе не надо всей Вселенной: достаточно дуновения ветра, капли воды. Но пусть даже его уничтожит Вселенная, человек всё равно возвышеннее, чем она, ибо сознаёт, что расстаётся с жизнью, что слабее Вселенной, которая ничего не сознаёт.
Тютчев остановился, как бы проверяя ещё раз правильность своего довода и твёрдо, уверенно произнёс:
– Растение, дерево, цветок – всё, что нас окружает дышит, растёт, у всего есть душа.
– Как? Душа у природы и у человека? Невероятно!
Взбудораженный Шеллинг вскакивал с кресла, прятал руки в карманы, наклонял голову, шагая из угла в угол, становился вроде бы меньше ростом, будто весь уходил в себя, закрывался и бурчал:
– Над этим надо подумать, надо подумать...
Этой последней фразой довольно часто заканчивались беседы Тютчева с немецким философом. Молодой дипломат, тактично отстаивавший свою точку зрения, всё чаще и чаще заставлял колебаться маститого немецкого философа.
Фёдор Иванович любил спор и спорил так, как мало кто умел в его время, а уж о нашем-то двадцать первом веке и говорить нечего. Он спорил «со смирением к своему мнению и с уважением к чужому...». Через несколько лет Шеллинг напишет о русском дипломате: «Это превосходный человек, очень образованный человек, с которым всегда охотно беседуешь».
– Чудное дело – Ваша Россия: нельзя определить, на что она назначена и куда идёт, но к чему-то важному назначена! – не раз говорил в беседах Шеллинг.
Тютчев кланялся в знак признательности: ведь германская мысль, действительно, достигла высочайшего уровня и могла бы предположить самоуверенное решение, но Шеллинг как бы предоставлял решить вопрос о назначении России её собственным мыслителям. Это было благородно.
– Но, господин Тютчев, Вы поэт? Мне говорили, что Вы переводите на русский язык произведения Гёте?
Тютчев поморщился, как от зубной боли. Он не любил, когда о нём говорили, как о поэте. Помолчал и сухо ответил:
– Гёте – мыслитель. Его вторая часть «Фауста» притягивает, хочется прикоснуться к возвышенному и преподнести соотечественникам.
– Вот, вот, прикоснуться, – рассмеялся довольный Шеллинг, – сейчас вторую часть уже перевели в Европе. Говорят, Гёте все переводы прочёл и напечатал в журнале «Искусство и древность» статью. Не читали?
Тютчев не ответил и покраснел. Он знал эту шутку, которая ходила по Мюнхену про русских и явно не хотел слышать её ещё раз.
Шеллинг рассмеялся, снисходительно похлопал юного друга по плечу, мол не тушуйся, у каждого народа свои пристрастия, продолжил:
– Наверное, Гёте знал русских, раз написал в отзыве на критику «Елены» так:
«Шотландец стремился проникнуть в произведение, француз – понять его, а русский – себе присвоить»
– Не присвоить, – твёрдо и с достоинством заметил дипломат, – а по-своему объяснить произведение Гёте, возвысить духовное, красоту и опустить телесное на землю. А Гёте этого не понял.
Тютчев и любомудры братья Киреевские
Тютчев жил в Мюнхине, в столице королевств Германского союза Баварии. Королевство процветало и тратило огромные деньги на содержание учёных, музыкантов, художников, поэтов, писателей. За короткое время здесь открылась Баварская академия наук, университет, академия художеств. Над городом витали идеи Гегеля и Шеллинга, в гостиных звучала музыка Бетховена и Шуберта, исполняемая авторами. Сюда приезжали поговорить с философами и учёными Францем Баадером, Лоренцом Океи, Фридрихом Якоби не только со всей Европы, но и из далёкой России. Это было царство мысли, кисти и звука. Мюнхен называли «германскими Афинами». Бурная творческая жизнь столицы привлекала многих людей со всего мира. Тютчева, жившего в центре города, посещали многие знакомые и друзья из России.
Жара спадала. Июльское солнце пряталось за крыши многоэтажных мюнхенских домов, обливая золотом готические шпили городских башен. Люди по делу и без дела выходили на улицу, прогуливались по набережной, сидели около фонтанов.
Из дверей недавно открывшегося университета вышли трое молодых людей, сверстников: один с пышными бакенбардами, другой – с не менее пышными усами, а третий, из-за отсутствия растительности на лице и худощавости фигуры, казался рядом с ними подростком. Во всём его облике, в походке, в движениях было что-то европейское, изысканное, что выгодно отличало от двух других.
– Ну, брат, Фёдор Иванович, вот удивил, так удивил. Самого Шеллинга, светилу философской мысли Европы загнал в угол, а!–закручивая ус, с изумлением говорил любомудр Пётр Васильевич Киреевский, восхищённо глядя на розовощёкого дипломата Тютчева.
Братья Киреевские, Иван и Пётр, давние московские знакомые семьи и друзья Тютчева, приехали в Мюнхенский университет слушать курс лекций немецких философов и очень сблизились.
– Да, растерялся немецкий философ, – подтвердил старший брат Иван, покровительственно хлопая по плечу Тютчева, который покачнулся от такого дружеского проявления поддержки. Пётр, схватил его за рукав, поддержал, смеясь.
– Держись, держись! Такая жара кого угодно достанет!
Тютчев вынул батистовый платок, вытер пот со лба. В голове шумело. Проглотил слюну и решил не обращать внимание на слабость. Сейчас он идёт с друзьями детства, такими же наивно влюблённым в Запад, каким был когда-то и он, и так же с азартом впитывал в себя необычную для русского человека красоту природы и писал домой: «… три дня спустя, в Цюрихе… устроился в своего рода в фонаре на 4-м этаже… в настоящем волшебном фонаре, где со всех сторон открывается вид на озеро, горы, великолепное, роскошное зрелище, которым я вновь любовался с истинным умилением. Ах… моя западная жилка была сильно задета все эти дни…» Неутомимое желание всё увидеть и вобрать в себя окружающую жизнь всегда владела Тютчевым, поэтому сейчас, глядя на друзей, дипломат понимал их и был снисходителен.
Хотелось пить. Воспоминания о первых встречах с городом, с Шеллингом отвлекли от прострации, что охватила тело, но духота давила. Тютчев расстегнул ещё одну пуговицу на рубашке. Хоть бы одно раскидистое дерево, как наша липа, например. Спрятался бы в тени листвы, и отдыхай, дыши. Так нет же, всё вокруг так подстрижено, что никакой тени, никакой прохлады. Ощущение давящего каменного мешка не покидало. Кирпичные дома, кирпичные башни, каменные улицы – все раскалённое, огненное и дышит пыльным зноем в лицо.
Он посмотрел на братьев. Счастливые, довольные лица. Идут по бульвару, самозабвенно крутят головами во все стороны, ко всему приглядываюся. А вокруг всё кипит, бьёт ключом. Они молоды, сильны, здоровы и, конечно, влюблены в Мюнхен, восхищены образом жизни на Западе. Каждый из них по-своему переживает момент торжества.
Совсем недавно Иван вернулся из Берлина, где слушал лекции Гегеля, говорил с ним, даже возражал. А на следующий день посланный от философа человек разбудил Ивана, русского любомудра, отдал приглашение от Гегеля. На вечер, на завтра. Знать, понравились возражения. Это были удивительные беседы.
А сегодня он познакомился и с Шеллингом. Никогда ещё Иван не испытывал такого чародейства, такого расположения духа от одной только мысли, что окружён первоклассными умами Европы. Эмоции переполняли сознание, будоражили. Но как старший среди приятелей, он сдерживался, а вот брат смотрелся именинником. Кажется, даже шёл, приплясывая.
– А вы читали статью Гейне «Романтическая школа»? – сияя, как алтын, обратился Пётр к молчавшему Тютчеву, продолжая разговор.
Тот остановился, вытер пот с бледного широкого лба, виновато улыбнулся, кивнул. Румянец, что всегда украшал его гладкие щёки, исчез.
– Это лишний раз доказывает, вашу ошибку, господа, – слабым голосом ответил Тютчев и остановился перевести дух, – нельзя творить национальную литературу, утопая в мелочах быта.
Братья не поняли, причём здесь мелочи быта, но выяснять не стали: шум воды отвлек внимание и заставил ускорить шаг. Вышли на площадь, которую украшал городской фонтан. Прохлада!
Мюнхенские площади и не площади вовсе, а так, площадки: небольшой кружок, от которого в разные стороны уходят улочки, узкие, кривые. Увидев скамейку около лавки, Пётр предложил сесть, устроился так, чтобы наблюдать за проходившими мимо горожанами.
Люди спешили, торопились, останавливались, разговаривали. Но вот странно: кругом чистота. Ни соринки, ни бумажки. И люди чистые, аккуратные, веселые. Под каждым окошком растут цветы в подвешенных горшках, мощёные улицы такие, что кажется, их мыли с мылом. Чудеса! Иван не мог скрыть своего восхищения. В рай попал! Внутри всё пело и, не дождавшись ответа от почему-то притихшего друга, с воодушевлением продолжил, провожая взглядом хорошенькую служанку с корзиной.
– Как он там о Шеллинге зло пишет! Я при нём-то не стал говорить, но ведь это надо же так написать, что в области философии природы Шеллинг должен пышно расцвести и воссиять.
– А как над Гофманом поиздевался, а! – улыбаясь, поддержал разговор Иван Васильевич, вальяжно раскинув руки на спинке скамейки, – назвал его поэзию болезнью, поэтому обсуждать его произведения – дело не критика, а врача.
Злое, конечно, и не совсем справедливое, вернее даже возмутительное утверждение поэта Генриха Гейне о творчестве собрата по перу расплылось в сознаниии подобно стаявшему льду на солнце и испарилось, не оставив никаких сожалений поэтому поводу у братьев.
– Свои – сами разберутся! – лениво протянул Пётр.
Иван был чрезвычайно доволен прошедшим днём и собой. Его взгляд скользил по плескавшимся возле фонтана детям, по аккуратно подстриженным диковинным деревьям, по необычным вывескам над лавками, по великолепным фасадам зданий.
За несколько часов разговора с немецким философом все устали, но то внутреннее восхищение, та гордость за себя, общавшегося на равных с великим учёным мира, переполняла. Пётр засмеялся:
– А учеников Шеллинга он вообще назвал выпущенными на свободу школьниками.
Иван Васильевич перестал улыбаться, всплеснул руками и, протяжно промычав, резко опустил их на свои колени и пробасил:
– А вот это непорядочно. То восхвалял Шеллинга, а когда ни брауншвейгского ордена, ни звания профессора не получил, все немцы плохи стали, французы теперь роднее. Сбежал во Францию? Так, что ли? Молчишь, Фёдор Иванович, а?
Иван повернулся к Тютчеву, сидевшему между братьями, и вскочил испуганно. Друг полулежал на скамейке, голова безвольно свесилась на грудь. Всегда розовощёкий, сейчас он был белым, как накрахмаленная в рюшках рубашка.
– Перегрелся, что ли? – растерянно спросил Пётр брата, невольно отстраняясь от неподвижного тела.
– Не говори много, намочи вот платок, да побыстрее, потом выясним. Человека надо в чувство привести.
Он поднял голову Фёдора Ивановича, положил на спинку, легонько похлопал по пухлым бледным щекам, подул в лицо и положил подоспевший мокрый батистовый платок на широкий лоб друга.
Тютчев открыл глаза и попытался виновато улыбнуться.
– Нет, нет, ничего не говори! Сейчас же домой, сейчас же, – скомандовал Иван.
Братья подхватили под руки обмякшего и довольно-таки тяжёлого дипломата. Голову держать прямо сил ещё хватало, а вот ногами перебирать даже не касаясь земли, сил не было.
Когда его уложили на кровать, напоили водой и румянец понемногу оживил щёки, приступили к расспросам, что же случилось и не нужно ли вызвать врача.
Тютчев слабо махнул рукой:
– Экие вы! Ничего опасного. Нелли, жена, с детьми уехала на неделю к сестре. Три дня назад меня пригласил на обед русский посланник. Я думал, что идти нужно к шести часам, и явился в ту самую минуту, когда гости вставали из-за стола. Поэтому не обедал. На другой день обед заказать было некому, так как жена уехала. Я обошёлся без обеда.
– Ну, а на третий день, сегодня? – пряча улыбку строго спросил Иван.
– А на третий день я потерял привычку обедать.
Дружбы не получилось
Жизнь за границей многому его научила. Друзей было много, а вот стихов о дружбе не было. Ни одного.
Летом 1833 года в Мюнхен на должность атташе прибыл в русское посольство молодой князь Иван Гагарин, дальний-дальний родственник Тютчева. Они сразу подружились. Что их сближало? Родина, Московский университет, общество любомудров, разговоры и думы о будущем России.
Был вечер. Друзья сидели «на брёвнах, у самой воды; напротив… на другом берегу, над скоплением остроконечных крыш и готических домишек, прилепившихся к набережной, высился базельский собор, – и всё было прикрыто пеленою листвы… Это тоже было очень красиво, а особенно Рейн, который струился ... и плескал волной в темноте».
– Знаешь, с тех пор как я приехал в Мюнхен, – делился князь Иван Гагарин с другом, – я наблюдаю за жизнью здешнего общества. При всём их различии у них есть общность, словом, европейская нация. В чём-то они похожи друг на друга, как и их страны. То, что их разделяет, так призрачно и незначительно. Вот этой общей черты не нахожу у нас, в России. Только вижу, что Россия в сравнении с этими европейскими странами отделена гораздо более глубокой разграничительной линией, чем та, которую можно заметить между Германией и Италией, Англией и Францией. Будто между ними, европейцами, ручейки протекают, а между нами – Волга в половодье, берегов не видать. В чём состоит та общность между европейскими нациями? Почему они чужды России?
В ответ тишина. Взгляд Фёдора Ивановича устремлён вдаль на закат, на воду. Думает. Не всё и не всегда можно объяснить словами. Иван многого не знал и к тому же был на одиннадцать лет моложе, но чувство любви к Родине не зависит от возраста. А князь Иван Гагарин, оказавшись в Мюнхене, постоянно «сравнивал Россию с Европой», видел лишь золотую обёртку жизни европейцев, которая манила, восхищала. Иван не видел сути этих наций, главного, что так неотвратимо открывалось вдумчивому, мыслящему Фёдору Ивановичу. Он молчал, потому что не знал, как можно научить уважать своё Отечество, а не превозносить чужое. Зачерпнул горсть камешек, с силой бросил в волну.
– Понимаешь, – не дождавшись ответа, продолжил Гагарин, – я не перестаю искать решение этого вопроса с тех пор, как приехал в Мюнхен. Посмотри, какая аккуратность и точность во всём: что дороги с дорожками отшлифованы, только что не вымыты полотёром, что в казённых местах порядок. Если сказано сделать работу за два дня, то непременно через это время и спросят с тебя.
Тютчев рывком встал с бревна. Долго отряхивал брюки, чувствуя настойчивый, выжидательно-наблюдательный взгляд друга. Наконец ответил:
– Иван, а тебе не кажется, что эти два качества, доведённые до совершенства, лишают людей души? И ещё ты видишь лишь внешнее проявление превосходства, – неторопливо возразил Фёдор Иванович, – Конечно, великолепно шагать по гладкой каменной дорожке в туфлях, а не вытаскивать из чавкающей грязи сапоги. Но заметь, пока ты доберёшься до места, весь вымазанный и забрызганный, узнаешь все новости дня и заодно повидаешь всех родственников и знакомых.
– Это смешно, но очень грустно, – улыбнулся, вздохнув, Иван.
– А меня это приводит в бешенство! – воскликнул Тютчев, – понимаешь, в бешенство! Россия сейчас очень даже может себе позволить не только дорожки, но и железные дороги! Казна полна, а барон Клеймихель только и раскошелился, что на одну железнодорожную ветку от Петербурга до Москвы.
Вся Европа понимает преимущество цивилизованного передвижения, а наши правители будто нарочно сдерживают дорожное развитие. Почему?
Иван удивлённо посмотрел на друга, не понимая связи бездорожья и действиями иностранцев.
– Друг мой, так можно во всей грязи и нищете обвинить иностранцев. Не сдерживали они никогда Россию, а наоборот, цивилизацию несли и несут! – недоумённо развёл руками Иван, не ожидавший такого поворота.
Он был твёрдо убеждён, что все достижения в науке – изобретение европейцев, которые учат русских основам цивилизации. В негодовании решительно встал, отряхнулся и, не допуская иных возражений, привёл, на его взгляд, неоспоримый аргумент:
– Ты больше десяти лет живёшь за границей в чистоте и порядке, и, пади, забыл, какова она, жизнь, в Российской глубинке.
И вообще, он лучше знает, как обстоят дела на самом деле. Он начальник. Вот стихи у Фёдора Ивановича хороши, даже очень, а политик он никакой! Иван снисходительно улыбнулся. Каждый раз, когда речь заходила об иностранцах, об их роли в развитии России, о будущем Родины, оба становились чужими, непримиримыми, и каждый оставался при своём мнении. И не затрагивать этой темы им было невозможно: каждый искал своё место в жизни.
Фёдор Иванович умел их споры вовремя останавливать, и князь был частым гостем в доме Тютчева.
В уютную, небогато обставленную комнату ворвался тёплый ветер, и ветки сирени, стоявшие в фарфоровой белой вазе будто ожили. Слабый, еле уловимый аромат нежности дохнул на Тютчева и увлёк туда, на родину, где под окном цвел до самых заморозков чудоцвет или ночная красавица. Всё лето аромат цветов не давал уснуть, пеленою висел над домом, над садом, над лесом. А рано-рано утром высоко в небе над полем, которое засевали крестьяне, утопая в рыхлой земле, звенел на все лады жаворонок. Разве это можно почувствовать в ограниченной точностью и аккуратностью Европе?!
– Может, чаю, – дипломатично предложил Фёдор Иванович другу, Встал, позвал Нелли и подошёл к окну. Ему не хотелось продолжать разговор. Иван молод, падок на внешний блеск и не видит всей глубины проблемы, но он добр и умён. А здесь, в Мюнхене, не так много русских, с которыми можно расслабиться в беседе.
Жена молча принесла чайник, поставила на стол и, приветливо улыбнувшись гостю, наполнила пустые чашки.
Иван кивнул, но желание продолжить дискуссию, видимо, разгорелось ещё сильнее: тема задела за живое, и он пытался доказать преимущество Запада не столько другу, сколько себе.
– Нет, у России нет иного будущего, как подчиниться полностью Западу и постепенно достичь того уровня развития, который имеют европейские страны. Как им это удалось? Много причин и, в частности, надо перейти всем русским в католическое вероисповедание.
Тютчева неприятно поразило это утверждение. Знает ли Гагарин историю России, её традиции. народ!? Под пристальным взглядом друга Фёдор Иванович, не торопясь, поднял фарфоровую чашечку с ароматным индийским чаем. Страшно дорогой! Но какой же вкусный! Сделал несколько глотков, явно наслаждаясь. На лице появилась мягкая, добродушная улыбка.
– В одной из статей А.С. Пушкина я прочёл, что у греков мы взяли Евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Очень верно сказано. Наше духовенство до Феофана было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма, – возразил Тютчев.
– В Западной Европе общий уровень развития жизни значительно выше, чем в России! И в этом всё дело. Неужели ты не видишь: единственное спасение для России в том, чтобы заменить всё «русское» европейским, начиная с церкви и религии.
– Это распространённая ошибка высшего общества. Там сплошь и рядом подменяется понятие «цивилизация» понятием «Европа». Я глубоко убеждён «в высшем мировом призвании русского народа»
– Ты «усваиваешь европейское просвещение», поэтому тебе трудно понять широкое призвание России, и наоборот, «углубляясь в русское, в «духовные стихии», невозможно разглядеть всемирность европейской мысли. И в результате приходится отвергнуть либо Европу, либо Россию.
– Нет, это не так, – возразил Тютчев. – Чтобы увидеть «мировое призвание русского народа» не надо отрицать Запад. Ведь Шеллинг, Гёте, Гегель, утверждая западные ценности, не отрицали России, а предрекали ей великую самобытную будущность. «Европейский Запад – только половина великого органического целого, и претерпеваемые Западом трудности обретут разрешение, только в другой половине».
Через два года Иван Гагарин уедет домой, и вслед будут лететь удивительные письма. В одном из них тоскующий Тютчев восклицал: «Взгляните, вот подле меня свободный стул, вот сигареты, вот чай… Приходите, садитесь и станем беседовать; да, станем беседовать, как бывало, и как я больше не беседую...» , а письма... Разве в них передашь все чувства, все мысли?! Остались одни воспоминания, переживания и осознания недостаточности, бесполезности, нелепости писем.
Взгляды были разными, но, благодаря этой дружбе, литературная Россия познакомилась с великолепной поэзией Тютчева. Именно Иван Гагарин привёз с собой в Россию стихи друга и с изумлением понял, что ни Жуковский, ни Пушкин не знают такого поэта Тютчева, не знают его стихов. Часть рукописей друга князь нашёл в пылящихся папках у Раича, ещё с десяток новых вирш заставил Тютчева настоятельными просьбами передать через Амалию Крюднер. Хотел издать их книгой, но успел лишь передать этот клад А.С. Пушкину для печати в «Современнике». Более сорока лет князь бережно хранил бесценные листки со стихами.
И всё же пути их должны были неминуемо разойтись уже к тысяча восемьсот тридцатому году.
Тютчев и Гейне
Ещё более короткой была дружба с Генрихом Гейне. Казалось, Тютчев, недавно приехавший в чужую страну, должен был бы дорожить дружбой с такой знаменитостью, как Гейне, но они расстались через год. Потом в течение несколько лет короткие, лёгкие беседы проездом.
Познакомились в Мюнхене в феврале тысяча восемьсот двадцать восьмого года. К этому времени Гейне, который всего на шесть лет был старше Тютчева, уже кумир европейской молодёжи, редактор Мюнхенского журнала, издал около десятка книг, а шедевры Тютчевского творчества пылились в папке у Раича. Тютчева, как поэта, никто не знал, потому что он сам себя считал ещё недостойным этого звания. Слишком высокие требования предъявлял и ставил поэта выше философа, потому что в поэте – Бог. Поэт, по его мнению, должен уловить «непостижимое», предчувствовать состояние мира», охватить и природу, и человека. Философию и поэзию, как напишет потом, объединяет «мистическое чувство природы». Невероятное открытие! Рождался философ в поэзии. Рождался в тайне ото всех и от самого себя.
Скрытно, с азартом переводил вторую часть «Фауста» Гёте под названием «Елена», а на карнавале между величественным вальсом и бесшабашной мазуркой беседовал с Генрихом Гейне. Ему интересны были стихи немецкого поэта, он с удовольствием читал его изданные сборники, особенно восхищался вторым, перевёл на русский язык несколько понравившихся стихов и принимал поэта у себя дома.
Уже два года, как он женат, как нет с ним дядьки Никиты Афанасьевича, а тоска не проходила, и забота Элеоноры скорее раздражала, чем нравилась. Было в её отношении что-то безропотное, безвольное. Можно продолжать ещё много слов с приставкой «бес» или «без», в общем, что-то слепо-покорное. Это раздражало. Его не понимали, зато за ним ухаживали, его обожали.
В семье говорили по-французски, реже по-немецки, русский язык Элеонора или сокращённо Нелли, не знала, поэтому исписанные непонятными буквами листки, найденные утром на прикроватной тумбочке, выбрасывала в урну. Но однажды мужу понадобилась какая-то бумажка, одна из тех, что безжалостно мялась и оседала на дне урны. Он бегал из одной комнаты в другую, рылся в урне, потом накричал на неё непонятными русскими словами и, хлопнув дверью, ушёл, не надевая плаща.
Смысл бранных слов всегда понятен любящей женщине, на каком бы языке они ни были сказаны, и Нелли долго плакала, затем собрала все бумаги, распрямила и сложила на столе в кабинете мужа. Так она будет поступать теперь с любой бумагой, найденной в доме, и благодаря этой аккуратности и последовательности, мы сейчас знаем великолепные стихи Тютчева.
Мюнхен – город большой., каждый живёт сам по себе. Жизнью иностранца и вовсе никто не интересуется. Два года прошло после женитьбы Фёдора Ивановича, но только близкие знали о его свадьбе. А за границей господин Тютчев приобрёл массу родственников, поскольку Элеонора была дочерью графа Теодора Ботмера, принадлежавшего к одной из самых родовитых баварских фамилий. Через жену он породнился и с известным аристократическим родом Ганштейн, попав в целый сонм немцев-родственников. Но пользоваться этим не считал нужным и жил так же, как и раньше: ходил на службу, балы, вечеринки, нуждался в деньгах (а их всегда не хватало) , собирал к обеду друзей, много читал, писал вирши.
Нелли сумела создать гостеприимный дом на то скромное жалование, которое получал муж да присылали его родители из России. И хотя «серьёзные умственные запросы были ей чужды», она была бесконечно обаятельна и приветлива.
Два раза в неделю они приглашали к обеду друзей, и тогда Элеонора откровенно скучала: говорили всегда о политике, литературе, читали стихи… Всё так скучно, неинтересно. Сначала Нелли пыталась поддерживать разговор, и однажды что-то сказала, такое совсем незначительное, будто бы вскользь, но Теодор (так называли Тютчева на немецкий лад) вспыхнул, покраснел весь, как рак и предложил гостям выйти на балкон. С тех пор Нелли молчала и в разговор мужа не вмешивалась. Садилась тихонько около окна и вышивала. Она знала, что в её пышных светлых волосах сейчас играет заходящее солнце (он как-то говорил ей об этом), и что муж, разговаривая, любуется её профилем. Этого более, чем достаточно. И счастливая улыбка таилась в уголках пухленьких губ. Разноцветная цветущая герань на подоконнике источала мир и семейный покой. Что ещё нужно женщине для счастья?! Любимый рядом, дети здоровы, гостей есть чем угостить.
Сегодня особенно весело: к Тютчевым приехала погостить Клотильда Ботмер, младшая сестра Элеоноры , милая хохотушка, и неожиданно зачастил с посещениями поэт Генрих Гейне, но когда вошёл Иван Сергеевич Тургенев, путушествующий по Европе и остановившийся ненадолго в Мюнхене, гостиная стала тесной. Высокий, дородный красавец с окладистой бородой сразу привлекал к себе внимание. В доме стало весело. Обычно в обществе Тютчева все «чувствовали сейчас же, что имеют дело не с обыкновенным смертным, а с человеком, отмеченным особым даром Божиим, с гением...». но Гейне не смог этого почувствовать ни в момент знакомства, ни во время общения в силу своего характера Особенно частыми эти встречи были осенью двадцать восьмого года. Тютчев как раз увлёкся немецким романтизмом и переводил произведения Гейне, Гёте на русский язык.
– Ах, писание – страшное зло, – с горечью вырвалось у Тютчева. – Оно как бы второе грехопадение бедного разума.
– Но почему же, друг мой! – небрежно откидывая волосы назад и приглаживая их узкой холёной рукой, с готовностью возразил Генрих, – писание – это путь к славе, деньгам и беззаботной жизни.
Он с нежностью и лёгким укором поглядел на хозяйку дома: милая, добрая и вдруг – такой выбор. Правда, сегодня почему-то слишком уж бледна, хрупка и имеет такой томный вид, что можно принять её за очаровательное привидение. Наверное, жизнь не сахар. Перевёл взгляд на сестру хозяйки. Всё-таки Клотильда лучше и, к тому же, моложе. Он улыбнулся своим мыслям и продолжил:
– Вот благодаря этому писанию я получаю регулярно от дяди-миллионера ежегодное жалование, и правительство Луи-Филиппа тоже платит мне пенсию. Да мало ли что может получить владелец пером! – самоуверенно воскликнул Гейне, тряхнув головой и подойдя к мадам Тютчевой, галантно коснулся губами её руки.
– Так Вы журналист или поэт? – с досадой бросил Тютчев, пытаясь поймать взгляд гостя. Вот она, богатая, цивилизованная Европа, где торгуют даже тем, чем невозможно! Журналист не может быть поэтом. С языка готова была сорваться фраза пушкинского героя: «Звание поэтов у нас не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ». В «дикой», нищей России поэты не торгуют пером, имеют чувство чести и достоинства.
Иван Сергеевич не вмешивался в разговор. На Западе своя жизнь, своя цивилизация. Все чем-нибудь зарабатывают, и если Гейне зарабатывает стихами, это его дело. Начинающий писатель равнодушно слушал немецкого поэта.
Пристальный взгляд хозяина заставил мысли Генриха, присевшего на свой стул, возвратиться к скучной теме разговора. Он повернулся к Тютчеву и непринуждённо, с необыкновенной убеждённостью ответил:
– И то, и другое, лишь бы это давало средства к существованию.
Отрезал кусок аппетитного горячего пирога с мясом и отправил его в рот, добавляя:
– Тебе хорошо говорить: ты барин. Отец присылает тебе деньги на содержание, а дипломатическая миссия платит жалование. Так чем же ты отличаешься от меня?
В звенящей тишине скрипнул стул. Тургенев крякнул, хотел сказать что-то весёлое, постороннее, но не нашёлся и только привстал, нависая над столом между Тютчевым и Гейне. Нелли со страхом смотрела на мужа, который сидел прямо, с каменным выражением на лице, и крепко сжимал чайную ложечку.
Над столом повисла напряжённая тишина. Некоторое время все молчали. Тогда Нелли суетливо встала, поправила стоящее без движения блюдо и предложила очередной кусок гостю. Тот, явно довольный произведённым эффектом, с торжествующим видом, любезно подставил свою тарелку для очередного кусочка.
Поведение гостя неприятно поразило Тютчева. Друг не умел спорить, «Он не знал меры в своей полемике… для того, чтобы уничтожить противника, он не щадил его интимной жизни...», но неприятнее всего было то, что кумир европейской молодёжи не обладал чувством собственного достоинства. И это было возмутительно.
– Да ведь ты берёшь деньги у дяди, который в детстве издевался над тобой, унижал! Это же безнравственно! – рассердился Тютчев.
– Вот именно, в детстве, а теперь пусть раскошеливается и заплатит за это, – рассмеялся довольный Гейне, и победоносно посмотрел на Клотильду, которая восторженно следила за каждым движением знаменитости.
– Да разве только это можно получить?! Слава. Богатство. Передо мною, – с придыханием неожиданно признался он, – открываются новые горизонты! Предложения сыплются из разных стран, как из рога изобилия! Выбирай и живи припеваючи! Сейчас я редактор журнала «Новые политические анналы», а завтра я булу советовать самому королю Франции, какие решения принимать по тем или иным вопросам, потому что скоро, как уверяет баварский министр внутренних дел, писатель Шенк, я стану профессором Мюнхенского университета.
– А где же поэт? – горько усмехнулся Теодор, – это уже политика.
Гейне засмеялся и покровительственно посмотрел на русского дипломата, который обладал такими великолепными способностями, знаниями и не пользовался ими. Не мог. Жить не умел! Но у Генриха широкая душа, ему не жалко, он может и подсказать, и научить. От сознания превосходства над русским дипломатом, который был несмышлёнышем в житейских вопросах, знаменитый немецкий поэт-романтик смахнул с высокого лба русую чёлку и положил руку на спинку стула, развернул плечи. Красноречиво-высокомерная поза была бы отвратительна, если бы не простодушная улыбка красиво очерченных губ.
– Но ведь тебе же нравятся мои стихи и их гениальность ты сразу чувствуешь! – лукаво сощурив глаза, усмехнулся Гейне, – самым первым перевёл на русский язык стихи из «Трагедии с лирическим интермеццо».
– Да, вирша удивительна, – подтвердил Теодор, глядя на друга и думая: « В отсталой России писатель умел уже соблюдать своё достоинство, а в общественно более развитой Германии… это оказывается не по силам!» Невероятно! – Вирша, действительно, хороша. Недаром она была сразу же опубликована в России и в оригинале, и в переводе. И как только тебе удалось так написать?! Наверное, ты чувствуешь своё единение с природой?
Гейне недоумённо посмотрел сначала на пустую тарелку (как-то быстро и незаметно исчез пирог с мясом), потом на приятеля, напряжённо ждущего ответ. Он хочет поединка? Пожалуйста. Генрих и не таких ставил на место.
– Понимаешь, – высокомерно начал Гейне, закинув ногу за ногу, – «человеку, подобно библейскому Богу, достаточно высказать мысль и создаётся мир, возникает свет или возникает тьма, воды отделяются от суши… Мир есть отпечаток слова»
– Ты обожествляешь человека, а он всего лишь частица природы, – возразил Тютчев уже сожалея, что начал этот философский разговор.
Гейне, наоборот, воодушевился, решив, что именно в этой области знаний он блеснёт перед Клотильдой и накажет самоуверенного русского.
– Тогда объясни, отчего этот человек так неуютно чувствует себя наедине с ней? Да оттого, что у него другое место обитания! – он встал и подошёл к улыбающейся девушке, прикоснулся любезно к её руке и самодовольно продолжил, – Какое? Гостиная, мой друг, гостиная! Где он «сердце радует и взоры», как я, например. А мир, природа есть отпечаток слова, слепок человеческого языка.
– Слепок?! Ты говоришь, слепок?! – от возмущения Фёдор Иванович не мог говорить.
Он встал, задев ножку стола, и фарфоровая чашка протестующе наклонилась и упала бы, но предупредительный и равнодушный к спору Иван Сергеевич Тургенев вовремя подхватил её. Он вальяжно сидел за гостеприимным столом и наслаждался чаем. Философский спор его не интересовал так же, как и хозяйку дома. К стихам Гейне он был тоже равнодушен, как и к поэту, но высокомерие знаменитости задевало. Гейне же не замечал ничего и никого, кроме сестры хозяйки.
– Конечно, – уверенно, подтвердил Гейне, улыбаясь Клотильде, – возьми описание природы у любого поэта, ну, хоть у меня, и ты увидишь, что он описывает то, что видит своими глазами и переводит это на свой язык, вот и всё. Смотрите:
На севере мрачном, на дикой скале
Кедр одинокий под снегом белеет,
И сладко заснул он в инистой мгле,
И сон его вьюга лелеет.
Про юную пальму всё снится ему,
Что в дальних пределах Востока,
Под пламенным небом, на знойном холму
Стоит и цветёт, одинока…–
– И как это тебе удалось её написать? – опять с искренним удивлением воскликнул Тютчев, – слово отражает мысль, и «нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся». Отражаясь, мысль уже искажена. И вот беда, та борьба человеческая и природная, которую я ощущаю и вижу во всём её исполинском объёме и развитии не может воплотиться в слово. Понимаешь, не вмещается это в слова. Вирши – это лишь бледные намёки на дарованные мне откровения.
– Да, да, – подхватил, наконец, разговор Тургенев, поглаживая окладистую бороду, – читал я, брат, твою виршу об этом. Великолепно сказано: «Мысль изречённая есть ложь!»
– Но не верно это, нет, – рассеянно протянул сытой Гейне, севший рядом с Клотильдой и с удовольствием вдыхающий аромат её духов. – Я повторю: природа есть слепок языка.
Как ни был возмущён Тютчев самодовольным бездоказательным утверждением Гейне, виду не подал, зато кивнул жене, которая тут же встала и удалилась в кухню. А он спокойным голосом предложил:
– Но сделаем так, как делает жизнь – перейдём к другому.
Улыбнулся, обезоружив противника и радушно пригласил гостя пройтись по саду.
К вечеру пришли друзья из посольства. К столу вынесли ещё угощения. Застучали вилки, ножи, наполнились чашки. Довольные улыбки, остроумные шутки, милое кокетство хозяйки дома и её младшей сестры создавали атмосферу непринуждённости, лёгкости. Очень скоро разговор перекинулся на истории с привидениями. Дамы то грациозно закрывали глаза от страха, то, смеясь, рассказывали очередную смешную историю.
Генрих болтал без умолку и чувствовал себя среди прекрасных дам как рыба в воде. Нелли поддерживала светскую беседу, была умна и даже пыталась быть остроумной, что плохо сочеталось с этим её томным видом. И Генрих в конце концов решил, что ему всё-таки больше нравилась Клотильда, не отвергавшая его невинных ухаживаний.
Флиртовать всегда приятно, а вот жениться… Это так скучно, так тягостно, да и денег у этих Ботмеров не столько, сколько бы хотелось иметь.
Прощаясь поздно вечером с гостеприимной семьёй, Гейне пытался застегнуть полы фрака, но они не хотели сходиться. Оставив эту затею, он, под весёлый смех компании, накинул плащ, вышел на бульвар и подумал, самодовольно улыбаясь:
– «Да, в великой пустыне жизни я повсюду умею найти какой-нибудь прекрасный оазис».
А взволнованный Тютчев долго ещё не мог заснуть, а утром Нелли, убирая разбросанные бумаги мужа, нашла очередной листок, исписанный непонятными словами, вытекавшими из души поэта бессонной ночью, как продолжение спора с немецкими романтиками:
Не то, что мните вы природа:
Не слепок, не бездушный лик –
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык..
Тютчев – публицист
По Европе прокатились революции. Что же случилось с европейскими нациями, казнящими своих королей, ломающими привычный уклад жизни своих стран? Уничтожив свои правительства и внутренних врагов, европейцы искали внешних. Бешеные нападки западных публицистов на Россию вызывали у читателей взрывы восторгов. Ненависть к России усиленно разжигалась. Немецкие публицисты кипели злобой, утверждая, что русское, скифское влияние мешает развитию страны, её конституционному образу правления.
Только Вы, Фёдор Иванович, с Вашим прозорливым философским умом мыслителя могли дать ответ. Молчать было невозможно. Вы ринулись в бой. Ваша статья «Россия и Германия» наделала много шума на Западе.
Вы, великолепно зная историю романо - германских народов, их нравы и обычаи, прекрасно владея европейскими языками, доказывали, что « враждебное к России расположение ... представляет опасность не для России, конечно, а для самой Германии».что если Германия лишится поддержки России, то утратит своё единство и политическую независимость.
. Впервые раздался твёрдый, мужественный голос русского общественного мнения. Такого европейцы не ожидали от скифов! Вы с достоинством образованного человека, вежливо и твёрдо написали редактору « Всеобщей аугсбургской газеты» в ответ на брань в немецкой прессе: « Я русский… русский сердцем и душою, глубоко преданный своей земле...»
Вы не промолчали. Как лихо поставили на место мнимого защитника России господина Кюстина и его сторонников, сравнив их попытки с зонтиком от дневного зноя над вершиной Монблана!
Нет, господа, Россия вам не по плечу! Такая защита – «новое доказательство умственного бесстыдства и духовного растления». А это отличительная черта тридцатых-сороковых годов Западных стран!
Вы нашли великолепный аргумент в споре: показали Западу его сущность, его лицо. Вы, философ, мыслитель, твёрдо, последовательно осудили в европейцах жажду к разрушению, их безбожие, которое скрыто в них под маскою приличия.
«Умейте же уважать и нашу национальность, – подводите Вы итог, – уважать её в её единстве и силе, и при всех наших недостатках, которыми мы не богаче других».
Статья «Россия и Германия» вышла В Германии в 1844году, и только потом – в России, в 1873 году. На русское общественное мнение эта статья не произвела никакого впечатления, ничто не поколебало русской влюблённости в Запад, никак не повлияло на умы и отношения.
С 1832 года Вы живёте с ощущением беды, надвигающейся на Россию. Ваш проницательный ум давно разглядел ненависть и злобу европейской дипломатии к России. В письме к жене Вы пишите: « Россия, по всей вероятности, скоро схватится со всею Европою. … И причиною этого столкновения – не скаредный эгоизм Англии, не гнусная низость Франции, предавшейся авантюристу, – даже и не немцы, а нечто более общее и роковое. Это – вечное противоборство друг с другом того, что … приходится называть Западом и Востоком».
Вы с гениальной прозорливостью, даже пророчески, почувствовали неизбежность новой схватки с Западом и встали на защиту Отечества. В письме к жене Эрнестине Фёдоровне Вы писали (23 ноября 1854 года ) « Я был, кажется, одним из первых, предвидевших настоящий кризис… В сущности, для России опять начинается 1812 год…).
Да, любовь к России, вера в её будущее, убеждение в её верховном историческом призвании владели Тютчевым могущественно и упорно. Вы первый, и, пожалуй, единственный из русских, живших за границей, не только увидели, предсказали последовательный неминуемый для Европы каскад революций, приближение к России и рост этой страшной революционной эры, но и поняли суть её. Вы были единственным ясновидцем в среде русского светского общества, боготворившего Европу, и защищали Россию своим оружием – словом. Но какая же это неравная схватка: один дипломат, поэт, философ и всё мыслящее общество и России, и Запада! Однажды Вы признались: «...я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения».
Служить под началом лицемерного графа Нессельроде больше не представлялось возможным. Это предчувствие катастрофы отнимало силы, сделало характер ещё более унылым, угрюмым. Когда служба становится бессмысленной, она теряет всякое значение. Изнывая от бесполезности и скуки на службе в Турине, не задумываясь, закрываете на ключ двери посольства, едете в Берн на свидание с баронессой Эрнестиной фон Дёрнберг, урождённой баронессой Пфеффель, венчаетесь и блаженствуете. Июль, нега тепла разлита на всём: на цветах возле каждого домика, на аккуратно подстриженных деревьях вдоль дорог, на неспешно прогуливающихся прохожих и, конечно же, на молодой жене. Счастье бесконечное.
Закрытое на замок русское посольство нисколько не волнует итальянцев. В такие жаркие летние месяцы общество ищет прохлады среди природы, а не на городских улицах. Конечно, служба есть служба, за это ждет наказание, но это так ничтожно, как укус комара, ведь решение принято давно, и жалеть не о чем. 1 октября 1839 года подписан приказ об освобождении от должности первого секретаря в Турине, а ещё через два года – увольнение из министерства иностранных дел и лишение звания камергера. И только когда ещё одна попытка быть полезным Родине (повлиять на мировоззрение одного из известнейших тогдашних публицистов и историков Германии Якоба Фальмерайера (1700 —1861) была завершена, стало возможным полное возвращение на Родину.
Якоб Фальмерайер, враг России, был нужен и важен как «союзник». Германский идеолог постоянно публиковал статьи о проблемах истории и политики Востока. В своих статьях призывал к победоносному проникновению германского, а можно и европейского, духа на Восток.
Конечно, Вы не собирались его перевоспитывать, но вот, выявив его позиции перед лицом правящих кругов России, пробудить в этих кругах сознание той грозной опасности, которая уже давно вызывала в Вас глубочайшую тревогу, было необходимо. К тому же его талантливые исследования содержали не только открытые враждебные выводы, но представляли Россию как могучий самостоятельный мир, имеющий свои собственные интересы и цели. Вы полагали, что на идею о великой и самостоятельной России в трудах иностранца русские правители быстрее обратят внимание. Не получилось.
Жизнь с чистого листа
Служить России – цель жизни Фёдора Ивановича. И когда стало понятно, что служба за границей не отвечает цели, дипломат возвращается на Родину. Ему сорок один год. Здесь всё заново. С чистого листа.
Он видел постоянные неудачи и ошибки правительства во внешней и внутренней политике России, страшные внутренние неурядицы, всплывавшие на поверхность. Видел, пытался встать на пути мощного потока всеобщего бездумного благодушия и любви к Европе, искал союзников среди друзей юности:.
Петр Андреевич Чаадаев, князь Вяземский, Погодин. Несмотря на все расхождения между ними, они были близки в общих, глубинных взглядах на власть в стране, на всемирную роль России. Спорили рьяно, отчаянно. И только Время показало нам истину.
– Да, поймите Вы, – с раздражением доказывал Тютчеву Петр Андреевич Чаадаев, – нам без Запада никак… Русские в Европе, как бы незаконнорожденные дети. Вам ли этого не знать!
Конечно, Тютчев знал, что родство дальнее и туманное. Но он верил, что Россия – особый мир с высшим политическим и духовным призванием, перед которым должен со временем склониться Запад. А его друг, философ, Чаадаев, умнейший человек не верил в предназначение России и с невероятной убеждённостью доказывал:
– Мы же христиане! И огромной ошибкой было принятие веры от Византии и отделение от церковного единства с Римом.
Фёдор Иванович возмутился.
– Нет, милейший Пётр Анлреевич! Православие – высшее просветительское начало, залог будущности для России и всего славянского народа. И духовное обновление возможно для Запада только в возвращении к древнему вселенскому преданию и к древнему церковному единству.
– Вы шутите?! Фёдор Иванович, оглянитесь вокруг! Где мы, и где Запад?! Западно-Европейская цивилизация – единственный идеал для России, и прогресс этой цивилизации – высшая цель высших стремлений человеческого духа.
Тютчев тяжело вздохнул. Опять эта цивилизация, которую все в России понимают как высшее благо. Они не видят, что там уже началось оскудение духовных начал, веры. Друг не понимал или не хотел понимать, что, проникнувшись принципами материализма, она дойдёт до самоотрицания и самозаклания.
Чаадаев нервно гладил подлокотники кресла, брови тонкой полоской сходились на переносице, крылья носа трепетали, при каждой новой фразе друга он привставал, губы кривились, но он сдерживался, не перебивал собеседника. А последние слова были просто невозможны.
– Какое самоотрицание?! Какое самозаклание?! Они свободны! А мы в рабстве! Там рождаются новые учения, развивается философия, искусство. В их революционных сотрясениях неудержимое движение вперёд! И это сулит благо не только им, но и всему миру!
Тютчев слушал, опустив голову. Устами самого умного человека России говорило всё светское общество. Они все так думали и были уверены в своей правоте. Внешняя красота жизни на Западе скрывала самое главное – моральное разложение личности. Это начало их падения.
– Как же Вы, Пётр Андреевич, с Вашим умом не видите, что революционная эра руководствуется принципами разрушения, а не созидания, она основана на насилии, на отрицании, на самообожании человеческого разума.
Поклонение человеческому «я» ненавистно Тютчеву. «Я», вообще, – ограниченность разума, добровольное отречение от высшей недосягаемой уму абсолютной истины, от возвышенных стремлений.
– Может, Вы и правы, – вздохнул Чаадаев, – но наш народ столь глуп и раздавлен рабством, что ни на что не способен, его и освобождать-то страшно.
Тютчев ничего не ответил. Зачем? После таких слов и доказывать нечего. Фёдор Иванович заторопился уходить. Схватив трость и шляпу, выскочил из дома.
Он стремительно шёл по Невскому проспекту, не замечая ни яркого тёплого солнца, заходившего за серый сплошной ряд высоких, нарядных зданий, ни прохожих, шедших не спеша мимо. Они с удивлением поглядывали на невысокго, помахивающего тростью барина с горящими глазами.
Неожиданно мужчина остановился, и, найдя взглядом скамью, подбежал, присел, поёрзал, опять вскочил и быстро пошёл по направлению к своему дому. Его губы шевелились, что-то шептали, но шаг был чёток и твёрд, тело, худощавое, нервное, подчинялось единому ритму.
Дверь открыл верный Щука и некоторое время смотрел на звонившего Тютчева, потом недовольно снял руку барина с колокольчика, взял трость и шляпу. Фёдор Иванович, будто очнувшись, прошёл в комнату, на ходу бросил перчатки на камод, сел за стол и записал только что рождённые стихи – ответ Чаадаеву и всем западникам:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать –
В Россию можно только верить.
И все-таки Тютчев любил друга, называл его «одним из лучших умов нашего времени» и иногда подшучивал над его честолюбивыми притязаниями. Когда Чаадаев прислал ему десяток литографий со своим изображением и попросил их распространить, Тютчев написал на одной из них стихи.
Прими, как дар любви, моё изображенье,
Конечно, ты его оценишь и поймёшь, –
и отослал незнакомому человеку ко дню рождения. Тот обрадовался такому подарку и в ответ написал благодарное, но явно недоумённое письмо знаменитому философу. Теперь встревожился Чаадаев, которому приписывали чужие стихи. Разволновался, испугался возможных последствий. Шутка наделала шума, но автора стихов не нашли, и Чаадаев продолжил одаривать своими портретами друзей и знакомых. На память, чтобы не забывали. А Тютчев продолжал потешаться над литографиями Чаадаева, отвлекаясь от более серьёзных тем.
Его страшные предсказания сбывались одно за другим, а он ничего не мог ни предотвратить, ни изменить, ни повлиять на ход событий, Общество, которому он объяснял суть злобного отношения европейцев к русскому государству, суть революции, беспечно считало, что Тютчев сгущает краски, что он излишне суров в своих речах и благодушно веселилось.
Высший свет «кипел в бездействии пустом», надеялся, авось пронесёт, а Фёдор Иванович предвидел катастрофу, знал причину бед, кричал о ней: «Не плоть, а дух растлился в наши дни», безверие погубит!
Вам не снискать признанья от Европы:
В её глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Не слышат, не хотят услышать его предсказание.
Отец и дочь
– Как живётся в царской семье, Анна? – открывая газету, участливо спросил Фёдор Иванович вошедшую в комнату старшую дочь. Девушка бледна, волнистые волосы аккуратно уложены и заколоты сзади. Она шла бесшумно и величаво, бордовое платье облегало хрупкую, невысокую фигуру, а иссиня-белый кружевной воротничок придавал внешнему виду строгость и недоступность. Она слышала вопрос, но отвечать не торопилась. Не хотелось.
Зябко передёрнула плечами. Неужели отец не понимает: Зимний дворец красив издали. С тех пор как в одно туманное сентябрьское утро она высадилась на Английской набережной в Петербурге и впервые увидела эти тяжеловесные каменные громады, прошло несколько лет, но ей, воспитаннице Мюнхенского Королевского университета, так и не удалось ни согреться, ни полюбить эту великолепную и мрачную столицу, всегда окутанную туманной мглой и сыростью. Давило низкое небо, серое и грязное, лениво нависавшее почти в течение всего года.
Анна села в кресло напротив отца, взяла со стола чашечку с чаем, поставленную для неё услужливым Яковом, расслабилась. Горячий напиток согревал, наполнял теплом. Она дома, и у неё, наконец, законный свободный день, что бывает нечасто. Если бы кто знал, с какой поспешностью она убежала бы из своей скверной комнатушки во дворце, где царит лишь одиночество и тяжёлое чувство заброшенности. Они ещё сильнее ощущаются среди шумной и роскошной жизни. Анна глубоко вздохнула, проглотила подкатившиеся слёзы и лишь прямее села, расправив плечи. Не подобает фрейлине царицы жаловаться. Этикет и воспитание не позволяют. Улыбнулась. Приветливо. Сказала, не торопясь, рассудительно:
– Здешний образ жизни царской семьи полон беспокойства, папа, но лишён настоящего оживления.
Пожила в рот кусочек сахара, благодарно кивнула отцу, заботливо подвинувшему к ней вазу с печением.
– Императрица проводит «все дни и вечера в перекочёвках из Греческого павильона на Итальянскую веранду, из Швейцарского шале в русскую избу. Вся царская семья и весь двор вечно в движении и носятся за ней по этим увеселительным местам. Никогда мы не знаем, где будем обедать, где будем ужинать; вечно нужно быть начеку, в полном туалете». От этих вынужденных прогулок испытываешь крайнее утомление и отупение.
Фёдор Иванович недоверчиво покачал головой.
– Да, да, папа, «они, как в футляре, замкнуты в собственном существовании. Редко совершают великие дела, зато превращают житейские мелочи в очень важные дела. Масса мелких интересов до такой степени заслоняют их взор, что совершенно закрывает от них широкие горизонты».
Фёдор Иванович усмехнулся едким замечаниям дочери.
– И тем не менее, надо признать, что русский двор сейчас имеет блестящую внешность, – возразил отец и, не в силах больше скрыть радостного настроения, улыбнулся, развёл руками, – ах, Анна, ты не понимаешь: им это нравится. На меня теперь со всех сторон по поводу тебя сыпятся комплименты и похвалы, на которые я не знаю, как реагировать! Ты не представляешь, какое это удовольствие слышать добрые слова о своих детях!
Упрямый подбородок и узкие плечи взлетели кверху, а довольная улыбка сделала его родным и близким. Он пригладил торчащие седые волосы, откинул в сторону полу халата, рассмеялся, вспомнив сладкие сцены всеобщего обожания, кашлянул и точно так же, как Анна, выпятив нижнюю губу, сделал глоток горячего чая.
Не один месяц оббивал он пороги домов влиятельных особ, не один месяц волновался и не с одним человеком говорил, чтобы устроить своих девочек в самые лучшие места Петербурга. Анну – на службу в царскую семью, Дарью и Екатерину – в Смольный институт благородных девиц. Все легче Нести управляться с тремя младшими детьми. При его тогдашних стеснённых обстоятельствах это было совсем непросто.
Он знал, что Анна с большим нежеланием поехала служить во дворец, но это была отличная возможность для бесприданницы устроить личную жизнь. Его дочь не блещет красотой, но умна, образована, и составит удачную партию любому мужчине. Трудно? Жить всегда трудно. Его всепроникающий взгляд стал понимающим, мягким, он ласкал и успокаивал дочь, но лицо светилось самодовольством и гордостью.
Анна вздохнула и с досадой заметила:
– «Для пустой болтовни, создающей успех, не нужно ни ума, ни истинной нравственной высоты. То, что действительно во мне есть хорошего, или что могло бы быть хорошо, то никому здесь не нужно и никто меня об этом не спросит». До службы во дворце встречали на балах, раскланивались и равнодушно отворачивались.
Послышались лёгкие шаги, всколыхнулся тяжёлый ламбрикен, и в открытую дверь вошла Эрнестина Фёдоровна или, как называл её Фёдор Иванович , Нести. Она выглядела уставшей и грустной. Карие печальные глаза казались ещё больше на утомлённом, моложавом лице.
Услужливый Яков тут же выдвинул стул хозяйке. Женщина с лёгким изяществом истинной аристократки села, сдержано улыбнулась и с любовью посмотрела на падчерицу, так похожую на мужа, подвинула свою фарфоровую чашку к самовару, в которую Яков тут же налил очередную порцию кипятку, и приглушённым, бесцветным голосом сообщила, что годовалый Ванечка, наконец-то. успокоился и уснул, а Маша увлечённо играет с Митенькой. Фёдор Иванович виновато поглядывал на жену и крутил блюдце.
Анна улыбнулась. и подумала: « Опять дух уныния, отрицания и сплина! Не умеют пользоваться маленькими радостями жизни, но зато превосходно умеют, благодаря неуживчивости и резкости характера, превращать мелкие жизненные невзгоды в настоящие несчастья». Это же непрерывная пытка! Зачем? Опять мама чем-то опечалена. Трудно ей, немке, живётся в России. Чужие дома, чужая мебель, чужие стены, безденежье, маленькие дети. Не по душе постоянные переезды из одной гостиницы в другую. О такой ли жизни мечтала баронесса Дёрнберг, чей портрет украшал мюнхенскую «Галерею баварских красавиц», основанную Людвигом1! «А может, хандра или софизмы отца, который весь – воплощённый парадокс, не дают им наслаждаться семейной жизнью»? Жаль,
Но что так ценно в Эрнестине Фёдоровне – так это сильное чувство долга. Вероятно, на этом чувстве и держится их благополучие.
С какой радостью она спокойно жила бы с ними. Хотя сейчас её трудно назвать спокойной и всё равно, жить в семье – счастье. Она не стала рассказывать, как тоскливо и одиноко ей живётся во дворце, как скучает она по Овстугу, поместью отца на берегу Десны, по величественному, печальному спокойствию русской деревни. Она любит мир и тишину, среди них успокаиваются натянутые струны её души. Анна вздохнула и сделала неутешительный вывод: семья страдает от сплина и неуравновешенности ума и сердца.
Пауза затянулась, Фёдор Иванович, ёрзая в кресле, теребил страницы газет, блуждающий взгляд скользил по столбцам, наконец, он рассмеялся и, подмигнув дочери, сказал:
– Анна, не сердись, люди как никак необычайно тщеславное и легкомысленное порождение, и их благочестивое раболепство в отношении тех, кто имеет успех совершенно непостижимо. Сейчас они готовы мне присудить чуть ли не лавровый венок за то, что я произвёл на свет Божий подобный шедевр. И всё это делается самым что ни на есть естественным образом. Будь снисходительна.
– Моё сердце ещё очень плохо дрессировано в смысле официальной чувствительности, – сухо ответила Анна.
Эрнестина Фёдоровна сочувственно кивнула, а Фёдор Иванович пытливо посмотрел на дочь. Бледна, холодна, как замороженная, но сама великая княгиня Мария Николаевна, дочь императора, приблизила к себе, обласкала, и была очень довольна Анной. Что же так гнетёт её? Чем недовольна? Он снял очки, протёр стёкла носовым платком.
Анна вдруг увидела, как постарел за этот год отец, как похудел ( наверное, мучит подагра). а лоб стал ещё выше, обширнее. Он добился многого и для неё и для семьи. Знаменит. В обществе о нём говорят, как о великом поэте. Тургенев с Некрасовым готовят к изданию вторую книгу его стихов и называют гением. Счастлив?
Их взгляды встретились, скрестились. Его всепроникающий взор заставил Анну собраться. Надо помочь отцу наладить отношения в семье, отвлечь их от грустных мыслей. Она накрыла рукою бледную ладонь мамы и почувствовала, как вздрогнули её тонкие, длинные пальцы. Их лица озарились взаимной нежностью, Нести улыбнулась, и Анна сказала:
– Сегодня фрейлины и адъютанты служили молебен по случаю отъезда королевы Ольги в Штутгард и плакали носом и вздыхали из глубины пяток, по словам Сен-Симона.
За столом рассмеялись, напряжение спало, и отец, подкладывая дочери кусочек сахара в чашку и ласково посматривая на улыбнувшуюся жену, спросил:
– Анна, а ты? Что делала ты, придворная дама?
Анна кивнула в знак благодарности.
– А я смотрела на Полину Бертеневу, тоже фрейлину, – и по-девичьи шаловливо продолжила, – маленькая, пухленькая, всегда влюблённая направо и налево, она молись неистово.
Сказала и замерла. Не то сказала! О религии не сейчас! Для неё религия не игра воображения, а сосредоточенная и серьёзная работа души, а после споров с отцом ей трудно бывает установить нравственное равновесие своих мыслей и чувств. В прошлый раз она долго не могла успокоиться, всё думала, « какая разница между натурой отца и умом, таким пламенным, таким блестящим, таким острым, парящим так смело в сферах мысли и особенно воображения, но беспокойным, не твёрдым в области религиозных убеждений и нравственных принципов!»
Анна опустила глаза.
Нести молча погладила складки на белой скатерти. Но по тому, как нить бахромы закручивалась на среднем пальце, как подрагивала и пульсировала от напряжения на шее вена, а умный благородный лоб разрезали две линии, Фёдор Иванович понял: эту скользкую тему не развивать. Спорить? Нет, Анну не переубедить, лучше этого предмета не касаться сегодня. И Фёдор Иванович сунул руки в карман халата, распрямился, будто ростом стал выше, оживился, наклонившись вперёд:
– Полина Бертенева? Это та чрезвычайно толстая и с прелестным голосом? Помню, помню.
Женщины вздохнули облегчённо, и Анна продолжила:
– Да. да. ты сказал ещё на балу, что это соловей, заключённый в перину. Помнишь? Так вот, это добрейшее существо, всегда готовая оказать услугу, сплетница по темпераменту, – Анна жестом руки остановила протестующее движение отца, – но сплетница доброжелательная, она рассказывает обо мне гадости без капли желчи в душе и в церкви молилась так смиренно и так горячо, что я подумала: несмотря на всё, она попадёт в рай прежде всех нас.
– Анна ты не должна на неё сердиться. У неё трудная судьба, – серьёзно сказал Фёдор Иванович и тут же пояснил, обращаясь к жене, – понимаешь, кисонька, «их мать, будучи в стеснённых обстоятельствах, не имела никаких доходов. Она существовала за счёт широкого гостеприимства, господствовавшего в аристократических домах старой столицы. С утра она усаживалась вместе со своим многочисленным потомством в огромную карету, которая перевозила всю семью в различные концы города, из дома родственницы в дом добрых знакомых или богатого покровителя. Чай пили у одних, обедали у других, ужинали у третьих. В домах близких друзей детвора допускалась к семейному пиршеству, а в остальных случаях мать являлась одна, но не забывала посылать со стола, к которому была приглашена, что-нибудь поесть голодному выводку в карете.
– Теодор! Неужели так можно жить?! – Нести всплеснула руками, по её лицу пробежала сочувствующая, удивлённая улыбка. Она в недоумении посмотрела на падчерицу, но Фёдор Иванович, удовлетворённый произведённым эффектом, уже с азартом утверждал:
– Да, это возможно лишь в хлебосольной Москве!
Анна улыбнулась и подтвердила:
– Всё верно, но после нескольких лет такого кочевого образа жизни почтенная дама скончалась, и императрице доложили, что на московской мостовой в карете осталось шесть хорошеньких девочек и три мальчика. Императрица приняла это дело к сердцу, велела разместить всех детей по различным учебным заведениям, а старшую восемнадцатилетнюю дочь Полину, взяла во дворец.
– Да, и та успешно подносит платье госпоже и усердно кланяется, – оживлённо подхватил Фёдор Иванович, подошёл к жене, взял её холодную руку, поднёс к губам, и встал сзади, держа ладони на её плечах. Нести, не глядя на мужа, положила свою ладонь сверху, отчего его лицо вспыхнуло и оживилось добродушной, счастливой улыбкой.
– Вот видишь, Анна, какая ответственная и нетрудная у тебя служба.
Анна усмехнулась, глядя на родителей. Как мало человеку надо для счастья. Или много? Где-то прощать, где-то чего-то не замечать, но, главное, любить, верить. Она отодвинула от себя чашку и весело сказала:
– Понимаешь, папа, ремесло придворных вовсе не такое лёгкое, как ты думаешь, и чтобы его хорошо выполнять, нужен талант.
– Какой же? – тут же отозвался отец, с интересом глядя на дочь.
– «Нужно уметь найти исходную точку опоры, чтобы с охотой, добровольно и с достоинством играть роль друга и холопа, легко и весело переходить из гостиной в лакейскую, всегда быть готовым выслушать самые интимные поверенности владыки и носить за ним пальто и калоши».
Улыбка исчезла с лица отца, поцеловав руку жене, он сел на своё место.
– Ты права. но этом нет ничего нового. Придворная жизнь, по существу, жизнь условная. Это, как сказал Паскаль о человеке вообще, «если возвысишься, я тебя унижу, если ты унизишься, я тебя возвышу».
– Это всего лишь правила этикета!, – спокойно и назидательно отозвалась Нести, подзывая к себе лакея и приказывая принести ещё орешки в шоколаде, – ты же знаешь, Анна, этикет необходим для того, чтобы поддержать престиж, он создает атмосферу всеобщего уважения, достоинства.
– Но какой ценой, мама! – Анна возмущенно дернула плечами и, уже не сдерживаясь, выдала тайные мысли, наблюдения, переполнявшие её который месяц, – Ценой свободы и удобств! Там, где царит этикет, придворные – вельможи, а где его нет, они опускаются на уровень лакеев!
– А как же поступаешь ты в таких условиях, когда тебе высокопоставленное лицо хочет доверить тайну? – спросил Фёдор Иванович, улыбаясь и лукаво щуря глаза.
– А я поступаю, как Дидро: если вельможа «хочет стать со мной на одну ногу, я отстраняю его почтительностью».
– А! – восхищённо воскликнул отец, глядя на Эрнестину Фёдоровну и приглашая её полюбоваться на выросшую дочь, – а! Какова! Моя девочка, моя!
В возбуждении встал, подошёл к Анне, поцеловал в порозовевший от похвалы лоб. И как бы растерявшись от неожиданного открытия, развёл руками:
– Мудро, мудро. Приветливость, предусмотрительность, почтительность – вот твоё оружие!
Она так и не смогла стать своей в этом придворном обществе. Слишком отчётливо видела каждое движение их души, слишком хорошо понимала их. Очень часто её задачей было не показывать это знание, не выдавать своего отношения к ним. Долгих тринадцать лет Анна Фёдоровна верой и правдой будет служить царской семье, будет воспитательницей детей императора, и отец по достоинству оценит самоотверженный её труд, написав:
Нет, жизнь тебя не победила,
И ты в отчаянной борьбе
Ни разу, друг, не изменила
Ни правде сердца, ни себе.
Завидное духовное единство отца и дочери.
Большое видится на расстоянии
Тютчев – любимец женщин, счастливый муж и отец большой семьи. Кажется, жить легко и радостно, а во всём облике такое уныние, такая неприкрытая вселенская печаль! Не потому ли, что цель жизни – служение Родине, России – не достигнута в той степени, о которой мечталось. Он потерпел поражение. Не удалось пробудить у высшего света ни уважение к России, ни к русской культуре.
Не удалось? Но большое видится на расстоянии. Величие Вашего духа, Фёдор Иванович, в том, что Вы приняли «невидимую власть Времени и Пространства, которые требовали «приподнять на себе целый мир». Вы боролись, вы пытались разбудить сознание высшего общества, или хотя бы пробудить инстинкт самосохранения, а потом поняли:
Напрасный труд! Нет, их не вразумишь! –
Чем либеральней, тем они пошлее!
Цивилизация – для них фетиш,
Но не доступна им её идея.
Вам не снискать признанья от Европы:
В её глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Жёсткий приговор, но справедливый. А ведь это и о нас, сегодняшних, озабоченно спешащих по Невскому проспекту, говорит Фёдор Иванович из девятнадцатого века. Опять предупреждает, предостерегает.
Как же в истории всё повторяется! «Безверием палим и иссушён», скорбит наш «век с молитвой и слезой» «пред замкнутою дверью» и просит смиренно: « Боже мой! Приди на помощь моему безверью!» Повторяются ошибки и в жизни людей, и в политике государств.
И у нас опять великое противостояние Востока и Запада! Вероятно, это никогда не закончится в силу характеров людей, живших на разных полюсах морали и веры. Россия – вечно влюблённая в Запад, и Запад – хищно и вожделенно смотрящий на Россию. Любить Иуду опасно: продаст и предаст. Не верите?
Обращаю внимание на приближающуюся группу во главе с человеком, одетым в бордовый костюм то ли чебурашки, то ли обезьяны. Он шагает, подпрыгивая, жестикулируя, вертясь то в одну, то в другую сторону., что- то рассказывает группе людей. Экскурсия! Мне повезло, всегда приятно услышать что-либо новое, интересное. Правда, какой-то необычный наряд у этого экскурсовода.
Группа подошли к мемориальной доске, и я слышу, как этот чебурашка-экскурсовод говорит:
– И вот Феденька рос, рос и вырос… Помните, как нам преподавали биографии русских писателей в школе? Великий, гений и т.д и т.п. А теперь я расскажу вам, как оно было на самом деле. Огромная разница.
Он многозначительно поднял руку, спрятанную в потёртой рыжей перчатке и пообещал многозначительно:
– Я расскажу роман без соплей. То, что было на самом деле.
Феденька ненавидел деревню, рос этаким ленивым барчуком, а потом и вовсе отправляется за границу, якобы служить, а сам через два года женился. У него ведь все женщины немки, а немки, – они же красивые в жизни. Амалия, Элеонора, Эрнестина, ну и так далее,– тут он остановился, поправил или почесал круглое торчащее ухо, ухмыльнулся, будто вспомнив что-то своё, личное и продолжил, – ну, там «я встретил вас и всё былое...» Ну, вот. И тут у него пошли дети!
Его лицо стало серьёзным. Он громко шмыгнул, вытер посиневший нос шерстяной варежкой, потопал на месте и, всплеснув руками, будто воспрял от тяжёлой ноши, и стал рассказывать об интимной жизни поэта, домысливая и смакуя подробности. Он, походя, разбрызгивал лепёшки грязи, указывая на мемориальную доску, выгребал из шкафов поэта всё грязное бельё, полоскал личную жизнь, жуя мельчайшие подробности.
Чебурашка полностью владел аудиторией, покорял её блеском знаний. Слушатели млели и ахали, услышав очередную преподнесённую интимную подробность из биографии такого идеального, знакомого с детства поэта. Смотрели восхищённо на просветителя, а одна восторженная девица даже захлопала в ладоши и не в силах сдержать эмоции, схватила лапу чебурашки и принялась её энергично трясти. Чебурашка сначала стушевался, но, видя одобрение окружающих, удовлетворённый, счастливый, жестикулируя, пританцовывая и кланяясь, вынимал из загашника своей памяти всё новые и новые подробности. Порывы ветра трепали меховые огромные уши, прятали счастливый радостный взгляд. Он блистал.
Я стояла поодаль и молча возмущалась. Как же велико желание этого бесполого существа стать на одну ступеньку развития с Великими! Так хотелось воскликнуть:
– Без амикошонства, сударь! Без амикошонства! Что за панибратство, что за высокомерное отношение к великим людям?!
Но я сдерживаюсь. Почему? «Напрасный труд! Нет, их не вразумишь! Чем либеральней, тем они пошлее!»Учить взрослого мальчика воспитанности – зря тратить силы. «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как нибудь». А ведь пора бы русскому образованному человеку, наконец-то, полюбить Россию.Но не горят звёзды для тех, кому это не нужно. Слушаю и чувствуя физическое отвращение. Я, конечно понимаю, что на морозе может течь из носа, но почему бы это не вытереть носовым платком?!
– Ну, вот. А теперь о политике. Вот послушайте.
Читал, листая карманный томик стихов Тютчева со смешком, прерывая стих своими язвительными не всегда компетентными комментариями.
– Защитить болгар, чехов, всех славян, да, пожалуйста. Защитили! И что?! Мы все знаем теперь, чем они нам ответили.
Опять вытер нос рукавом, шмыгнул громко, без стеснения, потом отвернулся от доски и прочитал быстро, скороговоркою, хвастаясь своей отличной памятью:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать:
В Россию можно только верить.
И добавил размышляя, но как бы про себя, и разводя руками: « И чего здесь не понять?»
От возмущения и брезгливости перехватило дыхание. Что это? Откуда взялось это существо так ненавидевшее русскую литературу и русских поэтов? Не выдерживаю и кричу, перекрикивая громкие аплодисменты:
– Вы же сами говорили, что при жизни на Фёдора Ивановича не упала даже тень осуждения. Само высшее общество России его не осудило.
Аплодисменты прекратились, и все, недоумевая, посмотрели в мою сторону.
Чебурашка перестал шмыгать носом, бросил недовольный, жёсткий взгляд.
– Вы не из группы?
Поймал утвердительный ответ, радостно подпрыгнул, распахнул лапы в варежках, и неожиданно рассмеявшись, сделал полуоборот, как в танце, на носочках, и тут же, улыбаясь, фамильярно подхватил под руку ближайшую даму и на ходу повелительно бросил через плечо:
– Пройдёмте, товарищи, дальше.
Облитая осуждающими взглядами, я стояла под мемориальной доской гениальному русскому поэту. Обидно. Это же Невский проспект! Колыбель русской культуры!
Не у всех такое фонтанирующее чувство юмора, как у меня. Бросаю вслед:
– Странно, что вы ещё прыгаете козликом, и ни один истинно любящий русскую литературу человек не вызвал вас на дуэль. Ваша лекция со шмыганием, и недостойной лексикой унижает. Разве о литературе вы говорите?
И тут меня озарило. Он сказал товарищи? Конечно, товарищи! Какая же я сегодня недогадливая! Да, вам, товарищи, действительно, есть за что так тихо, исподтишка, ненавидеть Тютчева. Образование-то вы получили, а вот любить Россию так и не научились.
Именно Фёдор Иванович, обладая широким историческим кругозором, первым дал характеристику революции, как всякому историческому явлению. Он писал в статье «Россия и революция», что утрата религиозной веры ведёт к распаду личности, а революция изгоняет из государства религии и заменяет их безверием. Революция – это возможность разнуздать личную волю, чувствовать себя вершителем судеб, воспринимать самоё себя как истину. Революция несёт в себе разрушительный дух отрицания, насилия, деспотизма, освобождение от нравственных идеалов.
Это было сенсационным открытием. Ещё не сложилось революционное учение, ещё Ф.М. Достоевский только входил в литературу со своим романом «Бедные люди» о «маленьком человеке», и ещё не чувствовал страшную силу революционной вседозволенности. Ещё Белинский и Некрасов только встретились, подружились, объединившись в отрицании государственных устоев, не понимая сути того, к чему может привести оголтелое революционное отрицание, а Тютчев уже описал революцию, показал её суть, разоблачил внутреннюю логику её процесса, безошибочно предсказал её дальнейшие превращения и последствия.
Он написали всего три публицистические статьи, из девяти запланированных. но зато какие! Они и сейчас актуальны, и сейчас кричат, ещё раз объясняя нам, что такое Запад и западная цивилизация.
Верный союзник и помощник
Вот Вы идёте по Невскому проспекту, помахивая тростью, размышляя о каталической церкви, о папстве. Только что в кабинете нетерпеливо записали что-то. Это нечто вроде перечня идей, а теперь стоите, облокотившись о перила Аничкова моста, думаете, думаете … Сколько времени проходит? Неважно. Резкий холодный осенний ветер пронизывает насквозь, но Вы не ощущаете холода. Вы пишите. Пишете в уме строки трактата. Удивительно, сегодня нет дождя, только низкое серое небо висит над свинцовой водой Невы. Вокруг городской шум, бурлящая жизнь, и Вы в центре этой жизни. Только так можно жить, только здесь можно творить. Мысли, идеи толпятся так же, как люди, что проходят мимо. Вы счастливы.
Вторая статья под названием «Россия и революция», опубликованная в мае 1849 года в Париже в виде брошюры, произвела потрясающее действие на умы не только в Европе, но и в русском обществе. Написана на великолепном французском языке и обращена к европейским властям, по обыкновению тугим на ухо, когда дело касается русской речи. К этому времени Вы восстановлены на службе в министерстве иностранных дел, Вам возвращено звание камергера, получено назначение на должность чиновника особых поручений при государственном канцлере.
Вас услышали! Окрылённый успехом и всеобщим вниманием к высказываемым идеям, в этом же 1849 году Вы задумали философский трактат «Россия и Запад». Грандиозный. Куда делась меланхолия и уныние?! Стихи? Стихи надо писать, как утверждал Платон в «Федре», в исступлении, без священного безумия нет поэзии. А Вы сейчас поклонник мудрости! А, может, именно сейчас в Вашей судьбе переплелись и мудрость и экстаз? Может, эта статья была написана так блестяще, потому что ваш творческий тандем с мудрой, образованной женой, как никогда был великолепен?! Вы как раз переехали в дом Лопатина на Невском проспекте у Аничкова моста... (Сейчас на этом доме висит мемориальная доска ). Нести, как Вы называли свою жену, читала приходившую из Европы прессу на трёх языках, переводила, если надо, на французский, выделяла главное, что-то просто пересказывала, иногда спорила, давала ценные советы, обсуждая с вами планы будущих статей. но главное, у Вас был самый верный союзник и помощник.
***
– Нести, Нести, – громко звал жену Фёдор Иванович, рывком открывая дверь в квартиру.
Он бросил зонт в прихожей, порываясь идти в мокрой одежде, но верный Щука, камердинер, придержал его, раздевая, неторопливо, осторожно, чтобы капли не попали на камзол.
Барин, переминаясь с ноги на ногу, нетерпеливо поворачивался и кричал:
– Котёнок, записывай, быстрее.
Возбуждённо размахивая руками, он привычно подставлял ноги для тёплых, мягких тапочек ползающему внизу медлительному Щуке.
Февральский мятеж 1848 года настолько сильно возбудил в нём мыслителя, постоянно созерцавшего в своих думах будущие судьбы России, он так ясно увидел в этом восстании причину всех европейских революций, их внутренний сокровенный мировой смысл, что опять нетерпеливо крикнул:
– Понял! Я всё понял, Ненси! Понял! Быстрее.
Завязывая на ходу халат и зная, что жена уже сидит за столом , он диктовал:
– Уже с давних пор в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Россия и революция. Они сошлись лицом к лицу, а завтра, может быть, схватятся. Между той и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь – для другой смерть. От исхода борьбы, когда-либо виданной миром, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества». Современное поколение ещё не осознало ни значения этого противостояния, ни его причин. Оно не в политических соображениях, ни в чисто человеческих, Нет. Противоборство революции с Россией происходит по причинам более глубоким: « Россия прежде всего держава христианская; русский народ христианин. Он христианин по той способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция же, прежде всего, враг христианства. Антихристианский дух – вот её характер. Антихристианское начало вдохновило на притязание… овладеть человеческим обществом. Эта-то новизна и назвалась в 1789 году Французской Революцией.
Его французский был так же великолепен, как и русский. Он говорил быстро, чётко и ясно. Эрнестина Фёдоровна сосредоточенно записывала эти отточенные гениальные фразы, ясные мысли. Их надо немедленно записывать или они безжалостно будут уничтожены ленью этого гениального человека, который так легкомысленно относится к своим талантам. Однажды сказал: «Мысль изречённая есть ложь», поэтому ронял драгоценные слова и выражения без сожаления.
– С тех пор, – продолжал он, – «Революция, несмотря ни на какие метаморфозы, осталась верна своей природе», и пышно расцвела, почувствовала себя собою, когда присвоила лозунг христиан: братство. Она прямо приписывает себе вместо духа смирения и самоотречения – в чём самая сущность христианства – дух гордости и преобладания, на место любви, свободной, добровольной – любовь вынужденную, взамен братства. Революция – это политический авантюризм. Она разнообразна до бесконечности в своих степенях и проявлениях, едина и тождественна в своём принципе. «...из этого-то принципа и вышла вся настоящая цивилизация Запада...»
Это было открытием, сенсационным открытием! Эрнестина Федоровна еле успевала записывать. Глаза и руки устали от напряжения. Немецким она владела лучше, чем французским. Выжатая как лимон, она дописывала последние предложения. Статья получилась объёмной, а Фёдор Иванович, стоя у окна, ничего не замечал. Ему надо выплеснуть, выговорить как можно скорее то, что он понял, открыл,. Иначе забудется, уйдёт. Глядя на голый, неопрятный внутренний двор гостиницы, он диктовал статью, которую Эрнестина Федоровна назовёт «Россия и Революция».
« … Я не устаю удивляться точности его выражений, возникающих в совершенно законченном виде, – кажется, будто он читает их в открытой книге. Ни задержки, ни колебания, ни единой запинки – это поток, который течёт легко и свободно...», – делится Эрнестина Федоровна с братом в письме об их совместной с мужем работе.
После открытия Тютчевым сущности Революции смешны притязания усмирить революцию конституционными заклинаниями, обуздать её страшную энергию законами. Революция – это нравственный фактор общественной совести, обличающий внутреннее состояние человеческого духа и оскудение веры. Философ пророчески предостерегал общество от модной западной вседозволенности. Это гибельный путь.
Так вот почему этот чебурашка так рьяно рылся в грязном белье! Товарищу надо самоутвердиться. Произошла революция – нравственный фактор общественной совести, поэтому это бесполое существо прыгает по Невскому, как результат состояния человеческого духа и оскудение веры.
Копию статьи Эрнестина Фёдоровна перешлёт в Мюнхен брату, барону Пфеффелю, публицисту и дипломату, который незамедлительно распространит её в мюнхенском дипломатическом кругу.
В следующем году, 1849 году, она будет напечатана в Париже особой брошюрой бароном Бургуаном, бывшим французским посланником при мюнхенском дворе, хорошо знавшим поэта. Эту брошюру он пришлёт в Петербург, правда, под другим названием «Записка, представленная императору Николаю1…”
Но это будет позже, а сейчас они вдвоём, в холодном Петербурге.
Довольный и безмятежный, Фёдор Иванович одёрнул полы фрака, улыбнулся, снял очки и протёр глаза.
– Ну, вот, кажется, получилось сказать хорошо. На сегодня – всё. Благодарю тебя, кисонька. Если посчитаешь нужным, поправь. Хорошо?
– Хорошо.
Она подняла голову, но взгляд красивых, карих глаз, всегда таких тёплых, ласковых, был почему-то холоден, даже надменен. Фёдор Иванович вздрогнул и спрятал внезапно озябшие руки а карман халата:.
– Знает! – мелькнуло в голове, – конечно, всё знает. Но какая женщина! Ни упрёков, ни сцен!
Он подошёл к жене, встал на колено, нежно взял её руку в свои и, целуя каждый пальчик, приговаривал:
– Ты мой ангел! Спасибо, кисонька, спасибо. Не сердись! Ты же меня знаешь! Я люблю только тебя!
В молодости ей казалось, что его лоб – это что-то совершенно отдельное, самостоятельное, отчего волосы никак не могли прикрыть это царственное чело и безудержно спадали на большие красивые уши.
А теперь она смотрела на седые уже редевшие невесомые волосы, на самый красивый в мире широкий лоб и приказывала себе:
– Ну, посмотри на него приветливее, улыбнись, как раньше, поцелуй эти упрямые губы, скажи, как он талантлив. Нет, скажи что он гениален. Ну, что тебе стоит! Ведь ты говорила ему это тысячу раз. Скажи!
Но губы сжимались, взгляд каменел, а голова надменно поднималась выше. Уж очень большой груз обид накопился в сердце за последний год. Как тяжело ей привыкать к чужой стране. Здесь она похожа на увядший пересаженный цветок. Посадили, а поливать и ухаживать некому. Из тёплых солнечных двориков и улиц, украшенных цветами в Германии, её выбросили в грязные гостиничные номера с чужой мебелью. Она задыхалась в этих затхлых тёмных комнатах, как гиацинт, привезённый ею из Мюнхена. А Теодор ничего не замечал, и для него совершенно неважно: распустится или увянет её неприхотливый цветок на подоконнике.
Она опустила голову, касаясь его лба. Нести знала, какого человека она полюбила, но даже в страшном сне ей не снилось, как это тяжко жить с гением.
Заплакал Ванечка. Нести поднялась и спокойно, даже отчуждённо сказала:
– Я думаю, это лишнее. Ты, как всегда, безупречен.
– Господи, какое это ты слово выбрала колючее!-- воскликнул отчаянно муж, поднимаясь с колена и обречённо вздыхая, – будто кусок льда с острыми краями!
Рванулся обнять, крепко прижать родного человека, но натолкнулся на ледяной взгляд, опустил виновато глаза:
– Кисонька! Не сердись! Всё будет хорошо! Перетерпи! Потерпи немного.
Роковая встреча
– Немного! Сколько? – кричало в ней, – сколько терпеть и молчать?! Этому ещё в детстве учила их с братом тётка, когда они жаловались на мачеху и растирали горькие сиротские слёзы по щекам. Терпи! Терпи!
Она резко повернулась и вышла из комнаты, оставив его стоять, растерянного, подавленного.
Остановилась у камина, положила ладони на тёплую изразцовую плитку и задумалась. «Он изменчив, как погода; на него никогда нельзя положиться». Почти двадцать лет. Сколько муки и сколько радости принесла ей роковая любовь.
Это была её двадцать вторая весна. Она, Эрнестина Пфеффель, уже два года замужем за бароном Дёрнбергом, но о любви знает лишь по книгам немецких и французских романтиков. Там любовь. Там жизнь. Герои – люди чести, страстные, отважные, преодолевают все преграды ради любви. Наверное, это гены требовали постоянных литературных порций, так как брат дедушки, Конрад Пфеффель, был довольно известным писателем. Нести его не видела: он умер за год до её рождения, но зато они с братом с удовольствием читали его басни. Да, басни у дедушки были хороши. Читали по ролям, громко, весело, пока жива была мама. А потом их гувернантка стала мачехой и требовала от неё и брата Карла читать басни перед гостями и при этом рассказывала, сколько сил и внимания требуют к себе эти дети.
Наследие деда сразу лишилось привлекательности. Однажды они, подобно сказочным героям Гансу и Гретель, собрались даже убежать из дома, но в сказке всё гораздо проще. Куда убежишь без приданого и наследства?! Время шло. Брат, Карл Пфеффель, стал видным мюнхенским публицистом и сотрудничал с парижскими издательствами. Она вышла замуж за первого, кто посватался. Это был богатый, немолодой, отягчённый болезнями барон Фридрих Дёрнберг.
Аромат девственной свежести и таинственности покорил сердце барона настолько, что его не остановил даже холодный зимний взгляд чёрных глаз. Стерпится – слюбится. Конечно, стерпелось. А куда денешься?!
Муж в ней души не чаял, потакал любым желаниям, и Энрестина, верная христианской клятве, смиренно принимала заботу о себе, но сердце её по-прежнему билось ровно, спокойно. Нести испытывала только благодарность. Она, как спящая красавица, жила – спала в ожидании своего принца. Если бы в ней проснулась ненависть или страх, или ярость к этому всегда приторно вежливому барону, то он мог бы надеяться со временем и на ответную любовь, но всегда сдержанная, приветливая, ровная в настроении Нести умела держать дистанцию. Кто знает, может, барону и удалось бы постоянным вниманием, любовью растопить эту ледяную преграду, но случилось непредвиденное.
Жили Дёрнберги в маленьком немецком городке Ратисбонне, что недалеко от Мюнхена. Столица процветала и славилась карнавалами.
Начинались они всегда в одно и то же время: одиннадцатого февраля в одиннадцать часов одиннадцать минут. Перманентное празднество, нарастая, подобно гигантской волне, поочерёдно вздымающей на свой многоцветный гребень все без исключения города и деревушки, погружало на одиннадцать недель Германские королевства в сказку.
Каждое общество готовило свой карнавал и по-своему украшало город и помещения. Конечно, к такому пиршеству и готовиться надо было заранее. Шитьё одних платьев и смокингов обеспечивало работой все швейные мастерские города и его окрестностей. Не поехать было просто невозможно. Поэтому решение барона Дёрнберга быть на карнавале, несмотря на плохое самочувствие, нисколько не удивило Нести.
Приехав в Мюнхен, барон снял весь второй этаж большого дома, где квартировал в трёх комнатах на третьем этаже Карл Пфеффель, брат Эрнестины. Барон знал, как угодить жене.
На первый карнавал баронесса собралась на удивление быстро: каждая вещь лежала, как всегда, на своём месте. Каждая служанка точно и быстро выполняла свою работу.
Одевшись, баронесса взяла лишь маску и теперь нетерпеливо ходила по комнатам, ожидая медлительного супруга. Именно сегодня она ожидала чего-то особенного, невероятного.
Во-первых, приснилась собака и ластилась к ней, во-вторых, целый день светило солнце и почему-то не зимнее, а ласковое, весеннее. Это были хорошие знаки.
Черноглазая прелестница в великолепном платье нежно-голубого цвета вошла в зал в сопровождении мужа. По залу пробежал ропот восхищения, а хозяин дома, радостно приветствуя дорогих гостей, поспешил навстречу. Громкая музыка, маскарадная мишура, пестрое мелькание незнакомых пар вначале ошеломили Эрнестину, а после вальса с хозяином карнавала. у неё не было ни одного свободного танца до перерыва. Её красота, грация движений покорили свет. Эльзаска, она лишена была французской легковерности, но в ней не было и немецкой чопорности, а господствовало сдержанное спокойствие. Ароматом свежести и таинтвенности веяло от этой женщины. Немало ловеласов усомнилось в своих способностях обольщения, ухаживая за неприступной баронессой. Она до такой степени была со всеми спокойна, мила, и добродушна, что они приходили в отчаяние. А мужчины постарше и опытнее многозначительно улыбались: «Чем холоднее красавица, тем жарче любовь. Вот только кто тот герой, что зажжёт этот огонь?»
Похоже, не одна баронесса ждала настоящего рыцаря, способного пленить и очаровать её. Время шло, а героя всё не было. Зато она нашла кузину, с которой давно уже не встречалась.
– Я так рада тебя видеть, – радостно тараторила кузина, прикрывая лицо маской зайца. – Какая ты счвстливая!
– Ты думаешь?!
– Конечно! – воскликнула та голосом, не допускавшим никаких возражений. – Правду говорят, что имеем не храним, потерявши – плачем. Ты вспомни. Как часто плакала по ночам в пансионате от одиночества и обиды. А теперь?!
– А что теперь? Разве что-либо изменилось? – пожала плечами Эрнестина.
– А разве нет? Не хмурься, подумай, как тебе повезло! И богатство есть, и любовь мужа, и свобода, – сказала кузина со вздохом, – многие женщины могут довольствоваться только последним.
– Да, ты права. Конечно, я должна чувствовать себя счастливой, – сказала, улыбнулась и подумала, – но почему-то не чувствую.
Разговор ей явно начинал надоедать, и она замолчала, а увидев крадувшегося к ним мужчину в маске волка, мило улыбнулась. Кузина, наконец, тоже его заметила, восторженно ойкнула, подыгрывая и изображая зайца, и юркнула в толпу, пытаясь затеряться. Волк бросился следом.
Улыбаясь этой незатейливой игре взрослых, баронесса облокотилась на перила и посмотрела вниз, где кружились пары в вихре удивительного вальса господина Штрауса.
Нести никогда бы и не обратила внимание на невысокую явно не богатырскую фигуру Мефистофеля, если бы он постоянно не окружал себя весело хохочущей толпой на всех балах. Где бы ни появился, сразу создавалось кольцо из хохочущих лиц. Взрывы смеха были так громки и заразительны, что Нести невольно следила за незнакомцем. Он жонглировал их настроением с лёгкостью виртуоза-артиста. Один бал сменялся другим, и на каждом он блистал остроумием. Некоторые остроты долетали до неё, и тогда она прятала улыбку за белоснежным лебяжьим веером.
Однажды, очевидно, задумавшись, она неприлично долго рассматривала фигуру в чёрном, потому что человек почувствовал её взгляд и посмотрел тоже прямо на неё. Эрнестина смутилась и быстро отвернулась, но краешком глаза продолжала наблюдать. Ей нравились весёлые, общительные люди. Она тоже хотела беззаботно, беспечно, от души смеяться.
Подошёл барон Дёрнберг, поинтересовался, не скучает ли она, и сел за столик напротив, ласково поглядывая на свою жену.
– Что Вас так смутило, сударыня? – спросил он, проследив за её взглядом. – А, Вы увидели Карла!
Теперь и она увидела подходящего к группе смеющихся женщин брата. «Значит, и он знает этого весельчака. Хорошо», – подумала она, ещё не совсем понимая, что в этом хорошего.
Один бал сменялся другим. Бесконечное веселье увлекало. Эрнестине, как и любой женщине, льстило всеобщее поклонение, она предавалась веселью, как дитя, пока не почувствовала в очередной раз на себе обжигающий. пронзительный взгляд. Она рассердилась, окинула взглядом нарядно убранный цветами, мишурой, шариками зал. Оркестр играл задорную весёлую польку, пары в масках прыгали по кругу, а около окна под красным ламбрекеном стоял незнакомец в чёрном костюме Мефистополя. Его пристальный взгляд с еле заметной усмешкой скользил по лицу, шее, фигуре и властно приковывал к себе её внимание. Ещё один поклонник?! Она уже хотела выйти в оранжерею, как вдруг увидела своего брата, Карла. Улыбаясь, он подошёл к незнакомцу и о чём-то оживлённо с ним заговорил, потом взял его под руку и повёл через весь зал к ней.
– Вот, дорогая, Нести, разреши тебе представить. Теодор Тютчев, первый секретарь русского посольства в Мюнхене. Рыцарь, философ. Как и ты, любит литературу, к тому же сам сочиняет.
Тютчев улыбнулся, изящно наклонил голову и коснулся жаркими губами её руки, и когда он поднял голову, она совсем рядом увидела, как в его глазах пляшут искорки. Взгляд, полный волшебной таинственности. манил, притягивал, обнимал.
« Наверное, в таких глазах и тонут», – испуганно подумала баронесса. Взгляды встретились, и Эрнестина вздрогнула, поняв, что её мысли прочитаны, распахнула веер, спряталась.
А Карл продолжал расхваливать друга:
– Это о нём я тебе рассказывал, помнишь? За исключением старого графа де Монжела, ну, ты знаешь нашего премьер-министра, он не находит себе равных собеседников, хотя едва вышел из юношеского возраста! Сам Шеллинг – его друг! Знаешь, что он сказал о Теодоре?
Краска юной стыдливости неумолимо разливалась по лицу русского дипломата, а Карл, не обращая внимания на физиологические изменения во внешности друга, взлохматил себе волосы от избытка восторга и гордости за друга, и, подражая немецкому философу произнёс:
– Это превосходнейший человек, в высшей степени образованный человек, с которым всегда охотно беседуешь!
Все засмеялись, удивляясь точности подражания и застенчивой реакции столь просвещённого человека.
– Не так уж я и молод, – наконец вставил слово Тютчев в пламенную речь Карла. – Мне уже двадцать девять. Хотя… если сравнивать с пятидесятидвухлетним профессором, то, конечно…
Насмешливый взгляд красавицы и собственные пылающие щёки кого угодно выведут из равновесия. Спасение было только в одном: переменить тему разговора, что он и сделал.
– Мадам интересуется философией? – с лёгкой иронией произнёс он.
Она мгновенно уловила насмешку, и, обмахиваясь веером, холодно ответила:
– Вам это кажется противоестественным?
Подумала: « Никакой он не обходительный и не вежливый, стоит, краснеет, как подросток и не стоит тратить на него своё время».
Эрнестина повернулась к брату и не успела попросить проводить её в диванную, как услышала:
– Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!
Она с интересом посмотрела на невысокого, невзрачного Мефистофеля, а в голове пронеслось: « Надо же! Действительно, знает наизусть Гёте или только знаком?» Ответила тоже строками из произведения великого соотечественника:
– Бессодержательную речь всегда легко в слова облечь.
И тут же услышала :
Моя незанимательная речь не может Вас ни капельки увлечь.
Один лишь взгляд, один лишь голос твой
Дороже мне всей мудрости земной!
Какое удачное изобретение – веер! Обмахиваясь им можно скрыть невольно сверкнувшее в глазах удивление, восхищение, или уйти от ответа. Этого Эрнестина никак не ожидала. Неужели? Такого человека она ещё не встречала. Она подняла веер выше, почти закрыв лицо, но по улыбке, пробежавшей по губам дипломата, стало ясно: опять прочитана. Почему-то возмутилась.
Наверное, я нарушила приличье,
что представляюсь лёгкою добычей!
– Нет, нет! Вы меня не так поняли, – поспешил ответить молодой человек, – я просто удивлён. Такая ослепительная красота, как Ваша, чрезвычайно редко соединяется с умом. Вы удивительная женщина, поскольку обладаете этими двумя сокровищами.
– Льстите? – улыбнулась она.
Комплимент неожиданно ей понравился, но её поразило то, что он понимал движение её души, читал её мысли, и она продолжила беседу, спросив, чем он занимается. Услышала опять то, что взволновало, что было близко ей и любо.
Моя отрада – мысленный полёт
По книгам, со страницы на страницу.
Зимой за чтеньем быстро ночь пройдёт.
Её щёки порозовели, веер взлетел, и Карл, увидевший смущение сестры, рассмеялся:
– Вы правы, Теодор, Чтение – и для нас самое любимое занятие.
Нести улыбнулась, с нежностью посмотрела на брата. и уже совсем по-домашнему сказала:
– Это Карл во всём виноват! Эгоист! Прежде чем написать статью, ему нужно поговорить с кем-нибудь, вот он и заставляет меня читать кипы газет и журналов, а потом терзает своими шедеврами. Ему нужен и собеседник, и слушатель.
– Не скромничай, Нести! Тебя ведь тоже волнуют вопросы, для чего и зачем мы живём? И ты не хуже меня разбираешься в теории Шеллинга, – говорил Карл, небрежно стряхивая конфети со своего плеча, кем-то игриво рассыпанного на них с балкона.
Карл с сестрой был связан не только кровными узами, но и что гораздо важнее, духовными. Знаменитый публицист, безусловно, гордился умом и образованностью своей сестры. В их отношениях царили любовь и уважение друг к другу.
– Такую красивую даму занимают вопросы бытия и сознания?! – восхищенно произнёс Тютчев. – Если бы я не занимался философией, то после нашей встречи стал бы непременно её изучать.
Изящно поклонившись, он решительно пригласил даму на танец. Его тёплая рука привлекла партнёршу близко-близко к ясным лучистым глазам, и они полетели в ритме вальса по залу, продолжая игру:
– Ты кто? – спрашивал взгляд карих глаз.
– Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла.
Я дух, всегда привыкший отрицать.
– Ты говоришь, ты часть, а сам ты весь
Стоишь передо мною здесь?
– Я верен скромной правде. Только спесь
Людская ваша с самомнением смелым
Себя считает вместо части целым.
Это была ночь чудес и открытий. Такого взаимопонимания, такого блеска ума и остроумия баронесса ещё не встречала. Даже познания Карла блёкли в сравнением с полётом мысли русского дипломата. Вокруг море музыки, смеха. Мелькали маски, кружева, шлейфы платьев. Взлетали и падали тонкие, прозрачные ткани шарфов, юбок, рукавов. А они кружили и кружили…
Потом сидели в обществе барона Дёрнберга и Карла. Вчетвером. На террасе. И музыка была лишь фоном их оживлённой беседы о новой теории воспитания Руссо. У Дёрнбергов недавно родился малыш, а у Тютчева их было пятеро. Говорили о любви и коварстве, о преданности и предательстве в драмах классиков и романтиков. Время летело быстро, бал закончился так же неожиданно, как и начался. Гости разъезжались с твёрдым намерением продолжить веселье на следующий день.
Уже сидя в карете. по дороге домой. поняла, что Мефистофель в её мыслях и сердце занял больше места, чем полагалось бы случайному знакомому.
А он на всех балах всегда был окружён влюблёнными в него женщинами, и Нести знала это. Возвращаясь с очередного бала, она молила Бога о том, чтобы больше не видеть его. Но наступал вечер, и они с мужем ехали на следующий бал, где блистал остроумием русский дипломат. Свои чувства прятала под маской холодной надменности. Потом он скажет ей, что от неё веяло чистым горным воздухом, что такой холодной красавицы он никогда не встречал. Иногда она теряла его из вида, но точно знала, где он. Просила барона прогуляться с ней и шла мимо самой оживлённой компании, центром которой был он, Фёдор Иванович Тютчев. И где ей было заметить быстрые наблюдательные взгляды пожилого, умудрённый опытом. барона Дёрнберга!
Снег уже растаял, на деревьях набухали почки, готовые брызнуть листвой при малейшем потеплении, а Мюнхенский карнавал бушевал, и жажда видеть его, говорить с ним с каждым днём становилась всё сильнее.
Ещё тщательнее Эрнестина подбирает наряд, ещё внимательнее просматривает утреннюю почту и даже штудирует отложенную накануне статью баварской знаменитости Шеллинга, уверяя себя, что ей интересно с дипломатом только беседовать. А сама с волнением ожидает предстоящих увлекательных бесед с Теодором, мимолётных касаний рук и тех упоительных минут, когда чувствуешь взаимный интерес ко всему, о чём бы ни говорили, когда с волнением спешишь поделиться размышлениями, зная, что тебя обязательно поймут, когда в разговоре хочется быть самой умной, самой образованной, самой привлекательной. И никуда не деться от жгучего желания окунуться опять в глубинную синеву его глаз, почувствовать в вальсе крепкую, властную руку.
В том, что лёд тронулся, не сомневался никто, и Эрнестину мгновенно окрестили «невестой Мефистофеля». Даже маска не могла скрыть её сияющих, влюблённых глаз. И где ей было заметить, что с мужем творится что-то неладное, что он всё чаще и дольше сидит за игорным столом или в кресле, бледный, с бисерками пота на лбу, и как мучително ждёт последнего танца.
На очередном маскарадном бале барону стало столь плохо, что он, отыскав жену, увлечённо беседующую с молодым дипломатом, поспешно сказал ему:
– Поручаю Вам мою жену.
Раскланялся и поспешно уехал домой. Через несколько дней его не стало. Безутешная вдова вынуждена была покинуть Мюнхен.
Уже через месяц Эрнестина гостила в доме брата, куда каждый вечер приходил молодой дипломат, очевидно, не забывший наказ покойного барона. Непринуждённая беседа, полная озорных, весёлых острот доставляла им огромное удовольствие. Эрнестина и не заметила, как стало мукой не видеть и не слышать милого говоруна. Теперь она ложилась и просыпалась с мыслью о нём. Но только в тысяча восемьсот тридцать девятом году они повенчаются. Почти через семь лет.
Сколько лет прошло, а она помнит каждое его движение, каждое его слово, сказанное на балу. Отняла руки от тёплой печки, накинула шаль и подошла к окну. Серое унылое небо. Хоть бы ненадолго блеснул лучик солнца! Как она скучает по солнечному свету, как тоскливо на душе от серости. Вздохнула. Расправила плечи, поглядела свысока на облезлый деревянный ящик с мусором в углу двора и отвернулась. Приказала: « Не раскисать!» Её муж – гений. Она должна гордиться им, помогать во всём. Сама принимала решения, знала, кого полюбила.
Счастливый тондем
Тютчев — гений, но остановить несущееся вихрем в революцию русское общество, объятое всеобщим преклонением, слепой любовью к Западу, он не смог. Это какая-то безрассудная, всепрощающая любовь. Даже инстинкт самосохранения не действует.
Как же Вы нужны нам сейчас, Фёдор Иванович Тютчев! Философ, мыслитель, дипломат, поэт. Нам просто необходим Ваш острый, ироничный ум, Ваше умение видеть в отдельном явлении, в незначительном внешнем событии внутренний, сокровенный, мировой смысл! Уж Вы не молчали бы, слыша, как оскорбляют лучших сынов России или саму Россию!
Тогда, в девятнадцатом веке, тридцать лет мира и согласия, даже можно сказать влюблённости России в Европу, расслабили страну, которая жила с закрытыми глазами, ничего плохого не желая слышать.
Первая статья прошла незаметной, а круги от второй «Россия и Революция» уже взволновали русскую публику, а третья политическая статья « Римский вопрос и папство» вообще не была напечатана в России ни в подлиннике, ни в переводе, хотя, по мнению читавших её людей на Западе, она самая замечательная и самая блестящая по изложению.
После бури, поднятой в европейской прессе, и русское общество обратило на статьи внимание, заволновалось, откликнулось статьёй Хомякова: она лучшее и единственно дельное, сказанное о Западе. « Статья Тютчева, – пишет, поэт, – заграничной публике не по плечу». Не сможет, мол, Запад стать к самому себе объективнее, но ведь и русское общество обратило внимание на предостережение поэта, и – удивленно зевнуло и махнуло рукой. Статьи «слишком исполнены крайностей, мало любимой «умеренности». Все так привыкли беспрекословно верить в могущество, в силу и непобедимость России, что не обращали внимание на просчёты и ошибки внешней политики. Обаяние Запада пересилило.
И опять всё повторяется! Тогда Вы прекрасно понимали, что Запад не собирался в открытую сражаться с Россией. Для этого есть османская Турция, жаждущая битв. Пусть воюют, а Запад, сохраняя нейтралитет, будет неустанно следить, чтобы война длилась, как можно дольше.
Как же всё повторяется, даже в мелочах!
***
Начало мая выдалось на редкость тёплым, даже жарким. К обеду ещё не привыкшим к теплу горожанам Петербурга, одетым с утра по-зимнему, днём было туго: шли, отдуваясь и вытирая пот со лба. Хотелось распахнуться, снять шерстяную шаль и окунуть бледное лицо в горячие лучи солнца, но это обманчивое марево. И, как писала Анна Фёдоровна в дневнике, делать этого не следует, потому что «сквозь великолепную декорацию, созданную здесь ценой огромных расходов совершенно искусственную природу, чувствуется болото, которое повсюду выдаёт себя тоскливым туманом и сыростью, пронизывающей вас до костей».
Нести стояла у раскрытого настежь окна и улыбалась теплу. Сегодня она получила письмо от брата и сейчас мысленно продолжала беседу. Ему важно услышать её мнение об отношениях Турции и России. Конечно, она скажет Карлу правду, но только Теодор может точно и ясно предсказать поведение политиков двух стран.
Она не позволяла себе скучать, наоборот, сейчас решила выучить этот трудный русский язык, чтобы быть ещё ближе к Любимчику ( как теперь называла мужа), чтобы лучше понимать стихи, которыми так восхищаются Карамзины и Вяземские, да и с прислугой легче общаться. Ей повезло, что Николай, брат Теодора, прислал очень толкового слугу из Овстуга. Так быстро запоминает фразы, слова, с ней говорит и по-русски и немного по- французски. Конечно, ей одиноко в чужой стране, но Любимчику она необходима. Она так сильно его любит, что будет делать всё, чтобы он был счастлив.
Теодор – гениальный политик. Смогла бы она вот так любить свою Родину, как он? Слепо, маниакально, до бесконечности? Даже лишённый дипломатического статуса и денежного пособия, он с огромным рвением, настойчиво объяснял в Германии политику русского царя. Сколько сил потратил, убеждая Якоба Фальмерайера в том, что противостояние Запада с Россией бесполезны, это бессмысленная борьба. Знал о неизбежности нового 1812 года, и все-таки работал с немецким идеологом. Это была сложная продуманная дипломатическая работа на предупреждение.
Смогла бы она защищать в чужой стране жандармскую миссию своего правителя? А он это делал. Не для царя, который лишил его службы, для России. Он решил защищ:ать её словом, печатным словом.
И опять Эрнестина вспомнила, как точно и ярко Любимчик, отвечая на нападки немецкой прессы, диктовал ей :
– «Я русский… русский сердцем и душою, глубоко преданный своей земле в мире со своим правительством… Стало быть, мнение русское, но свободное и совершенно чуждое всяких расчётов». Да, статья Кюстина взбесила Теодора до такой степени, что мысли фонтанировали сорказмом и иронией. Он писал немцам, что их книга «новое доказательство того умственного бесстыдства и духовного растления… с каким они позволяют себе относиться к самым важным вопросам более нервами, чем рассудком».
Нести перевернула страницу этой брошюры, такой дорогой её сердцу. Публицисты Германии, так бешено нападающие на Россию и не не менее яростные французские газетчики подтолкнули её Теодора к бою. Он отстаивал честь своей страны в Европе.
Ей ничего не пришлось даже редактировать, настолько чётки, жёстки и правильны были предложения и убийственным был смысл этой статьи. А конец ещё раз подтвердил дальновидность Любимчика, его пророчество: самая разумная политика для Германии – держаться России.
Так в Европе ещё никто не писал! Они с братом поняли это сразу, и Карл, конечно, помог опубликовать эту работу Теодора. Статья тогда наделала много шума и сумела некоторые умы Запада повернуть в сторону России, а её Любимчик ещё и грозился: «Враждебное к России расположение умов в Германии представляет опасность не для России, конечно, а для самой Германии».
Нести вздохнула, села в кресло . И ведь был прав!
А неделю назад он вернулся с прогулки торжественный, счастливый и объявил с порога:
– Будем писать трактат «Россия и Запад». Я набросал план из девяти статей, посмотри, пожалуйста, Нести, – бросил он плащ в руки подбежавшему Щуке, сел за стол и устало проговорил:
– Пиши, а то забуду. «Революция в её основном принципе есть чистейший продукт того, что в течение трёх веков условились называть цивилизацией Запада.
После того, как революция обнаружила свою огромную страшную силу разрушения и свою совершенную неспособность к организации и воссозданию, пришла очередь и за правительствами показать миру, что они сильны для противодействия.
Такова дилемма, которая поставлена Западу историчемкою судьбою. Трудности, с которыми столкнулся сейчас Запад, решатся только в союзе с Россией». Вот основная тема всего трактата. Ну, как тебе? Что скажешь?
– Хорошо, мне нравится. Но это же грандиозный труд, философский трактат! – она с сомнением рассматривала девять пунктов будущей работы и прикидывала в уме объём работы. Осилит ли её Любимчик?! Наброски первых двух глав « Общее положение дел» и «Римский вопрос» она уже видела на столе. Восьмая статья «Россия и Революция» уже издана. А вот остальные… Третья – «Италия», четвёртая – « Единство Германинии», пятая – «Австрия», шестая – «Россия» и «Россия и Наполеон». Поднять такой пласт материала! Но самая сложная глава – девятая, «Будущность». Её может осилить только он с его умением предвидеть, анализируя факты.
Нести оторвала взгляд от плана, увидела сияющие, восторженные глаза мужа и поняла: всё уже написано в уме. Надо только переложить это на бумагу. Великолепно! Она готова. Улыбнулась.
– Ты будешь рассматривать, как каждый западноевропейский вопрос примыкает к России и только в ней одной будет находит себе настоящий ответ?!
– Да, да… именно так. Нести, кисонька, как ты всё хорошо понимаешь! «Ну какой символ веры могут они противопоставить революционному «Верую!» Ведь сама официалная наука проповедовала постоянно самые начала, практические последствия которых так пугают теперь и правительства и общества!»
В волнении обошёл кресло, подвинул его к столу, и, поцеловав руку жене, с нежностью спросил:
– Ты же сможешь подобрать исторические факты в подтверждении этого?!Твои знания по истории и философии Франции столь обширны, что тебе не составить труда?!
Эрнестина молчала. Опять этот славянский вопрос! Опять борьба! В тысяча восемьсот тридцать третьем году он написал доклад графу Нессельроде о политике англичан в Греции, предложил свой план усиления влияния России на Балканах, и был отвергнут. Задето не столько самолюбие, сколько честь и достоинство Родины. Ею просто пренебрегали. Графа больше всего заботило, как бы не ущемлялись интересы Австрии на Балканах, а не России. Перед глазами возникло осунувшееся, бледное лицо Тютчева, потухшие глаза, как после болезни. пропадал неделю, целую вечность. Встретив его, поразилась, как глубоко он переживал провал русской дипломатии. Неужели опять всё повторится?!
– Может не надо поднимать опять этот Восточный вопрос – со вздохом спросила Нести.
– Ах, Нести! «Восточный вопрос – в том виде, как он должен быть поставлен, не более не менее, как вопрос жизни и смерти трёх существ:… восточная церковь, славянское племя и Россия… Падение же России влечёт неминуемое падение и остальных. Это хорошо знают общие их враги, и вот откуда этот бешеный напор на Россию».
Эрестина Фёдоровна в этом противостоянии была для Тютчева единственным, абсолютно незаменимым человеком,
Это был удивительный союз духовно близких людей, достаточно образованных и умных, тонко чувствующих и любящих.
Не так уж много было у Тютчева союзников и помощников.
Нужна своя политическая газета
Тютчев сразу стал серьёзным, рашительно посмотрел на жену, сидевшую у окна с вышиванием, встал с кресла и нервно заходил по комнате.
– Вот, вот, поэтому я и просил тебя, Анна прийти сегодня. Ты читала во французской прессе дерзкую и глупую статью некоего Ле-Дюка, бывшего губернатора Петербурга?
– Нет ещё, –апатично, вяло разворачивая газету, ответила Анна и добавила, нахмурясь, – опять какой-нибудь пасквиль?
– Хуже! Он пишет, что Николай сошёл с ума из-за того, что Сенат не поднёс ему титул «Великого» в день двадцатипятилетия его царствования. Всё это утверждается уверенно и серьёзно.
– Вот к чему ведёт свобода печати в европейских странах! – назидательно констатировалаво Анна.
– Да нет, же, Анна! Это мы, мы задыхаемся от зла, мы немы! Мы молчим и безнаказанно позволяем оскорблять себя даже в том случае, когда на нашей стороне правда и здравый смысл. Вот, посмотри, это письмо Попова. Он доказывает необходимость издания политической газеты. У нас должна быть своя газета, чтобы мы могли выражать русскую национальную мысль, чтобы не приходилось для доказательства нашей правоты прибегать к услугам заграничных газет или же довольствоваться рукописным экземпляром.
Анна слушала, не перебивая. Постепенно глаза загорались, румянец покрывал щёки. и она взволнованно ответила:
– Ты прав. Действительно, газета необходима, но такая, «где русская мысль могла бы находить себе выражение с известной мерой свободы и противопоставлять свои выводы и свою правоту глупому и крикливому недоброжелательству европейской прессе». Но для этого нужен покровитель.
– Вот поэтому и даю тебе письмо А.И. Попова для цесаревича, – предостерегающе поднял руку, чтобы остановит поток возражений. – Да, я знаю, у меня высокий чин старшего цензора России при особой канцелярии Министерства иностранных дел, но открыть журнал не в моей власти. Понимаешь? Заинтересуй его этой статьёй.
Анна печально покачала головой.
– Ты же сам в салонах часто говоришь с великой княгиней Марией Николаевной. Говорят, она страстная поклонница твоих светских бесед. Может, лучше через неё попробуешь пробить этот вопрос? А сам? Ты можешь организовать это дело?
Фёдор Иванович опустился в кресло, поник, а Эрнестина Фёдоровна, до этого молча слушавшая разговор, в волнении встала:
– Теодор, что ты говоришь?! Во-первых, Анна – женщина, и не должна этим заниматься. Это же финансы! Это деятельность! А во-вторых, – она повернулась к Анне, – девочка моя, ты же знаешь своего отца. Это занятие не для него.
– Да, – встрепенулся Фёдор Иванович, – вот колонку редактора я мог бы писать, статьи политические или вести полемику, тоже могу, а остальное… – он вздохнул.
***
Анна шла по улице и размышляла. Почему самые талантливые натуры в нашей русской жизни не дают того, что они дали бы в любой другой стране Европы? Может, успех слишком лёгок? недостаточно стимулов? Нет точек опоры? Ну, почему самые одарённые долго остаются детьми, подающими блестящие надежды, а потом сразу без перехода становятся ворчливыми стариками, как, например, братья Карамзины, Владимир и Андрей. Молодые, красивые, очень умные, но эта репутация так и не вышла за пределы салонов. Может, кроме таланта человеку необходимо ещё что-то в характере, а обществу – достаточную степень развития?!
Она поправила складки платья, вздохнула и улыбнулась, спомнив своего соседа по имению в Овстуге Сергея Ивановича Мальцова. Блестящий офицер, инженер, вышел в отставку и превратил свой брянский округ в центр машиностроения. Может, реализовывать себя нужно в глубинке? Ровесник отца, он в своём брянском имении занялся созданием высокоразвитой отечественной промышленности. И создал! Как только его не называли! И маньяком, и деспотом, и социалистом, а он сам клал шпалы, рельсы с рабочими, рубил и свозил лес для своей, Мальцовской, железной дороги. Строил шлюзы и свои пароходы. У него двадцать два завода! Школы, богодельни, церкви, ремесленные училища. Когда в «мальцовкую вотчину приехал англичанин, ему дали английский напильник и мальцовскую сталь; напильник стёрся, а сталь осталась целой. Ни один из его заводов не зависел от других стран. Тут всё было своё, русское. Реализовал свои способности сполна, проявил инициативу, славу родине добыл, но героем в народе, к сожалению, так и не стал.
Конечно, она бы с радостью помогла отцу, всё сделала, но к кому обратиться? При дворе инициатива просто невозможна. Совершенно невероятно, до какой степени в этом придворном мире ни у кого не хватает смелости и порыва, каждый боится сделать шаг вперёд, сказать что-либо утвердительно, словом, скомпрометировать себя. Отец хочет заинтересовать цесаревича, но Олсуфьев человек разочарованный, во всяком деле видит только затруднения и осложнения. Он похож на всех остальных придворных. Нет, не пойдёт он на это. Слишком уж беспокойное печатное дело. И откуда этот страх у чиновников всех рангов?
– Император Николай1! Неужели он?! – пронзила догадка.
И она вспомнила давний семейный разговор с отцом о царе. Вспомнила до мельчайших подробностей. А ведь тогда не всё поняла, не всё осмыслила, сказанное отцом.
Был долгожданный свободный день. Она пришла домой и с удовольствием рассказывала мачехе о своей беседе с царём, восхищалась его отличным знанием трёх европейских языков, трудолюбием, волей. Отец слушал и терпеливо перелистывал журнал, но когда она стала рассказывать о его трепетном отношением к жене, не выдержал, почувствовал скрытый упрёк дочери и, задетый за живое. прервал её хвалебные речи возмущённой тирадой:
– Вот, вот, посмотри, что сделал этот человек, который был глубоко убеждён в том, что всю свою жизнь он посвящает благу Родины!
Казалось, даже очки его гневно сверкнули в знак протеста.
– А, что, собственно, такого он сделал? – отчаянно защищала своего кумира фрейлина царского двора.
– Как что? Вы не понимаете?! – взвились вверх последние нотки голоса и застыли в возмущённом миноре, – тридцать лет душить всякое проявление инициативы в управляемой им стране! Самый худший вид угнетения, систематического, обдуманного, самодавлеющего не только на формы управления страной, но и на частную жизнь народа, его мысль, его совесть.
Академик Московского университета закатил пощёщину графу Бобринскому, почти родственнику Дантеса, за издевательские насмешки над Россией. Завязалась драка. Знаешь, какой итог?! Академика выгнали не только из университета, но и из Москвы.
Анна удивленно смотрела на взволнованного отца. на отпечатанный портрет Николая 1 в журнале. Сочувствуя профессору и не до конца понимая, какая связь между нежными отношениями императорской четы и подавлением свободы, инициативы в стране, она примирительно. ласково произнесла, чтобы не расстраивать отца ещё больше.
– Может, ты и прав, папа.
В комнате повисла тишина. Она размышляла. Умел отец сказать так, что потом целый день будешь ходить и думать о сказанным. А ведь, Николай 1, действительно, пресекал любую активность, любое начинание. Как это раньше Анна не замечала эту черту характера царя! Сталкиваясь с глухим безразличием в царском окружении, удивлялась их пассивности и не могла понять её истоки. Несколько лет жизни при дворе всему научили. Она многое видела и знала, сопровождая Николая1 и его семью. Он был ей симпатичен. Высокий, стройный, образованный, всё делал сам.
Анна в волнении встала, подошла к окну. Какие великолепные фасады зданий и унылые, грязные дворы в Петербурге! Какой неприятный контраст с «просторными и светлыми залами её института в Германии, окружённого зеленью сада, липами и кустами роз! Но голос отца опять вернул к неприятной теме:
– Отсюда всеобщее оцепенение умов, глубокая деморализация всех разрядов чиновничества, безысходная инертность народа в целом.
Фёдор Иванович горько усмехнулся:
– «И заметь, всё это сделано с глубоким религиозным убеждением, с огромной преданной любовью к родине! Он проводил за работой восемнадцать часов в сутки, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твёрдом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствий и всем – ради долга». А итог?!
Фёдор Иванович замолчал, покачал головою, нервно развернул газету, лежавшую на столике, и с сожалением продолжил:
– «Принимал на себя больше труда и забот, чем последний подёнщик из его подданных. Он чистосердечно и искренне верил, что в состоянии всё видеть своими глазами, всё слышать своими ушами, всё регламентировать по своему усмотрению, всё преобразовывать своею волею».
Всё правильно, всё так и было. Но тем не менее император всегда внушал ей почтение и уважение. «Никто лучше него не был создан для роли самодержца. Он обладал для этого и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд – всё дышало в нём земным божеством, всемогущим повелителем».
Впервые Анна была представлена царю в церкви после обедни. Как всегда пришла чуть раньше времени. Это был её двенадцатый день пребывания во дворце. «Император Николай1 был чрезвычайно точен и аккуратен. Он входил в церковь с боем часов, ударивших одиннадцать, и тотчас же начиналась служба». Постепенно стали появляться и придворные с выражением отчаяния на лице. После обедни Анна осталась одна в ротонде. Двери широко распахнулись, «появился император и сказал: « По-видимому, судырыня, мы с вами единственные аккуратные люди в этом дворце».
А настоящее знакомство произошло вечером, в царской ложе, куда Анна в качестве дежурной сопровождала цесаревну в театр. Они довольно долго беседовали, и потом Анна запишет в дневнике: « Разговаривая с женщинами, он имел тон утончённой вежливости и учтивости… тембр его голоса был также чрезвычайно приятен». Разговаривая, они с лёгкостью переходили с французского на немецкий, с немецкого на русский. Царь тоже остался доволен разговором и сказал своей дочери, Марии Николаевне, что оживлённое выражение лица делало Анну лучше, чем красивой.
Через несколько лет Анна Фёдоровна напишет: «Никто лучше него не был создан для роли самодержца. Он обладал для этого и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд – всё дышало в нём земным божеством, всемогущим повелителем.
Они понравились друг другу сразу. Покорило его трепетное отношение к жене. Лишь впоследствии наблюдательная Анна, очарованная сильной, властной натурой царя, заметит и поймёт, что Император Николай 1 «питает к этому хрупкому, безответственному и изящному созданию страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствовал. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными камнями клетке, которую кормил нектаром, баюкал мелодиями, но крылья которой без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золочёных решёток клетки»
«Никогда этот человек не испытывал тени сомнения в своей власти или в её законности. Он верил в неё со слепой верой фанатика и, как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями». Теперь она понимала, насколько прав был отец, как глубоко умел проникать в сущность характера человека.
В свою «келью» идти не хотелось. Анна присела на край скамейки в Летнем саду посмотреть на красоту струящихся фонтанов, тенистых аллей, цветущих лугов. Вокруг роскошь и великолепие питерских построек и величественных зданий, хорошо вымощенных, правильно спланированных улиц, богатство всего того целого, что дышит порядком и неумолимой дисциплиной. Здесь на каждом шагу ощущается организованность, координированность и завершённость самодержавной и деспотичной мысли. Ничто не предоставлено частной инициативе, отдельной личности.
Неодолимо захотелось сорвать цветущее маленькое чудо на зелёной лужайке Сошла с дорожки, шагнула, потянулась – и недвусмысленное бульканье предупредило: болото! Да, отвратительное болото показало кончик своего ушка и потребовало порядка. Даже природа в Петербурге не даёт никаких утешений душе, обиженной земными разочарованиями.
Пришлось вернуться на дорожку. Марабу и креп шляпки обмякли так же, как и газ платья. Когда она придёт в свою келью, всё это превратится в какую-то тряпку. Надо будет подсчитывать расходы и убытки , причинённые часом созерцания красот природы. Но это будет потом, а сейчас она размышляет, как помочь отцу.
Фёдор Иванович, как всегда, найдёт соратников и единомышленников, будет писать колонку редактора в новой политической газете, но не в Петербурге, а в Москве. Вместе с И.С. Аксаковым будет защищать интересы Родины на страницах газеты и саму газету, которая несколько раз окажется под угрозой закрытия. Не побоится выступить против всесильного председателя Комитета министров и министра иностранных дел П.А.Валуева, который решит закрыть одну из аксаковских газет на заседании.
Все присутствующие смолчали и преклонились перед волею министра, за исключением Фёдора Ивановича. Он объявил, что не согласен с решением совета, встал и вышел из зала заседания, «потряхивая своею беловолосою головою». Заседавший тут же писатель И.А. Гончаров после совещания подойдёт к Тютчеву, пожмёт ему с волнением руку и скажет: «Фёдор Иванович, преклоняюсь перед вашею благородною решимостью и вполне вам сочувствую, но для меня служба – насущный хлеб старика.»
Жить всегда трудно. Тютчев шёл домой, нервно застёгивая и расстёгивая пуговицы на пальто. Действительно, права Нести, уж очень прямолинеен он стал, неосмотрителен. И как точно. как хорошо сказала! Он усмехнулся, пригладив топорщившиеся в разные стороны волосы:
– Ты похож на астрологический символ Солнца, – спокойно сказала жена, слушая его возбуждённую речь, и поливая ярко-красную герань.
Он с недоумением остановился посередине комнаты, будто с разбега натолкнулся на что-то. Умеет Нести успокоить его, сбив с толку, вот так сразу, несколькими словами.
– На какой? Их же двенадцать! – развёл он руками.
– А на того, что сидит верхом на баране, – улыбнулась Нести.
– На баране? Почему на баране? – с нетерпением и раздражённо переспросил Фёдор Иванович.
Нести поставила жёлтую лейку на подоконник, подошла к нему и, взъерошив его и без того разлетающиеся волосы, произнесла:
– Потому что твоя прямолинейность и непреклонность порождает лишь конфликты и столкновения. Сильные мира сего этого не любят.
Тогда она оказалась права. А сейчас? Остановился. Плечи опустились, взгляд блуждал по булыжной мостовой. Семья лишится его жалования. Прав он или нет? Размышлял недолго, распрямился. Застегнул все пуговицы наглухо и ровным шагом пошёл домой. За столом написал Валуеву свою отставку и послал почтой. Не приняли.
У Тютчева нет врагов! «Это уважение, которым он пользовался… это ощущение людьми мысли прелестей его ума, поэтического вдохновения и остроумия – были как будто наградою его ещё на земле»
Эрнестина Фёдоровна
– Он гений в политике, и это уже неоспоримо в русском обществе, – думала Нести. От гордости за своего мужа она незаметно для себя выше подняла голову и свысока посмотрела на хилый фикус, стоявший на полу между окнами. Очевидно его только осенью посадили в огромный на выраст, раскрашенный горшок, и росток изо всех сил старался расти и соответствовать посудине. Но ему, как и её мужу, нужен кто-то, кто будет помогать, кормить и лелеять. И этот кто-то она. Тяжело. Нести вздохнула, положила длинный лист фикуса на ладонь и опять вздохнула. С Любимчиком жить тяжело. « Эта ленность души и тела, эта неспособность подчинить себя каким бы то ни было правилам ни с чем не сравнимы».
– Да, – улыбнулась Нести, перебирая на столе мужа исписанные листы, – зарабатывать деньги умом он не научился и даже не пытался.
А когда в очередной раз она упрекала его в несостоятелности, он очень серьёзно ей сказал словами Паскаля: «Я не становлюсь богаче, сколько бы ни приобретал земель, потому что с помощью Пространства Вселенная охватывает и поглощает меня, а вот с помощью мысли я охватываю Вселенную».
Да, он гений. Вот только почему бы ему не родиться ещё и миллионером!? Тогда было бы не так тяжело жить. Растить и кормить шестерых детей не получается только мыслями. Зато не многим на Земле дано испытать такую любовь, какой наградил их Господь.
Фёдор Иванович с трудом писал письма, а вот ей, своей любимой написал 675 писем!
Когда Нести уезжает в Овстуг, чтобы сократить расходы большой семьи и спрятаться от скандала в высшем свете. Фёдор Иванович засыпает её письмами. « Я решительно возражаю против твоего отсутствия…. С твоим исчезновением моя жизнь лишается всякой последовательности, всякой связности… Нет на свете существа умнее тебя. Сейчас я слишком хорошо это осознаю. Мне не с кем поговорить….мне, говорящему со всеми… Ты… самое лучшее из всего, что известно мне в мире...»
Она складывала листы и думала, какими угловатыми казались ей незнакомые буквы раньше, как трудно было разобрать любую его тезисную фразу. Чтобы помочь Теодору в работе над статьями, она выучила русский язык и теперь может развить любой его тезис. Нашла нужную запись. Села за стол, положив перед собой очередной чистый лист. Осталось дописать совсем немного.
Перечила написанное, Усмехнулась. Он это делает изящнее, чётче, вызывая у неё просто восторг и обожание, которое она позволяет себе выразить лишь взглядом. Почему?
Женщина пожимает красивыми плечами, обрамлёнными бархатным декальте. Он знает об этом и сам. Нет нужды всё время повторять ему, как она его любит. Она не привыкла говорить об этом, она доказывает свою любовь каждый день тем, что помогает писать статьи, разбирает бумаги, систематизирует почту.
За дверью послышался шум, и в комнату вошла горничная.
– К Вам пришли. Княгиня Вяземская. Прикажите пустить?
Нести кивнула, не поднимая головы, отложила лист, встала и неторопливо вышла из кабинета.
Приятельница, княгиня, шла навстречу. Это была одна из немногих женщин высшего света, где царствовал её муж, с которой Эрнестина поддерживала хорошие отношения. Дружбой это не назовёшь, но сплетничать эта дама себе не позволяет. Уже одно это вызывает у Эрнестины Фёдоровны чувство симпатии. После дежурных фраз о погоде, княгиня как бы между прочим высказала опасения об очередном увлечении Теодора молоденькой смолянкой.
Эрнестина рассмеялась:
– Молоденькие девочки из Смольного института – это у него тренировка ума и оттачивание острот. Он любит молодёжь, которая внимает каждому его слову и смотрит на него, как на божество. У Теодора тогда исчезает подавленное состояние. Он светится от вдохновения, рождаются стихи, или анекдоты, или удивительной силы политические тезисы. Потом он прибегает домой и, захлёбываясь, диктует мне эти мысли.
Княгиня пыталась возразить, но Нести подняла руку в знак протеста и подытожила:
– Я, дорогая моя, более опасаюсь зрелых красавиц высшего света.
– Вы уверены, что скромные смолянки могут служить полезным громоотводом?
– Да, он говорит мне об этом. Это всё из-за его потребности к перемене мест. Мне кажется с этим развлечением скоро будет покончено, и он перейдёт к чему-нибудь новому.
– К чему, например?
– Вероятно, отправится ненадолго в Москву повидаться с матерью, а там… осень, и всё встанет на свои места.
– Конечно, конечно! – ответила приятельница, поправляя складки платья.
Она, конечно, согласна, что только безмозглые, восторженные смолянки могут влюбляться или влюбить в себя этого бессребреника.
– Но ведь дома его опять нет, – как бы вскользь заметила княгиня.
Нести этот разговор начал надоедать. Коробила та настойчивость, с которой допытывалась княгиня о пристрастиях мужа. Поднималась опять из глубины души ревность, унижающая её достоинство, разрушающая спокойный, размеренный ритм устоявшейся жизни. Она махнула небрежно рукой:
– Да куда он денется!? Пронесётся два-три раза по Невскому проспекту, выплеснет всё никудышнее, соберёт всё важное и к обеду прибудет.
На этот раз ошиблась Нести. Степенную семейную жизнь Фёдора Ивановича пикой пронзила поздняя страстная любовь к Елене Александровне Денисьевой. Именно этот «духовный обморок» разъединит. Разделит семью.
Эрнестина Фёдоровна будет надолго уезжать из Петербурга то в Овстуг, то в Германию к брату. А Тютчев будет писать жене: « Ты никогда не узнаешь – и слава Богу – тех мук, которые ты причинила мне, лишив меня своего присутствия. Это хуже, чем отнять у больного постель, на которой он лежит», а следом летит другое: «Я люблю только тебя». И опять отчаянное признание: « Сколько достоинства и серьёзности в твоей любви – и каким мелким, и каким жалким я чувствую себя сравнительно с тобою!.. Чем дальше, тем больше я падаю в собственном мнении...»
Жизнь изменилась. Нет места стремительному натиску полимических публицистических статей. Философский трактакт «Восток и Запад» остаётся призрачной мечтой. Зато родятся нежные, печальные строки:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
Но и в этой, последней любви, Вы просияете и погасните, оставив миру незакатное солнце любовной поэзии.
Одиночество
Нести проснулась рано от ощущения безнадёжной, вязкой тоски. Липкая, она топила женщину, цепляясь за руки, плечи, поднималась всё выше к подбородку, ко рту, не давая ни дышать, ни плакать.
Некоторое время Нести лежала, пытаясь мысленно освободиться от этого чувства. Не получалось. Тогда она рывком встала, сбросила тёплое одеяло, и тягучее, грызущее чувство печали и обиды сползло вниз. Надо жить дальше и растить детей. Просто их с Теодором любовь перешла на другую ступеньку развития, или вступила в чёрную полосу. Это надо пройти.
Никогда ещё ей не было так одиноко в своём одиночестве. Не даёт покоя бесцельное передвижение по комнатам, где всё сверкает, блестит чистотой. Каждая вещь занимает строго определённое место и даже игрушки стоят чинно в ряд, как и положено. Надоело бессознательное поглаживание фрака, до сих пор пахнувшего его туалетной водой, набили оскомину стопки сорочек, белоснежных, накрахмаленных и аккуратно сложенных на полке шкафа, и только длительное созерцание его портрета, висевшего в самой большой комнате, приносило облегчение. Работа настолько хороша, что не составляло никакого труда мысленно переместиться в Мюнхен, на карнавал, где она впервые увидела Теодора в костюме Мефистофеля.
Нахлынувшие видения постепенно овладевают ею. Так проходит время.
Когда началась эта спасительная жизнь прошлым? Может, в то памятное лето сорок третьего, когда лето тянулось бесконечно?! Теодор уехал в Россию устраивать дела. Промаявшись вдали, она поняла, что бросит всё и безоглядно поедет за ним в чужую страну. Или, когда он, утонувший в страсти к этой девочке Лёле, подружке его старшей дочери, прошептал «перетерпи, перетерпи»? или, когда она увидела на пороге смазливую женщину с младенцем на руках и мальчика, как две капли воды похожего на её мужа?! Ребёнок держался за подол материнского платья и разглядывал её так же, как Любимчик, наклонив голову.
Нет, она не осуждала и не роптала, как бы горько ей ни было. Как истинная христианка понимала, что несёт заслуженное наказание. Ведь и её любовь в начале была преступна. Она страстно желала женатого мужчину, у которого было шестеро детей. Она понимала этих несчастных женщин. Рядом с ним трудно остаться равнодушной и холодной. Его невозможно не любить: удивительная сила мысли покоряет, обезоруживает, подчиняет. Он понимал и чувствовал движения женской души. Слова, конечно, важны, но главное – движения души, выраженные в жестах, во взгляде, мимике.
В тридцать третьем году после смерти барона и настойчивых уговоров брата, она решила никогда не встречаться с женатым русским дипломатом. Но конец лета, проведённый в одиночестве, в молитвах, только разжёг в её сердце огонь любви. Она поняла: это человек – её судьба и перестала себя терзать нравственными упрёками. Такого больше не встретит и уже никого, кроме него не полюбит. Борьба безнадёжна. Зачем противиться? А может, удасться быть Теодору хотя бы другом. Она привыкла прятать ото всех и мысли, и настроение. Она сможет. Зачем же теперь лишать себя такого малого удовольствия, как говорит с ним, смотреть на него, слушать его? Этим она не причинит вреда семье дипломата. Нет, причинила.Самообман до добра не доводит.
Нести вздохнула и побрела в свою комнату. Здесь было гораздо теплее, уютнее. От петербургской сырости, туманов она, конечно, не в восторге, но как было приятно, когда именно в эту комнату иногда проникал первый луч бледного солнца.
Нести вспомнила про свой альбом-гербарий, который привезла из Германии. Между плотных листов лежат засушенные растения, а внизу надписи, сделанные её рукою: «Цветы, сорванные 5 июня 1835 г. Воспоминание о счастливых днях, проведённых в Эглоосгейме!!» Два восклицтельных знака. Нести улыбнулась. Это, действительно, были счастливые дни. А вот надпись с тремя знаками. «Воспоминание о 20 марта 1836 г.» Это дни, когда они прощались навсегда. И будущее казалось мрачным, тоскливым. Они отказывались от счастья. Расставались. Потом, через много лет, когда она выучит русский язык, чтобы читать его стихи, посвящённые ей, прочтёт строки с пометкой «Апрель 1836»:
Люблю глаза твои, мой друг,
С игрой их пламенно-чудесной,
Когда их приподымешь вдруг
И, словно молнией небесной,
Окинешь бегло целый круг…
Но есть сильней очарованья:
Глаза, потупленные ниц
В минуты страстного лобзанья,
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый тусклый огнь желанья.
А была бы она счастлива с другим? Кто знает. Тогда сомнений не было.
Они венчались дважды: в православной церкви и каталической. Она давала клятву верности два раза и приняла на себя не только заботу о трёх его дочерях, о детях, рождённых в браке с ним, но и о нем самом, большом ребёнке. И материальную, и бытовую. Его жалования было недостаточно, чтобы содержать такую большую семью. «Если увидишь дорогого папа, – пишет Эрнестина Фёдоровна падчерице Анне, – посмотри на него внимательно, как посмотрела бы я. Как он выглядит? Подстрижены ли у него волосы? Радуют ли его приятели и, главное, приятельницы?» Нет-нет, тут нет иронии. Слишком возвышенна была её душа, слишком самоотверженна, слишком добра. Зная, какими чудовищными припадками меланхолии страдал Тютчев, она рада всему, что помогало развеять это состояние.
Нести вздохнула, перевернула страницу. Вот сейчас откроет лист с фиалкой и как будто очутится дома, в Германии. И пусть за окном поздняя унылая осень, моросит нудный, холодный дождь, у неё в руках фиалка, которую Теодор подарил при первой их встрече на балу.
Именно среди этих листов альбома-гербария через два года после смерти мужа Эрнестина Фёдоровна найдёт стихи с пометкой на французском языке « Для Вас (чтобы прочесть наедине). Она и прочла наедине. Совсем наедине.
Не знаю я, коснётся ль благодать
Моей души болезненно-греховной,
Удасться ль ей воскреснуть и восстать,
. Пройдёт ли обморок духовный?
Но если бы душа могла
Здесь, на земле, найти успокоенье,
Мне благодатью ты б была –
Ты, ты, моё земное проведенье!…
Заключение
Всего три статьи, всего двести стихотворений, но какие! Гордился ли он своими достижениями в творчестве? Тютчев был равнодушен и к своим открытиям, и к своим стихам. Он пришёл в этот мир, чтобы сказать, предупредить, а дальше… Имеющий уши – услышит. Считал ли он, статский советник, главный цензор России, себя поэтом? Наверное, да. Ведь он с удовольствием общался с А.А. Фетом, Л.Н, Толстым, И.С. Тургеневым. Нет, скорее это они искали общения с мудрецом, философом, поэтом. Когда по Петербургу разнеслась весть о болезни Тютчева ( с ним случился удар), сам Александр 11, никогда не бывавший у Тютчевых, пожелал навестить поэта, заранее послав к нему человека. Фёдор Иванович, смутившись, тут же ответил посыльному:
– Это приводит в жуткое смущение: будет крайне неделикатно , если я не умру на другой же день после царского посещения.
Такой ответ привел уже царя в замешательство. Визит был отложен.
Гением его считали ещё при жизни. И кто! – Тургенев, Некрасов, Толстой, Фет.
В России великое множество талантливых людей, «и тем больше славы поколению, породившему таких поэтов, как Пушкин, Тютчев, и тем больше чести народу, к которому поэт обращается с такими высокими требованиями», – писал А.А. Фет
Я с гордостью иду по Невскому проспекту, где почти на каждом фасаде дома висит мемориальная доска, каждое здание – памятник. Где ещё в мире есть такой знаменитый проспект?! Здесь гулял с тросточкой господин Фёдор Иванович Тютчев, здесь рождались гениальные статьи и вирши, достояние России. Теперь за нами очередь оправдать его тайные надежды и соответствовать его высоким требованиям.
29.02.2024