Кубанский венок тёте Наташе Серебряковой

1

К стыду своему, только сейчас взялся переосмысливать историю, которую собираюсь тут рассказать.

Или, наконец, пришло время?

Но словно возникла вдруг жадная, чуть ли не яростная потребность, ну прямо-таки немедленно разобраться в том, о чем размышлял хоть и частенько, но все-таки – от случая к случаю.

С печалью думаю теперь: как тогда?

Как лет десяток, а то и больше, назад, когда после заутрени в Тимоховской церкви Серафима Саровского ненароком рассказал певчей Марине о бутылке теплого молока посреди нехоженого, занесенного снегом ночного поля…

Каким неожиданным светом вспыхнули ее всегда грустные глаза!..

Прямо-таки вцепилась мне в руку: «И это случилось,  говорите, в наших местах? Где-то рядом?!»

Может быть, спросила не совсем так, все было несколько иначе...

Но то, что они с мужем Александром, художником Сашей, тут  же вернулись к алтарю, дождались, когда выйдет отец Владимир и взяли благословение съездить в наше Кобяково, – это точно. Так им захотелось, видать, расспросить тети-наташину родню о далеком декабрьском чуде жестокого 1941-го года…

Мне, правда, до сих пор непонятно, отчего я тогда не взялся над этим их душевным порывом шефствовать: Марина была крестной двоих наших малых внучек, Мелании и Ульяны.

Думаю теперь: невольно отстранился, желая «чистоты опыта»?

Однако, это не тот случай, как говорится. Совсем не тот.

Не исключаю, что за неучастие свое в добром деле я потом каким-то образом поплатился… как нас иначе и наставлять-то?

На путь истинный.

Ведь история, которую я когда-то узнал от тети Наташи  Серебряковой была мне, по сути, ею  з а в е щ а н а.

Потому-то сегодня, когда самому мне осталось уже не так долго пребывать на нашей теплой и все еще пока зеленой земле, решил собрать воедино все, какие у меня есть, и дневниковые записи на этот счет, и коротенькие отрывки из прежних работ…

2

Дневник. 21 декабря 2012 г.

Мороз прижимал крепенький, и на автобусной остановке в полутора километрах от Кобякова, куда в кромешной тьме всё подходили наши  «деревенские» было оживлённей обычного.

Пожимая руку Саше Серебрякову, спросил:

- Что, не завёлся твой «мерседес»?

- Так и вашего что-то не видать! – раньше него откликнулась бойкая его Лена.

Реальные «мерседесы», разрывая темь, всё проносились мимо. Слева те, что мчались в сторону Москвы из богатого кооператива «Топас», справа – которые ещё спешили в этот дачный посёлок за «деловарами», обычно выезжающими на свой промысел позже.

Подошёл автобус, я, как штатный замыкающий, переминался в конце нашей недлинной очередишки и, перед тем как ступить на подножку, подобрал на   истоптанном снегу слетевший у Ларисы с сапога один из двух «ледоходов» - купленное для неё  в электричке жалкое приспособление, этакие контуры  подошвы из пластика с несколькими, тоже из пластмассы, шипами на них. Чтобы не поскользнуться  на зимней дороге.

Пока переводил её через горбатые ледяные колеи, пока дожидался, когда, переваливаясь как утка с бока набок, она поднимется по лестнице к станции, молодые Серебряковы уже сидели в электричке, и мы устроились неподалёку от них.

Народу было немного, и я продолжал подначивать Сашу:

- Шапка у тебя знатная! Сам сшил?

- Куда ему! – снова опередила Лена.

А я вспомнил покойного отца Саши, Дмитрия Петровича. И вздохнул:

- Совсем мастера перевелись?.. Валенки подшить некого попросить. А то, бывало, идёшь: выручай, дядя Митя! И он - тут же…

- В ажуре-в темпе! – словами отца ответил Саша, и даже интонация, показалось, тоже была отцовская.

- А что читаешь хоть? – спросил его, когда он достал из сумки и поднял над коленями книжечку небольшого формата.

Саша улыбнулся:

- Про любовь!

Я вроде не поверил:

- Да ладно! – и кивнул на молоденькую соседку напротив него. – Про любовь нынче – на планшетниках. А это, небось, какая-нибудь инструкция  по эксплуатации огородного  трактора, ну, признайся!

Он протянул мне книжечку в глянцевой светло-синей обложке, и я не стал даже глядеть ни на ее название, ни на  фамилию автора. И то, и другое окаймлялось яркой линией пробитого стрелою алого сердца – осталось только руками развести. Сдаюсь, мол, - и действительно, про любовь!

- Как там хоть ваши? – перевела Лариса разговор в русло женского  любопытства. – Как Гена, что-то давно его не видели. Приезжает?

- Гена как всегда! – сказала Лена, и по её интонации всё, насчёт Гены, нам должно было стать понятным.

А я спросил:

- Он сорокового?

- Сорок первого! – возразила Лена. – Январский…

- Значит, в декабре ему было…

- Будет в январе! – поправила Лена. – Ещё отметит…

И Саша на миг оторвался от своей книжечки с пробитым стрелою сердцем на обложке:

- Отметит! – уверенно поддержал. – Он отметит…

Пришлось сказать:

- Я не о будущем, братцы, январе!.. Вообще не о нём. О декабре.

- А причём тут? – удивилась Лариса.

- О декабре сорок первого.

- Ещё сорок первого?!

- Ты, наверно, забыла, мать, - сказал ей уже тихонько.

- О чём ты, не пойму, - ответила она также почти неслышно.

Что делать – у неё всё-таки иные, чем у меня, заботы. И память тоже устроена иначе, нежели моя, во многом  профессиональная память, чутко  настроенная на сохранение всего, что может потом для творчества  пригодиться…

И опять ко мне вернулось застарелое ощущенье невольной вины… перед кем?

Только ли перед тётей Наташей?

Но она бы и это снесла, как сносила многое, слишком многое другое, что на ее долю выпало…  Кроме Геннадия и Саши у них с дядей Митей ещё, по-моему, двое детей, и они не так счастливы. Недаром, наверное, у тёти Наташи любимая поговорка была: «В каждом дому – по кому, а у кого – и два».

Как раз она-то, может быть, тётя Наташа, и глядит на меня, всё мнящего себя горцем, с настоящих-то горных высот, которые зовём почти полузабытым теперь словом:

г о р н и е?..

Мол, что ж ты, Леонтьич?.. Я ведь не тянула тебя за язык, сам вызывался: напишу!

Пока так и не собрался.

Но это ошущение горькой вины неизвестно перед кем - иной раз кажется, чуть ли не перед всем миром – в последнее время посещает меня всё чаще, и нынче утром я собрался-таки сесть, наконец, за маленький рассказ о тёте Наташе. Но предварить его решил несколькими малыми отрывками о её муже, о Дмитрии Петровиче Серебрякове, с которым дружили, и о котором столько уже успел понаписать, что он стал прямо-таки неизменным героем  многих моих сюжетов – в одном ряду с такими известными личностями, как прославленный джигит Ирбек Кантемиров и младший брат его Мухтарбек или знаменитый «оружейник»  Калашников…

3

Когда три десятка лет назад мы купили в Кобякове избу, оставили Дмитрию Петровичу, дяде Мите, «вторые ключи», и много лет он был потом не только добровольным смотрителем нашего не очень, прямо скажем, ухоженного имения, не только наставником в основательно подзабытых сельских заботах, но и, частенько случалось зимой, истопником.

Стоило позвонить ему в «синаторий», где он по ночам дежурил, как  слышался его чуть приглушенный подмосковными шумами насмешливый говорок: «Понял: в ажуре-в темпе!»

С ночи на пятницу растапливал в избе у нас русскую печь, и утром в субботу мы уже не мёрзли в заиндевелых комнатах – из заметённого снегом леса приходили с электрички в благостное тепло.

Но рукою моей, когда потом о дяде Мите писал, двигало не только вполне понятное чувство признательности: он был настолько неординарной личностью, что не писать о нём было просто нельзя.

Вот полстранички из давнего рассказа «Парень, который не успел поменять в голове опилки». О нашем с женой кобяковском житье-бытье ранним летом, когда «огород  зарастает»:

«Ничего, говорю, мама, - не с огорода живём!.. А с чего же, она спрашивает. С одуванчиков, может?.. Да, говорю, если хочешь, то да, с одуванчиков и живём, с красоты этой, которая, посмотри, вокруг нас…  Пусть себе цветут!

- Тебе перед соседями не стыдно, а мне – стыдно, - говорит она. – Понимаешь?

В это время года у неё комплекс такой: одуванчиковый. Потом начнутся другие: стыдно будет, что картошка у нас не подбита и заросла, что укропа за бурьяном не видно, стрелки чеснока не завязаны, лук пожелтел, саженцы яблонь опутала паутина, сливу одолевает тля, а мужику её, мужику – ни до чего нет дела!..

Ну, как же, говорю, а родная словесность?..

Но ей – когда стоит среди одуванчиков – на родную словесность начхать.

- Они скоро выше тебя будут, посмотри! – корит жена.

Поздоровался и стал рядом наш сосед дядя Митя Серебряков, пехотинцем   прошедший через три войны, бывший гитарных дел мастер. Сухонький, но как молодой петух бойкий, подхихикивает моей жене нарочно весело, потом строжает, поталкивает меня в бок:

- Ну, слышишь, что твоя «изюминка» говорит?.. А ну-ка, неси косу, ё-моё, в ажуре-в темпе!

- Дядь Мить? – спрашиваю. – А почему коса – литовка называется?

- Она  л е т а т ь  у тебя должна, вот почему! – почти кричит радостно дядя Митя, которому я успел уже многое жестами и глазами объяснить: есть, мол, в рюкзаке она, проклятая, есть. Надо только «изюминку» ублажить – и посидим вечерочком, посидим.

Только ублажать он, жаль, взялся не так, как я ему глазами советовал: вместо того, чтобы жену просто успокоить, да и всё - и в самом деле, заставил меня косить!»

4

Потом в деревню перебрался только что женившийся младший наш сын, врач-травматолог… Не пожилось тогда молодым в Москве! Даже большие начальники, которых я вынужден был просить, не смогли помочь ему записаться в кооператив, потому что жилплощадь наша была на 0,4 квадрата больше, чем полагалось тогда для такого ответственного, чуть не государственной важности, дела.

И в Кобякове решать почти все его многочисленные проблемы тоже стал подсоблять ему дядя Митя.

Вот разговор с сыном из рассказа, который так и называется: «Готовый рассказ»:

« - Ты спрашиваешь, зачем мне хомут?.. А знаешь, зачем? Был бы ты тогда  тут!.. Видел бы эту картину!.. Дядя Митя устроил, представляешь? Серебряков. Слышим за окном: забирай, ну её, надоела, только место во дворе занимает! Выбегаю, а он стоит между оглоблей, нарочно их не бросает: забирай, кричит, телегу – твоя! Говорю: позвали бы! А он: нет. Специально её один притащил, чтобы ты понял, какая лёгкая. Раньше умели делать! Думаешь, я одни гитары мастерил?.. Я и телеги ладил – вот увидишь. Стояла у меня. Я про неё, можно сказать, забыл. Дровами заложил, она, говорит, и стояла, чурки и под ней, и на ней.

- Хорошая телега?

- Что ты! – радовался сын. – И новенькая, можно сказать, совсем, хоть ей уже годков и годков, как ты любишь говорить. Как на консервации у него стояла: всё честь честью.

Я тоже не удержался:

- Ну, Петрович!.. Прикатил, значит, телегу. «В ажуре-в темпе»?

- Да, так и сказал, ага..

Бывший гитарный мастер – в нашем Кобякове почти до самой войны гитары делали – и добровольный участник всех трёх, начиная с Хасана, войн…  Когда маленько выпьет, начинает рассказывать: «В ажуре-в темпе, Серебряков!.. Опять война! Выйди в коридор и добровольно подумай: пойдёшь ты или нет? Тогда были хорошие пловцы родине нужны, на Хасане, теперя – лыжники, а ты у нас на все руки-ноги. Пойди и добровольно подумай, откуда скорей сможешь вернуться: с фронта или с тюрьмы?! Если не пойдёшь на фронт… Добровольно! В ажуре-в темпе».

- Он, наверно, никак решиться не мог, - рассказывал сын. – Думаешь, легко, говорит, Гошка, мне с нею расставаться?.. Я, может, тоже хотел коня купить, да всё некогда, и бабка, говорит, не разрешает – тётя Наташа. Но обратно, говорит, ты меня домой на телеге отвезёшь – запрягай! Чтобы Наташа видела, какое к её Дмитрий Петровичу уважение в деревне… запрягай, кричит! Знаешь, что он говорит: мы с тобой на этой телеге за г у м а н и д а р м о в о й помощью ездить будем. Она, говорит, мне от немцев как никому другому  полагается: в ажуре-в темпе! Потому что я в последнюю войну был санитаром и исправлял их немецкое безобразие – с поля боя раненых выносил!.. А если б я автомат взял в руки?.. Тогда бы некому было нам эту помощь сегодня присылать, ё-моё! Уж я бы их пошмолял – такая злость была: за наших раненых!

- Ну, и ты отвёз его?

- А как же!.. Вместе запрягли… знаешь, какая телега, и вправду, лёгкая? И удобная – Петрович в ней сидел, как король. Едем, а он кричит: в ажуре- в темпе, Гошка! В ажуре - в темпе».

5

Потом это нарочитое, не сомневаюсь, унижение России «гуманидармовой» помощью закончилось, жизнь хоть чуть полегчала. Участникам войны, тем более с таким, как у Петровича, количеством наград, прибавили пенсию. Ко всем его старым документам  и новым, какие стали присылать теперь на девятое мая, благодарственным письмам из районной администрации нашего Одинцова, прибавилась ещё и моя телеграмма, посланная ему на семидесятипятилетний юбилей из Старого Оскола.

Дело в том, что в нашем Кобякове одна улица – ну, какое у неё может название?.. И когда ко мне на почте пристали – мол, а всё-таки, всё-таки? – я забрал у них обратно свой бланк и дописал: «улица Добровольца Серебрякова».

Тут у них возник новый приступ недоверия:

- И улица добровольца Серебрякова, и получатель – Серебряков. Всё точно?

Но я уже напустил на себя строгость, иногда это бывает со мной.  Непререкаемым тоном сказал:

- На этот раз точней некуда!

И так ли уж был неправ?

Дядя Митя этой телеграммой очень гордился и нет-нет мне же её и показывал: раз от разу всё более стёршуюся.

Любимая песня у него была «На закате ходит парень». В прозванном так за свой цвет деревенском «зелёном магазине», по секрету шепнула мне  продавщица Надя, стоял у неё под прилавком из дому принесённый  Петровичем персональный стограммовый стакашек.

Поближе к вечеру дядя Митя деловитой походкой молча шёл в сторону магазина, а о возвращении его возвещал в меру громкий, радостный напев.

Иногда я не мог его слышать, потому что работал в дальней угловой комнате, и тогда Лариса открывала, бывало, дверь и как пароль заговорщически сообщала:

- На закате ходит парень!

Случалось, я спрашивал:

- Компания ему не нужна?

- Нет-нет! - говорила она быстренько. – Он уже прошёл, сиди, работай.

Зато в другой раз поднимала меня как по тревоге:

- Не слышишь, «ходит парень»?.. На закате, на закате. Выскочи спросить, ты обещал!

И о чем только не приходилось дядю Митю расспрашивать, либо на пяток   минут залучать, чтобы попросить совета на месте, как говорится: над   просевшей половицей в избе, под потолком с потёками на веранде, около        разорённой кротами грядки с морковкой или возле разломившейся под     тяжестью плодов старой яблони.

- Гулять не устать, ё-моё! – начинал он всякий раз намёком на мою бесхозяйственность. – Поил ба только кто да кормил!

И чуть не всякий раз мы подыгрывали ему: где ж, мол, такого доброхота найти?

- Я жа нашёл! – радостно кричал он. – Моя «изюминка»  меня и поит, и кормит!

С тётей Наташей они не разгибались с утра до вечера, идеальный порядок был у них и в хозяйстве, где дядя Митя единоначально командовал, и в избе,  где безраздельно тётя Наташа властвовала. Моя «изюминка» бегала то и дело к «изюминке» дяди Мити: за советом. Или – просто  поговорить. Или только выслушать.

Оттого-то и знаю, что жизнь у старшей «изюминки» была не такая уж сладкая…

6

Потом тётя Наташа стала сильно прибаливать, и Лариса ходила к Серебряковым всё больше затем, чтобы проведать её или чем-то помочь Петровичу, взявшему на себя и эти, женские заботы. По дому.

Однажды сказала: мол, тётя Наташа о тебе спрашивала, хочет, чтобы и ты к ним зашёл. Соберёшься?

Перед этим они, по-моему, тетю Наташу к нашей встрече долго готовили.

Давным-давно  совершенно седая, очень исхудавшая, с выцветшими, будто промытыми недавней слезой голубыми глазами, она сидела в постели спиной к высоко поднятым подушкам, но на ней была такая ослепительно белая, в кружевах, блузка давнего, ещё довоенного покроя, что сразу становилось понятно: такую должна была носить не только писаная красавица, но ещё и аккуратистка, и умница, и - терпеливица…

- Тебе, наверно, некогда, - сразу начала она слабым голосом, когда присел возле неё на высокий старинный стул, будто тоже для какого торжественного случая приготовленный. – А тут ещё я. Ты уж прости меня. Но кому ещё рассказать?.. А не рассказать грех. Раньше, правда, кому-то говорила, но тогда и сама меньше понимала и не так,  может, часто думала… это теперь!

Немного помолчала, и Лариса, стоявшая у меня за спиной, негромко спросила:

- Может, водички?

Но этого она как будто не расслышала:

- В сорок первом. В декабре. Немцы тогда уже отступили, и нас на трудовой фронт сразу... Всех, кого можно и кого нельзя тоже. Там с утра и до вечера. А мороз!.. У меня Гена на руках. Ещё в пелёнках. И я одна совсем. Митя на фронте, и дома больше никого… Тут, в деревне у многих  доваторовцы по избам стояли. Казаки эти. Что потом погибли чуть не все под Ершовым…. Правда, к некоторым потом тяжело раненых вернули, жили у них, и наши деревенские за ними ухаживали, пока по госпиталям не разобрали. Думаешь, откуда это седло, что тут отдали вашему Георгию?.. А у этой хозяйки, молодая тогда была, ваш земляк и оставил… Красавец был казак. Вернусь, обещался, за седлом и тебя тогда с собой заберу… кабы, Господи! Вернулся…  Но тогда им и еду привозили, и доктора на машине или на санках наведывались. Один раз даже Гену моего посмотрели…  А те, что ночевали в нашей избе, все, видать, полегли – ну, никого…

- Много их у вас было? – спросил, когда она на минутку примолкла.

- Как у всех, - сказала она. – По шесть, по восемь…  Как и в вашей избе. Правда, у вас тогда две хозяйки. Две печки… пятистенок. У вас человек двенадцать… ох, и пили!

- Да мне Володя-Паяла рассказывал, - припомнил я бывшего хозяина  избы.

- Потому небось и рассказывал, что у вас там они особенно…  Да ещё и драку затеяли. Всё чью-то шашку в снегу искали. Завтра в бой, а шашки нету…  у  одного.

Эту историю уже не раз слышал, поэтому только горько усмехнулся:

- Ну, как же? На танк – да без шашки?

- Так потому и поили их, - слабо откликнулась тётя Наташа. – Прямо возили по дворам. Чтоб вечером ни о чем не думали… Ну, кто ж трезвый на лошадях – против танков?! И рано утром их потом хорошо похмелили… ребята совсем молоденькие… Лежали потом по всему полю. Сперва и хоронить было некому. И танки стояли обгоревшие с немецкими солдатами, тоже пока никто не вытаскивал.

Она заплакала, и Лариса вышла из-за высокого стула, на котором я сидел, подала ей сложенное в несколько раз маленькое полотенце:

- Ну-ну, тётя Наташа. Ну, успокойтесь.

- А лошади нас тогда хорошо выручили. Побитые… Тоже по всему полю, рассказывали. Своих-то ни у кого уже не было, последних на фронт забрали. Так женщины вдвоём-втроём собираются, санки находят, у кого подходящие. И топоры с собой, и пилу… Мне тоже соседка приносила потом кусок конины мороженой: тебе, говорит, надо, ты ребятенка кормишь, не отняла еще…

- Выручали, значит, казачьи лошадки?

- Ещё как! – откликнулась тётя Наташа. – Старые женщины, кого на трудовой фронт не взяли… бабки, можно сказать. Они и ехали. Разгребали снег и пилили. Или рубили на куски. А я одна. И никто из этих доваторовцев, что были в избе, не вернулся. Спросить не у кого: или дальше пошли, или погибли. У меня не только это мясо конское кончилось, вообще шаром покати. Кормишь-то, кормишь, а откуда оно что возьмётся?.. И вот один раз спешу вечером домой: Генка там в кроватке один. Кричит, конечно, голодный, думаю… А уже поздно, луна светит. Я возьми и сверни с тропинки. Пробегу, думаю, по целику, спрямлю дорогу, а то накричит грыжу… И заплакала: чем кормить? Бегу, дорогу за слезами не вижу. И чуть не наткнулась: бутылка молока из снега торчит… представляете? Хватаю её, а она тёплая, чуть не горячая… кто оставил? Как тут оказалась?! Как не оглядывалась, верите, ничего понять не могла:  вокруг ни следочка и меня никто не обгонял, говорю – по целику торопилась… Стояла я с ней в руках, стояла, а потом думаю: да что ж ты его студишь?! Пока растопишь печку, пока согреешь потом… Сунула в телогрейку за пазуху, концами платка от так грудь прикрыла и – домой поскорей! Одной рукой, конечно, держу: не дай Бог выпадет. Да и потеплей будет, на улице опять мороз… Ну, кто её там как для меня приготовил эту бутылку, ну – кто?!

- Обязательно напишу, тёть Наташа! – невольно у меня вырвалось. – Обязательно!

- Вот я с тех пор всё и думаю: ни души вокруг, ни следочка…

- Только сверху могли поставить? – уточнила моя жена-реалистка.

- Если б я знала! – тётя Наташа воскликнула. – А то вот уже помирать собралась, а всё сама себе никак сказать не решусь: ну, кто?! Кто меня тогда  пожалел? За что?.. Кто моего сыночка спас?.. Одно дело, что мне этой бутылки на несколько дней хватило… большая была! Чуть не четверть…А другое, что я духом поднялась… как будто кто меня подкрепил!

7

Тётя Наташа из жизни земной ушла первая.

Через год ушёл сильно тосковавший по ней, оставшийся сирым вдовцом Петрович.

Обоих схоронили рядом на старом кладбище в селе Введенском, где оканчивается железнодорожная ветка на Звенигород.

А я всё вспоминал эту историю, рассказанную тогда тётей Наташей. И всё размышлял: ну, как обо всём этом написать?

И не написать, ну просто нельзя.

Иногда кому-нибудь её пересказывал…

Как в тот раз, после заутрени в тимоховской церкви, когда певчая Марина явно растрогалась, и глаза ее загорелись таким светом веры!

У них с Сашей длилась тогда грустная, непростая пора, о которой, вслед за тётей Наташей, царство ей небесное, и Лариса любит повторять теперь: «В каждом дому по своему кому, а в каком – два». И Марине Анатольевне с её Александром Владимировичем, тоже внесшими, как знаю, лепту в строительство тимоховской церкви, очень хотелось твёрдо веровать и в святость этой земли, на которой они живут, и в горнее заступничество за весь страдающий мир. И – в существование отмеченных этим заступничеством земных праведников…

Мы ведь не только видим один другого глазами – ещё и воспринимаем неким особым чувством

Это ощущалось: они молились о бездетной своей дочери.

И как посветлели теперь лица у этих добрых людей, какой радостью сияют глаза, когда в церковь приходят уже с внучками, мал мала меньше, на руках…

Преобразило даже не чудо – сокровенная вера в его возможность?

8

Но тогда они вернулись из Кобякова расстроенные:  Саша, который живёт теперь в родительском доме, сказал, что история эта если и была, то не с ним  - со старшим братом, с Геннадием, который, пожалуй, тоже мало что о ней помнит… Как-то так.

Может быть, тётя Наташа не зря, когда заболела, попросила меня прийти – что-то предчувствовала?..

А я никак не соберусь обо всём этом рассказать…

Ну, не грех?!

9

Дневник.1 января 2013 г.

Выходит, несколько дней в конце уходящего 2012-го я сидел над тем самым рассказом, что обычно называем рождественскими?

Но в прошедшем году его так и не закончил…

И до сих пор не знаю, как дальше быть.

Эта проблема с формой не даёт житья, что называется.

Всё тут описанное можно назвать чистой воды документалистикой, если уж не просто – документом.

Но…

… только что Лариса позвала меня выпить чаю, я включил православную программу, «Союз», и в передаче о войне 1812 года, о Бородинском сражении  заместитель министра культуры Петраков в беседе с Еленой Чавчавадзе, из того самого княжеского рода, рассказал о том, как попустительством главы районной администрации на окраине Поля за бешенные деньги создавалось престижное кладбище, на котором должны были хоронить уже нынешних «героев»…

А я тут же вспомнил то место из романа старого русского писателя Ивана Калашникова «Автомат», вышедшего в Санкт-Петербурге в 1841 году, где рассказывается, как после Бородинского сражения, тут же рядом, «на берегу войны», схоронили однополчанина главного героя, Евгения Судьбина, даже не поставив креста… Вот, мол, смерть, достойная безымянного героя – защитника Отечества… Хорошо бы найти этот текст из «Автомата» и здесь процитировать.

Так вот. Как может каждодневная быстротекущая жизнь не влиять на процесс творчества… и как отделить одно от другого?

Рассказ, а по сути это небольшой рассказ – так вот, рассказ этот, над которым несколько дней работаешь, от стремительно вспыхивающих, моментальных сюжетов и десятков самых разных подробностей, могущих пригодиться тебе и завтра, и, как это ни печально, - уже вчера…

Жертвовать возникшим неожиданно чувством?

Или жертвовать устоявшейся формой… но как без неё?

Даже в этом рассказе форма настоятельно требует своего, и требование это имеет под собой очень серьёзное, так и хочется сказать – горнее тоже – обоснование.

Почему так выходит?

Ну, почему?!

Почему в руках у Саши Серебрякова оказалась в то утро в вагоне электрички эта жалкая книжечка «про любовь»?

Не она ли и должна была мне напомнить, что я так и не написал до сих пор совсем о другой любви?

Совсем о другой.

Следствием которой и была эта бутылка почти горячего молока посреди холодных снегов.

Но размышления об этой высокой любви, на которой мир держится, для многих и многих нынче старательно подменены дешёвыми книжками в глянцевых обложках. По сути – о похоти.

А самое начало рассказа – о том, как в предутренней тьме мимо проносятся дорогие «мерседесы», которые ни за что не подберут бредущего по дороге путника…

Ведь в каждом из них – или в большинстве -  висит крестик с чётками или  под лобовым стеклом прикреплена иконка Спасителя, либо, уж это непременно, святого Николая Чудотворца… Он для них, ну, прямо-таки совсем свой. Как старый приятель. Почти у всех «новых русских». Николай-Угодник.

И угождать Ему не они должны. Он – нам.

10

13 октября 2018 г.

Перед Покровом, который исстари считается «казачьим» праздником, чего только не пришло в голову…

За несколько прошедших лет многое в нашей окрестности изменилось.

Серый бетонный удав очередной кольцевой дороги все плотней сжимает малые деревеньки, а те, что покрупней, уже стали пригородами Звенигорода, все больше обретающего очертания многоэтажного града-монстра.

Теперь уже и Введенское – пригород. И вот-вот таким же станет почти легендарное Ершово… А зачем? Надо ли?

Люди молчат. «Народ безмолвствует»?..

Это нелишне вспомнить, потому что над округой распростерт невидимый ореол пушкинского Захарова…

А Саввино-Сторожевский монастырь?..

Который исстари считается оплотом русской державности.

И серому железобетонному удаву противостоит сам Дух этих древних мест.

Перед торжествами в четь 200-летия Бородинской битвы  здешние казаки вдруг вспомнили об одном, дотоле мало известном сражении у стен Саввиной обители…

Корпус маршала Евгения Богарнэ быстрым броском из Рузы попытался догнать в районе Звенигорода отступающее русское войско, отсечь аръергард, разгромить уходящие колонны…

И вот, на том месте, где двести лет назад устроившие засаду казаки, «охотники», так тогда звали добровольцев,  и уланы из корпуса генерала Винценгероде с полудня и дотемна сдерживали французов, стояла теперь брезентовая палатка. И двое нынешних казаков, из тех, кого чуть не с презрением зовут «ряжеными», по августовской жаре ровняли площадку, чтобы поставить на ней поклонный крест из черного гранита – его готовил в своих «ритуальных» мастерских казачий брат Тимофей: православный осетин Тимур Козаев.

Мы давно дружим, соединенные некогда бывшим духовником Монастыря иеромонахом Феофилом: светлая тебе, батюшка, память и Царство небесное!

Брат Тимофей и показал мне текст, который собирались выбить на памятном камне рядом с Поклонным крестом: может, поразмышляешь над ним? Что-то поправишь или добавишь?

И несколько дней я ездил в Москву, просиживал в Национальной библиотеке, бывшей «ленинке», над старыми книгами. И принес потом казакам-доброделателям совсем другой текст:

«Сей крест во славу Божию и в память доблестных русских воинов воздвигнут на месте шестичасового героического сражения 30 августа (12 сентября) 1812 года казаков, драгун и егерей летучего отряда генерала Ф.Ф. Винцингероде с авангардом 4-го корпуса двигавшихся к Москве наполеоновских войск. «Выведенный из себя дерзостью казаков» генерал Э.Р. Богарнэ заночевал в Саввино-Сторожевском монастыре, где пережил чудесное явление заступника Земли Русской преподобного Саввы, воспретившего французам осквернять обитель.

Да не оставит нас до скончания времен милость Господняя!

От благодарных потомков в честь 200-летия

Победы в Отечественной войне 1812 года.

Сентябрь 2012-го»

Казаки сперва долго вглядывались в незнакомые строчки. Переглядывались, молча вздыхали.

Зато брат Тимофей принял их сразу и пылко обнял меня:

- Ты, батя, перевел вектор из области военной истории на  область духа!

Садовник отец Венедикт, один из первых насельников уже новой, возрожденной Саввино-Сторожевской обители, тоже мой брат духовный, после освящения Поклонного креста и памятного камня, одобрительно сказал мне: «Тот случай, когда словам тесно, а мыслям просторно… А?!»

И я вдруг понял, что написал, скорее всего, лучшие несколько строк из всей моей многостраничной прозы…

11

Потом, в соседнем с Кобяково сельце Аляухово, построили и освятили церковь во имя святых Царственных Страстотерпцев, и мы обнялись с надымским атаманом Сергеем Кришталем, привезшим туда на специальном прицепе громадного размера икону Царя-Мученика: до этого несколько лет назад виделись с ним в адыгском Майкопе…

После, стараниями настоятеля этой церкви протоиерея Алексия, на символической развилке дорог возле нашего Кобякова – одна ведет в деревню Раево, рядом с которой расположен теперь престижный гольф-клуб, говорят, крупнейший в Европе, другая в Аляухово, больше похожее, конечно же, на «г о л ь – клуб», без «ф»… так вот, на нынешней этой российской «развилке» тоже теперь поставили большой поклонный крест, и в день 150-летия Государя, в назначенный час мы, несколько кобяковских жителей, собрались возле него. Чтобы встретить крестный ход из Аляухова…

День был жаркий и душный, солнце пекло нещадно, и как я удивился, как обрадовался, когда еще с нашего кобяковского пригорка увидал стоящих под высоченным крестом-новоделом Серебряковых: Сашу и Лену.

Странное дело!..

Поздоровавшись, мы будто продолжили недавно начатый разговор.

- Скажи, Саня, – я попросил. – Где все-таки то поле, по которому  шла тогда тетя Наташа?.. Где могла быть тропинка, которую она решила спрямить… далеко отсюда? Хоть в какой, скажи, стороне?

Он как будто ждал этого вопроса. Не раздумывая, повел рукой на покрытый лесом взгорок, который начинался на другой стороне низины и как-то уж очень запросто произнес:

- Да вон, совсем рядом… Как отец, когда заметало снегом, ходил потом из санатория по этой дороге, так тогда и она… Только решила пойти наискосок. Через овраг до нашего двора куда ближе, чем через полдеревни – в обход, ты сам это, Леонтьич, знаешь… ну, так же?

И такая у него в голосе слышалась уверенность, что мне расхотелось дальше его расспрашивать и еще что-то уточнять… вот оно!

Все как на ладони, и правда.

Как в «Божий день» ясно – так в нашей станице  старые ее жители когда-то говаривали.

… И тут, без всякой упреждающей хоть мало-мальской грозы, на нас обрушился такой густой и крупный ливень,  какой даже в родном  кубанском Предгорье не так уж часто случается…

На всю нашу кобяковскую кампанию нашелся всего один зонтик, под ним пытались укрыться женщины, а мы с Сашей тут же почти до нитки промокли… но хорошо почему-то нам было, почему-то – радостно!..

Пять лет в Аляухове стоит церковь Царственных Страстотерпцев, и всякий раз на престольный праздник, ну так льет!

- Это сама Святая Русь плачет по Государю! – всякий раз говорит отец Алексий.

Только ли по нему?.. По утраченной сто лет назад такой могучей державе?.. По всему народу российскому, загубленному еще небывалой дотоле великой междоусобицей…

Но отчего на душе-то под этим дождиком радостно?

Не оттого ли, что стали мы, наконец, потихоньку прозревать?

12

Крестный ход весь тоже промок, шелковая черная ряса у монастырского звонаря, брата Дорофея, была хоть выжми… что я отчасти и сделал, когда с ним обнялись: давно не виделись…

Началось торжество освящения памятного креста, но к своим, кобяковским, я не вернулся. Остался рядом со звонарем-монархистом.

Сдержанную короткую надпись на каменном подножии успел прочитать еще перед этим, но когда монах наклонился к ней, тоже, как бы заодно с ним, подался к строчкам и я…

Брат Дорофей вдруг тихонько шепнул мне:

- Надо было тебе ее сочинить... Надпись. Не было разговора?

Конечно же, я радостно понял, о чем он. Снова о тех дорогих мне строчках, которые выбиты на памятном камне под стенами Саввино-Сторожевского монастыря...

Перед этим, пока ожидали идущих от церкви Царственных Страстотерпцев, сам я, огорченный слишком казенным текстом у подножия Поклонного креста, думал несколько о другом.

В красочном духовном журнале «Успенский сад», который издает московский Страстной монастырь, настоятель отец Алексий твердо и обстоятельно объявил о создании в Аляухово Центра традиционной русской культуры…

А что, если, размышлял я, напроситься к нему в помощники?..

И уговорить его первым бы делом провести  среди местных, какие в округе есть, школяров, конкурс на сочинение о Государе.

Что они знают о нем?.. Каким он из нынешнего далека им  видится? И не только он сам – е г о  время?

Даже для меня, перешагнувшего восьмидесятилетний рубеж, прошлое стало намного родней, когда поездил да походил пешочком по здешним сокровенным, считай, местам.

Разве это не важно?!

Знать, что сто лет назад Звенигород считался духовным центром России, и невидимый глазом, но ощутимый сердцем благодатный покров Саввиной обители широко простирался над окрестными землями и водами… над лесами с братьями нашими меньшими, с птицами и зверьем… над полями со злаками… над теплыми людскими  жилищами…

… и вдруг, когда брат Дорофей тихо шепнул теперь о тексте для поклонного креста в память о Государе, что-то такое со мной произошло…

Пронеслось стремительно, все сразу: французский маршал Богарнэ. Русский генерал Вицингероде… «Винцо в огороде», как звали его и казаки, и солдатики… последний наш  император Николай Александрович…

И что-то, ну будто полузадушенное, прямо-таки закричало во мне: а тетя Наташа?!..

Серебрякова, да.

Может, Саша ее самую малость ошибся, как знать!

Сколько от Поклонного креста до их избы в Кобякове?

По прямой, ну метров триста-четыреста. А тропинок раньше в этих местах было немерено!

Это теперь все перегородили кирпичные да стальные заплоты.

Даже у нас тут. Тоже, само собою, – в «г о л ь – клубе».

А тогда, зимней ночью, именно здесь тетя Наташа, вся в слезах, и бежала…

И тут она ждала ее среди чистого-пречистого снега – большая бутылка теплого, почти горячего молока… как раз на том месте, где поставили теперь этот высоченный Поклонный крест… да вот же, как раз тут!

Она была как некая материализованная, уже земная ось… как то, что строители называют реперной точкой.

Ведь у Бога все живы! И нынче, и тогда. И все Ему и святым Его одинаково дороги.

И это совсем другая любовь, чем та, о которой нынче взахлеб читают не только по электричкам…

Везде и всюду, к стыду.

По всей большой, молчаливой нашей Родине…

13

Может, оттого-то и прорвалось во мне, что все эти годы после оставленного мне тетей Наташей з а в е щ а н и я, я все-таки не сидел сложа руки, как говорится.

Другое дело, что не очень-то спешил, ну так вышло.

Несколько раз ездил в многострадальное Ершово, о котором в суховатом сборнике «Одинцовская земля» из серии «Энциклопедия сел и деревень Подмосковья» коротко говорится: «В годы Великой Отечественной войны Ершово оказалось на лини фронта. Немцы, захватив село на очень короткое время, сожгли его (из 106 домов осталось всего 11), а церковь была взорвана с запертыми в ней ранеными бойцами и жителями села. После войны на месте храма был воздвигнут памятник погибшим воинам…»

Памятник обычный, как бы традиционный: ставший на одно колено солдат, с опущенной на грудь головою в каске, держит низко наклоненное знамя.

После, когда стараниями местной администрации восстановили церковь, получилось, что перед нею-то, перед ее тысячелетней историй, и склонилось дитя трагического для России ХХ-го века: красное знамя…

Не поздновато ли?!

Об этом я написал рассказ «Ершовский символ» и книгу «Газыри», в которой он был напечатан, отвез потом главе Ершова Виктору Бабурину… удивительный это человек, удивительный!

Дотошно знающий округу, ну чуть ли не ученый-краевед из редкой нынче породы народных заботников и заступников… Только в одном с ним, эх, разошлись: не было, уверяет, под Ершовым этого сражения, когда земляки мои – с шашками против танков!

Потом уже стал думать: а, может, четыре десятка лет назад сама судьба  определила меня в нашу теперешнюю полуизбу-полудом в Кобякове под Звенигородом?..

Купили мы ее еще в 1980-м году у одного из потомков пушкинской няни Арины Родионовны… тут, правда, дело такое: спросите чуть не любого встречного в недалеком от нас пушкинском Захарове: а вы не из того ли славного рода?

И чуть не каждый встречный ответит: ну, как же, как же, мол!..

Уверен, что это и хорошо, и не подлежит осуждению: у каждого из нас уже столько отобрали, что любой разумный, думающий человек инстинктивно ищет защиты в общем прошлом.

Но у Владимира Ивановича Семенова, который уже промелькнул в рассказе под своим давним деревенским прозвищем – Паяла, есть, так сказать, «сертификат качества»: документ, и впрямь подтверждающий родство с Ириной Родионовной Яковлевой.

Это он первым рассказал мне о постояльцах декабря 1941-го в нашей избе. Это с ним потом уже долгие годы оба пытаемся разгадать тайну «ершовского сражения», назовем это так.

На чердаке его родовой избы в Захарове хранится старое деревянное кресло, в котором во время знаменитого своего рейда по Подмосковью якобы сиживал сам Доватор: принимал донесения.

«Сертификата» на кресло у Владимира Ивановича, правда, нету. Зато есть дочь Наташа, Наталья Владимировна. Учитель истории, одна из самых известных в России поисковиков, у которой за это доброе дело «орденов больше, чем у Брежнева».

С ней тоже нет-нет, да перезваниваемся, о наших местах рассказала мне многое, но вот что касается кубанских казаков под Ершово…

14

Полтора десятка лет назад, в дни празднования 60-летия  Победы, позвонил мне однажды ранним утречком Владимир Иванович и напустился чуть не с обидой: мол, что за режим такой у его друга-писателя?.. Как только куры на насест, он – в кровать. А ведь лишь поздно вечером, а то и глубокой ночью начинаются «по ящику» самые интересные передачи.

Вчера, мол, показывали трофейную немецкую кинохронику. В том числе и об этом самом: о казачьей атаке под Ершово. Первым делом хотел сообщить в Москву дочери – ни трубку не взяла, ни мобильник. Кинулся звонить в Кобяково: номер, мол, недоступен.

- А там такое! – выговаривал мне Владимир Иванович. – Мы из казаков дурачков делаем, и ты, Леонтьевич, тоже… Из своих же! С шашками против танков!.. Да шашки – больше для отвода глаз, понял?.. Там это, ну до того ясно!.. Мчатся группами… небольшими такими кучками. Косят их, конечно, из пулеметов, но снова они смыкаются, кто остался. А перед танком… Ну, разделяются надвое, они его по бокам обтекают, а один-на один остается главный: со связкой гранат… Они его прикрывали, они его до той поры  берегли. А он уже – или-или. Или успеет отскочить с конем, или его тоже разносит взрывом… Ты понимаешь: смертник!.. Вот мы про японцев: камикадзе… А тут?!.. Ты меня слышишь?.. Алё!… Ты слышишь? Или опять со связью?..

Со связью все было хорошо.

А я глотал слезы.

Еле выдавил из себя:

- Жаль, что не видел…

Он там живо откликнулся:

- Потому тебе и звонил, там такое!.. А снимали они с двух точек, одна камера была у немецкого танкиста… или он думал, успеет спрятаться? Люк захлопнуть… И этот тоже! Казак…Мало того, что вслед ему сунул связку… в люк! Прямо на голову. Но нет – тут же  отскочить!.. Он еще коня вздыбил и руку в азарте вскинул… вроде того что: как мол?.. Видали?!.. Как на представлении – конные циркачи…

… Господи!

Да если бы после такого «представления» хоть один из них вернулся домой!

15

Может быть, это было, не под Ершово все-таки…

Где-то неподалеку.

Откуда можно было и до нашего Кобякова на санках привезти закоченевшую на морозе конину…

Я теперь не об этом.

Как-то недавно, когда с одним из старых друзей размышляли о судьбе казачества, в голову мне вдруг пришел стих:

«От казаков не соберешь костей! –

товарищ мой промолвил глухо. –

Ушли почти из всех казачьих областей…»

А я его спросил: «А область Духа?»

Потом однажды подумалось: а разве это не общая русская судьба?!..

И только там, в этой неуничтожимой, бессмертной Области никто у нас больше ничего не отберет: нет таких сил, чтобы это сделать.

В Ней мы будем жить вечно.

20 октября 2018

Кобяково под Звенигородом

01.09.2020