Разгибатель крючков. Третья часть

карты памяти третья часть

НАДЕЖДА-КЕНТАВРУШКА

Всегда натыкаюсь на одни и те же грабли: где-нибудь да оставлю свою сумку с замочками-молниями.

Будто сумка та никак не хочет прижиться ко мне. В последнее время она прижилась к роману «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса. Его хорошо по абзацам, по страницам (две-три, не больше) читать, присев на тёплую ещё (хоть и осень) скамейку в городском сквере. Пройтись по городу, выпить густой кофе с молоком в «Кулинарии» и сидеть, слушая что-то гулкое, низкое, доносящееся с берегов Волги. Хочется думать, что это отчаливают теплоходы. Куда они? Куда? Вперёд. Куда ротный поведёт.

Объявление о выставке было заключено в широкое оконное стекло.

В прошлом году я заходил сюда для того, чтобы поглядеть Дюрера, немца Дюрера с его библейскими сюжетами. Институтский куратор – молодая аспирантка Северьянова – дала мне на каникулярное лето почитать Новый Завет, книгу для того времени крамольную. И я пошёл на Дюрера, в надежде на то, что увижу хождения Иисуса Христа в народ. Дюрер мне не понравился. Он был тяжёл, как доспехи викингов, сталь отливала медью. И в этих офортах не было сюжетов из Нового Завета. Помнятся только какие-то равнодушные люди, замахивающиеcя мечом.

В этот раз в оконной витрине висело что-то воздушное, изображённое короткими штрихами. Я пригляделся – знакомое имя. Где-то читал. А... В звуковом журнале «Кругозор». Надя Рушева. Вундеркинд.

В окне Волгоградского художественного музея чёркнут лёгкой тушью портрет Пушкина, несколько похожий на тот, который Александр Сергеевич сам накидал гусиным пером. Да рядом с Пушкиным привстала на цыпочках девочка-кетнаврёнок, кентаврушка. Восторженная, с веночком на голове.

Я зашёл в музей, сунув сумку с Маркесом скучающей от недостатка одежд гардеробщице.

В музее было почти пусто, два-три человека. Мужчина в тяжёлых очках, то и дело подносящий к ним руки. Две одинаковые дамы, похожие, как близнецы, в тонких серых свитерах в обтяжку. Губы у них были тоже тонкими,связанными из серой нити. Разговаривали женщины тихо, боязливо. Но что мне до них.

Я остолбенел от первых листов этой девочки-вундеркинда. Ничего ведь особенного. «Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна…». «Я помню чудное мгновенье…». «Пьяной горечью Фалерна Чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела, Председательница оргий…». Губы сами неслышно шептали эти пушкинские строки. Передо мной висели просто линии и какие-то барашки, дымы, облака. И всё – с лёгкой грустью, будто в городе настойчиво пахнет сгоревшим бензином и степным, приволжским полынком.

Наверно, так можно рисовать? Не навязчиво, не крикливо.  Брать просто линию и тянуть её, обволакивая, сплетая мир прошлого с сегодняшним. Полынок прошлого – с гарью нынешнего. При этом полынок всё же побеждал.

Тогда в музеях и галереях нельзя было фотографировать. Но я видел, как мужчина в очках-микроскопах тайно, из воздуха вынул фотоаппарат и воровато щёлкнул картину Нади Рушевой из «Мифов Древней Греции». А ведь вид у него был весьма солидный, видимо, библиофил. Таких я часто встречал в «Буке» на Рабоче-Крестьянской. Они потели от страсти к книгам. И промокали лбы клетчатыми платочками.

Неожиданно в просторный зал с рисунками Рушевой ворвалась живая и въедливая женщина с карандашом и блокнотом. Она пососала карандаш, будто курила, и стала торопливо рассказывать о юной художнице. Мол, она откуда-то из Сибири, с Алтая, а мать у неё известная тувинская балерина. Как умудрялась искусствовед сосать карандаш, и одновременно тараторить? Мне хотелось её скомкать и выкинуть в проволочную урну. Она была лишней в этом мире. Хорошо хоть большую часть своего внимания всезнайка направила в сторону двух близняшек с шерстяными губами.

Постепенно моё первоначальное онемение прошло. И я уже спокойно разглядывал и пушкинский цикл, и Маленького Принца с остроносым Лисом…

Я всегда был любителем живописи, покупал альбомы. Допустим, Ренато Гуттузо, или Нико Пиросмани. Однажды в том же «Буке» алчно ухватил Ван Гога. Но здесь-то… И живописью не назовёшь. Неужели эта девочка с наивными круглыми глазами по-другому видит? И ей не надо никаких толстых приближающих линз. Хотя ведь в очках сфотографирована. Она и Мастера с Маргаритой нарисовала такими, какими я их представлял: внимательный, горестный Мастер и загадочная Маргарита. Влюблённая ли? Вряд ли. Может, ошарашенная знакомством с писателем, увидевшим и Христа, и Понтия Пилата?

Я попытался «втиснуть» в себя все рисунки Нади Рушевой. Однако, несмотря на их воздушность и беглый карандаш, они не входили. Это было удивительно. Строчки прозы Габриэля Маркеса,со всякими этими Буэндиями входили. А рисунки Нади Рушевой - ну ни как.

Библиофил в очках опять щёлкал, косясь на искусствоведа. Чего бояться-то? Она в своём глухарином токовании ничего не замечает.

Я решил. Хватит мне Рушевой. Достаточно. Чудесную музыку надо слушать дозированно. И здесь вот…

Я вышел в осенний город. И шагал сквозь прохожих, только изредка замечая их в каких-то взмахах и волнах. Повернул на Аллею Героев, ближе к кафе «Керамика», к теплоходам, к пристани. И, уже спускаясь к Волге по низким и широким ступенькам, я почти наяву увидел, ей-же-ей, того Пушкина - несколько преображенный автопортрет, несколько греческих нимф, булгаковского Мастера с горьким взглядом. Это длилось всего мгновенье. Будто в мозгу что-то осветилось.

Присев на зелёную дощатую скамейку возле «Керамики», я понял, что это – город, что это – осень, что пахнет не полынком, а кофе, корицей, ванилином из дверей кафе. Я вспомнил про Таню Данилову, которая мне в первый раз и рассказала о художнице, а потом уже я читал о ней в «Кругозоре». Умную, красивую Таню...

Внезапно я ощутил пустоту на правом плече. Там висела моя сумка с Маркесом. Опять я забыл её. Теперь в музее. Возвращался нехотя. Мне не хотелось видеть обнажённую, трепетную душу юной художницы. Я этого почему-то испугался.

БРАТ  МОЙ,  АВЕЛЬ

- Туда - ни ногой, там - немцы!

Погрозила мне пальчиком Лю.

- Чай, не сорок первый, - ответил я с верхнемазинской неторопливостью.

- Там голые немцы… Немки!

Тут каждая собака знает: за голубым цветным решётчатым шифером - дикий пляж, и дверь туда узенькая, как иголье ухо. Я всё же намеревался заглянуть к диким немцам. Как бы случайно. Мол, дорогу потерял. Хотел, хотел на голых фрау хоть глазом глянуть. А Лю продолжала пояснять с пугливой интонацией, заглядывая мне в глаза. Будто чувствовала мои блудливые мысли.

- У них, говорят, есть такой день, праздник такой, когда жёнами меняются.

- Как это?

- Очень просто. Пункт такой есть. Как библиотека. Привёл одну, взял другую. На одну ночь. Всё строго по часам, ни на секунду больше.

- Я бы не хотел тебя менять, - сухо ответил я. - Ты лучше их всех.

Лю отвела глаза. Хмыкнула.

- Между прочим, сегодня другой праздник, собирайся. Ты что, заспал? Сегодня День славянской письменности. Журналист называется, основателей не помнишь.

- Кирилл и Мефодий.

- Они. Кто ж ещё, конечно, братья, не разлей вода.

- Они ж и не болгары, кстати, солунские они!

- Солёные что ли? - дурачится Лю.

- У меня к сербам родственное чувство, там Дедяка чуть не женился, когда из плена бежал.

- И отметим мы этот праздник тем, что пойдем… Куда?

- В долларовый.

И Лю тут же сунула пачку долларов в свою лакированную сумочку.

- Да! Скоро я шубку надену или дублёнку.

- А я, наконец, «Scorpions» послушаю на двухкассетнике. Шубу рано, май месяц. Я уже готов, потопали.

И мы двинули к храму, порой останавливаясь возле дощатых заборов с объявлениями. Может же кто-то и подешевле шубы продавать. Объявления все были поминальные. «Поминалки». Это у болгар традиция, вспомнили вдруг какого-нибудь своего родственника, вырвали тетрадный лист, написали имя. В памяти, мол, Господь, не забудь двоюродного племянника.

А вот и широкая площадь. И храм тот. Утро. Народ ещё не собирается.

Возле храма припаркована «Волга» двадцать первой модели. Она была чисто вымыта и сияла никелем. Из машины вылезли двое. Один серый, с калмыцкой скулой, другой чёрный, явно турок. И тут же эта парочка рассыпалась человек на десять. И эти люди стали предлагать нам поменять левы на доллары. Я выскреб всё из своих карманов, Лю - из лакированной сумочки. Два брата мигом кинулись к машине, заскочили, потом выскочили из неё. Турок-болгарин потряс пачкой долларов и вполне понятно объявил:

- Новенькие, хрустят.

«Скорее всего, он грузин или узбек. Узбек! Они языковые феномены, разговаривают без акцента», - подумал я и радостно стал щебетать о дружбе русских и болгар, о славянской спайке. Калмык и узбек, всплескивая ладонями и хватая нас за руки, тряся ими, подтвердили несгораемую дружбу. И стремительно исчезли.

Мы радостные помчались к магазину. Праздник - после! У него разгар - в одиннадцать.

- Лю, а помнишь, я тебя в снегу катал? А ты в клетчатом старом пальто была. Теперь вот в шубе катать буду!

- Катай, катай, обкатывай, -  согласилась Лю.

Возле магазина, присев на железную скамью, я развернул пачку долларов, строго перевязанных новой пергаментной лентой. И рассыпал в руках иностранную валюту. Долларов оказалось - два листа. Один - у Лю, другой у меня! Остальные деньги - по одному леву, но много. Я лишился дара речи. Как можно? Братушки. В голове брякнуло название какой-то книжки «Брат мой, Авель», потом слова фотокора Феди Королевского: «Это у них называется «куклой». Федю перебил Боярский из «Трёх мушкетёров», он пропел: «Кукла, ха».

Когда очнулся, Лю гладила меня по плечу. Ее лицо дрожало:

- Не плачь.

Я не плакал…

И мы всё же зашли в магазин, такими же железными, тяжёлыми ногами, как та скамейка, на которой мы считали деньги.

Я поглядел на магнитофон-кассетник. Он блестел серебром и тёмной пластмассой. Выдавил:

- Выбирай!

И Лю, уже с сухим и розовым лицом ткнула. Продавщица знала русский, сказала, что дублёнка из барашка.

Мы взяли себя в руки.

Я как оправдывался:

- Точно, это не болгары, а какие-нибудь наши! Их много…

- И немцы! Немки! – осилила улыбку Лю.

Грело солнце. Пакет с дублёнкой тоже подогревал мой правый бок. А вскоре появились цветастые болгарки, похожие на артистов из русского ансамбля «Березка».  У храма танцевали, чуть подальше дымило. Там босиком порхали по горячим угольям народные умельцы.

Там-то меня под левый локоть и ухватил пожилой болгарин. Морщины на его лице то появлялись, а то исчезали. Я вдруг решил, что он из компании наших обманщиков. Опомнились. Братьев-славян не можно дурить. Рядом с ним щурилась от солнца женщина.

- Здравка! - представил жену болгарин. - А я Иван! Господинов! Я - древоточец.

Странное слово.

Спутница пояснила:

- Древоточец - столяр по-вашему.

Они приглашали нас в гости.

Жили Господиновы на самом берегу моря. В домике, который был приклеен к этому берегу всеми существовавшими на свете клеями. В нём пахло сосновой стружкой.

Здравка краснела, от этого лицо её делалось ещё темнее. Она готовила попкорн. Благо, специальная кукуруза своя. Огородик, какой-то малюсенький, тоже был прикноплен к берегу двумя рядами подсолнухов.

Пили ту самую ракию - сливовую самодельную водку. А потом я ни с того ни с сего тягуче забормотал песню, которую знал: «По Дону гуляет казак молодой». И Иван, и  Здравка, вроде бы, подтягивали. Лю молчала, тыкала вилкой в тарелку, ловя распушённую кукурузу.

Бесконечная песня. Можно её петь и день, и два… Отставив в сторону гладкий, высокий стакан, я вздохнул:

- Вместе же воевали!

Иван Господинов смешался:

- Брат мой Стефан тоже воевал… Только он у фашистов служил. Царь болгарский с ними снюхался.

Снюхался. Всё же болгары хорошо изучили русский язык.

Иван Господинов всхлипнул:

- Потом же перестроились, с русскими обнялись.

И в конце вечера, когда море облилось расплавленной медью, мы тоже все обнялись. Лю держала в руках пакет с семенами кукурузы - неудобно отказываться. Я зажимал под мышкой пакет с дубленкой.

Мы шли по Варне. От заборов с «поминалками» пахло жасмином.

ПРИКУП

За рассказ «Два сапога - пара» я получил от газеты «Литературная Россия» вознаграждение.

Редактор Владимир Владимирович Ерёменко продекламировал, улыбаясь:

- Это тебе прикуп. В Сочи. В лучшей гостинице этого праздничного города «Москве» поживёшь десять дней. На полном обеспечении!

- Бесплатно?

- Можешь с собой кого-нибудь захватить: жену, любовницу, свата, брата.

Я захватил сына Дениса. Он учился на журналиста в Краснодаре. Пусть со мной отдохнёт, окунётся не в свою курсовую о философе Розанове, а в волны Чёрного моря.

Ехать из Краснодара в Сочи - одно блаженство. Тоннелями. А выскочит поезд из тоннеля, сразу под дождь попадает.

Мы выскочили на умытый дождями железнодорожный перрон, который пах кислым, вроде квашеной капустой, но, уж если принюхаться, то и морем, йодом…

- Денис, чуешь аромат моря!

- Чую! - подтверждал Денис и затыкал пальцами нос, как сморкался.

Пока мы искали главный корпус гостиницы «Москва», всё воняло канализацией. На регистрации нам так и подтвердили, весело:

- Наше! Наши нечистоты в горы плохо идут, на нас валятся.

Я подумал тогда грешным делом: «Не всё коту масленица. Всё им подавай: и море, и магнолии в цвету». Видимо, служительница гостиницы услышала мои мысли и протянула ключ с бумагой гостя.

- Мы очистили для вас комнату. Не пугайтесь!

Зашли в комнату. Колченогое кресло. Кровати из ДСП. И новые обои в мелкую розочку. Мы устали от тоннелей, поэтому наскоро пожевав пирожки, уснули на дээспэшных кроватях. Я проснулся первым, от треска. Включил свет. Новые обои постепенно облазили со стен, как кожа обгоревшего на солнце воркутянина. Облазили с каким-то треском. Бумага что ли рвалась? Проснулся и Денис, который захотел обследовать треск… И встретился с выводком тараканов. Они выползали из обойных роз. Меня окатил озноб..., и я засмеялся. И Денис подхватил:

- Тоже из тоннеля вылезли.

Сон обломился. За окном мигали зелёные огни, а в комнате нашей треск стоял. Утром я разыскал записную книжку, а в ней телефон некоего Горбунова. Поэта, коммуниста и, по совместительству, владельца гостиницы «Москва». Позвонил. Горбунов тут же явился, оглядел комнату и сказал одно слово.

- Дуры! - это слово было расшифровано. - У нас это главный корпус. Он старый, и на него мы ноль внимания, фунт презрения. А в новом, он неподалёку, сейчас туда поедем, там по-другому.

Так нам утром пришлось проститься с тараканами и залезть в новую чёрную «Волгу» коммуниста и поэта Горбунова. «Волга» быстрёхонько упёрлась в современное здание, в филиал.

Филиал был прекрасен. Широк, высок и длинен. С баром. Официантки длинноногие, с такими же, почти такими же длинными ноготками, царапающими по меню: «Рыбку, форельку?».

На следующее утро чёрная «Волга» мерно пофыркивала возле наших окон. Водитель - грузин, переселившийся из Абхазии в Сочи.

- Гога?

- Пусть Гога! - сказал водитель. - Я много имён перетерпел. Шеф сказал, чтобы я вас покатал вначале по городу, а потом в сторону дачи Сталина. По пути страусов посмотрите и форель покушаете.

- А фламинго? - я уже умел шутить.

- Винцо такое? Будет, будет.

Водитель вёз нас по улочкам страны магнолий. И вскоре мы остановились возле разваливающейся, с подтёками по стенам двухэтажной этажерки.

- Дача Троцкого! - торжественно объявил шофёр. - Вот как жили люди ленинской гвардии. Сюда все просят заехать. Бронштейн его настоящая фамилия, зимой в сибирском малахае ходил.

Явно врал Гога, потомок витязя в тигровой шкуре…

- Витязь, - подтвердил я, и мы поехали в сторону дачи Сталина.

По пути заглядывали на страусиную ферму, окружённую панцирной сеткой. Гога отдёрнул от неё Дениса:

- Злобные птицы, могут по голове клювом долбонуть!

- Как они дотянутся? - спросил Денис.

- А шеи у них, как пожарные лестницы раскрываются.

Форель, выловленная сачком на наших глазах женщиной в поварском колпаке, оказалась не такой уж вкусной. Хек хоть и простой, но поплотнее форели.

Дача Сталина оказалась наверху то ли холма, то ли невысокой горы. Дача была широкоплечей и низкой, покрашенной в тёмно-зелёный цвет.

- Похожа на мундир Виссарионовича! - пояснил шофёр.

- Какого Виссарионыча? - спросил Денис.

Гога обиделся, снисходительно.

- Сталина!

Сама дача была на ремонте. Нас внутрь не пустили.

- Вы вот в лесочке-садочке погуляйте. Сосны, воздух.

Мы пошли в лесок. Здесь было очень тихо. К каждой сосне была приставлена сапёрская лопата.

- Зачем здесь шанцевый инструмент? - спросил я у Георгия. - Деревья сами окапываются?

- Зачем? При Сталине у каждой сосны стояло по часовому. И они курить хотели. Только заступят на пост, и уже курить хочется. А Сталин боялся, что подожгут лес окурками. Он добрый был, распорядился к каждой сосне лопату приставить. Покурил и бычок закопал.

В лифте мы спустились к морю. И хорошо подышали. Здесь действительно пахло, как в операционной. Йодом. Оздоровительно.

Вернулись к вечеру в филиал «Москвы». И нас уже ждали там, пригласили в ресторан. Мы бесплатно ели всякую вкуснятину. Я пил сухое вино. И официантка принесла мне пачку «Честерфилда». Я попытался сунуть деньги. Длиннющие ногти запротестовали:

- Что Вы, что Вы? За это нас убьют!

Хорошо. Мы легли на кровати, будто на каравеллы.

Я сказал:

- А ты Денис уже здесь был.

- В другой жизни?

- Нет. Маленьким. Был в Сочи.

И я рассказал ему, что мы с Лю по писательскому документу приехали на дачу Дмитриевой. Здесь в начале двадцатого века жила знакомая Ленина, писательница и эсерка Валентина Иововна Дмитриева. Когда она умерла, то оставила дом свой писательскому союзу.

- Во дворе этой дачи вились лианы, и высоко стоял стол для праздничных обедов. Когда мы с Лю и с со сторожем Славой всё оглядывали, ты исчез. Кричали, звали, искали, заглядывали, выходили, звонили, бегали к магазину, на перекрестки... Нет тебя. И когда уже обессилели от всего этого, ты появился. Выскочил, как поезд из тоннеля, или таракан из трещащих обоев…

- А я на другом конце спрятался, хотел узнать, как вы меня искать будете…

- На каком конце?

- На самом конечном.

- Ты помнишь это, Денис? - спросил я у сына.

- Нет. Не помню.

- А ботанический сад? Помнишь, как ты бегал по дорожкам, а мы тебя с мамой ловили? Ещё фотография такая есть. Помнишь?

- Это помню. На фотке я оглянулся.

- Ага! Ты оглянулся, словно звал куда-то.

- Звал к аквариуму. В нём плавала маленькая акула-катран.

- Да. Ты просил её выпустить.

ВОЛШЕБНАЯ  ЛАМПА  АЛАДДИНА

Волшебные лампы часто дымят.

И от них пахнет керосином, как от примуса.

Этот примус мне не всегда нравилось драить старым шерстяным носком, предварительно посыпав на поверхность раскрошенным в порошок мелом. Но иногда я увлекался и тёр до золотого блеска выгравированную надпись: «Завод Вольфа».

На этом примусе бабушка стряпала всё на скорую руку: блины, пшённую кашу, яичницу. Примус, как бабушка выражалась, иногда «дурил» - синее гудящее пламя враз превращалось в жёлтую дымную ленту огня. И сени, в которых на Дедякином верстаке стоял примус, наполнялись керосиновым чадом. Надо было погасить примус и почистить капсюль специальной иголкой. Мама и новый отец, который приехал из средней Азии, застали меня за чисткой этого приспособления, капсюля.

Новый отец мне сразу понравился. От него пахло кислым и чем-то крепким, он курил папиросы «Беломор», сильно кусая мундштук. Вокруг нашего выскобленного до желтизны крыльца появилось кольцо из этих обкусанных беломорин. Однажды новый отец и мама положили меня спать в серёдку. Мне это понравилось. Мама была мягкой и ласковой. Но потом это дело они прекратили. «Спать со взрослыми нельзя, живехонько постареешь», - объяснил новый отец. Я представил себя с бородой, лысым и морщинистым. Мне это не понравилось.

В середине лета отчим сказал маме: «Пора, пора, у меня заказы прокиснут». Ура! Они брали меня с собой в город Душанбе, название которого по-таджикски означает «понедельник». А раньше город звался Сталинабад.

Иногда мне кажется, что это был сон. Мы долго качались в поезде. В вагоне было много людей. Останавливались на станциях, от которых пахло копчёной рыбой. И всё в вагоне пропахло ей. Рыба эта тяжёлыми медными оковалками лежала на столах. Её жадно ели.  Рассказывали, что вот здесь, на какой-то станции, продают молоко с лягушками. Лягушек в кринку кидают для охлаждения. И молоко не прокисает. Вот бы туда - отцовские заказы!

Наконец мы приехали в Душанбе. Асфальт в городе обжигал ноги сквозь подошвы сандалий, проваливался от жары, а старые люди, бабаи, ходили в стёганых ватных халатах. Чудеса. Новый отец сказал: «Они как термосы». А таджикские девушки, несмотря на двенадцатилетний возраст, были все - красавицы. У них глубокие тёмно-карие глаза и множество косичек. У многих вплетены в волосы сверкающие монеты.

Мама уходила на работу, на ткацкую фабрику. Новый папка стругал за сараями свои шкафы и полки. А я читал толстенную книгу «Восточные сказки». Сейчас я понимаю, что это был пересказ для детей «Тысячи и одной ночи».

Одну из сказок «Аладдин и волшебная лампа» мы читали вместе с девочкой Леной. Жила она рядом, на нашей лестничной площадке. И приходила к нам запросто: за луковицей, за солью. Или просто так, «на телевизор».

Я помню, мы сидели с ней на полу возле широкого окна и читали эту книгу. Страницу - она, страницу - я. Мне нравились её светлые веснушки, тонкая, нежная шея. Почти всегда, когда она приходила, я нервничал. И умничал.

- Вот бы была такая волшебная лампа у нас! - потёрла нос Лена. - Чего бы ты попросил у джинна?

- Манной каши, - я попытался строить из себя иронического взрослого.

- А я бы - мира на всей земле, - всерьёз решительно заявила она.

Ещё Лена просила примерить мамины шляпы. Крутилась перед шифоньером, в створку которого было вделано зеркало. А я смеялся, громко так. И она говорила:

- Глупый дурак! Ещё у джинна я попросила бы шляп.

На нижнем этаже жил почти взрослый мальчик Гоша. А напротив него - Рустам. Они взяли меня в горы. Мне туда идти не хотелось - лучше с Леной сидеть на тёплом полу и читать. Но я подумал: «Горы, кишлаки… Может, там и найду волшебную лампу».

Как шли в эти самые горы, я уже не помню. Помню, что захотели пить и завернули в кишлак. А там нас встретил бабай и велел пропалывать огород. Он топал на нас ногами, одетыми в футбольные гетры. Мы пололи, ходили пить в глиняный сарайчик и по очереди - в туалет. Однажды по пути в сарай я заглянул в бабайскую саклю. И увидел на земляном полу что-то медное, с чеканкой. Я подумал, что это и есть та самая волшебная лампа.

Бабай оказался не очень-то и злым. Всех троих, Рустама, Гошу и меня, угостил чаем с лепёшками. И дал три граната. Каждому по громадному плоду. Я заикнулся было о волшебной лампе, но Рустам одёрнул меня. Старик плохо говорил по-русски, но про лампу понял. Потыкал бронзовым пальцем в сторону далёких седых вершин: «Там, в Афганистане, только там».

Когда мы спустились вниз, Рустам сказал, что в сакле была не лампа, а кувшин. Кумуз. С ним мусульмане в уборную ходят.

Гранат, заработанный на прополке, я отдал Лене. Она кусала его своими острыми зубами, как яблоко, брызгая на всё подряд. От этого лицо её через минуту оказалось перепачканным. И тогда, кажется, я влюбился насовсем. И сказал сам себе, не знаю почему, фразу из восточной сказки: «Сим-сим, открой дверь!».

Назад, к бабушке Дуне, меня вёз новый папка. Один, без мамы. На листочке в клеточку он нарисовал мне волшебную лампу-кувшин, похожую на ту, что я мельком видел в бабаевой сакле.

- Они, - сказал отец, - эти лампы, часто дымят.

- На чём они работают?

- На масле.

Ночью я проснулся от яркого света. Какие-то световые полосы разрезали рыхлую темноту. Я спросил у отчима:

- Что это?

Он сказал:

- Спи, спи. Это пограничный город Термез, там, дальше, Афганистан. Сказочная страна.

Я уже знал, что Термез - южная точка Советского Союза. И там, за границей, где-нибудь в старом тряпье лежит волшебная лампа Аладдина. Мне хотелось скорее найти её и потереть бабушкиным носком-паголенком. Выскочит джинн. Я ничего тогда не желал - ни велосипеда, ни фотоаппарата «Смена», который мне обещал купить новый отец. Я хотел хоть разок увидеть Лену, осыпанную веснушками и обрызганную рубиново-красным гранатовым соком.

ШИЗГАРА

Они помирились с Глобусом.

Отвратительный, грязный, подлый негодяй Глобус без всякой химической реакции враз превратился в умного деятельного красавца, но с той же кличкой. Они начали строить паровой двигатель. Нужны были деньги на схему, на медный цилиндр, поршень, на кривошипно-шатунный механизм, на машинное масло. Топливо? С топливом нет проблем. Воды в колодце достаточно, кизяка - для паровозного двигателя. А вот не ладилось что-то. Механизм лишь дёргался. И, подавая признаки жизни, два раза чихнул.

Сдав ещё мешка три газет, выручив деньги, они поехали на велосипедах в районный центр, в Радищево. И отыскали там толстенную книгу «Техническое творчество». Купили и стали мараковать.

- Надо лучше шлифовать коленчатый вал, - кивал большой головой Глобус.

Они брали вначале мелким рашпилем, потом наждачкой-нулёвкой, тёрли старым шерстяным паголенком. Всё равно сводившийся в котле (большом узбекском казане с припаянной крышкой) пар не шёл куда надо, он копился и не хотел крутить коленвал.

Даже Дедяка ничего не мог поделать - он столяр, а не паровозных дел мастер.

Решили обратиться к Рихману.

Сподвижник Михаила Васильевича Ломоносова не погиб от молнии, как написано в популярной брошюре, а учился в их восьмом классе. Физику он знал блестяще. У Рихмана на голове были шишки. Про них Дедяка сказал, что это «выпирает ум».

Лобастый Рихман почесал переносицу. Именно этим жестом он открывал мозги. Потом ткнул пальцем в одну из своих шишек.

- Ничего у вас не получится. Тут нужны сплавы! Феррум, аргентум, плюмбум!

Это звучало как заговор. Или любовный приворот. Но где их взять? Где найти деньги на сплавы? А так хотелось посадить этот паровой двигатель в аэросани, чтобы кататься по селу и катать пищащих, испуганно-радостных девчонок.

Глобус решился. Он выкрал деньги у своей матери, учительницы математики, Ольги Васильевны.

Но и это не помогло. Паровой двигатель работать не хотел, хотя чихнул уже раз пять.

Дедяка гвоздодёром разрушил паровую машину. И нашу мечту.

Я пересел на другого коня. Выходил на берег реки, ложился на траву с блокнотом и ручкой и, думая о том, что соки земли помогают, писал стихи... Год, два, три. Уже амбарная книга распухла от рифмованных строчек. Думаю, что они помогли мне поступить в пединститут, на филфак.

Летом я приезжал к маме. И вечерами, в песчаной этой станице ходил в парк. На танцплощадку с выщербленным цементным полом. Сам не танцевал. Слушал. Лабали студенты «унитазного института». Так назывался «горхоз».

Электрические доски извивались в юных руках, как грузинские царицы. Сакс выплёскивал золото под ноги. Трубы мелко рассыпали его в воздухе. Пахло сиренью. И пел Володя Аксельбантов.

Ничего не надо было. Ни танцевать, ни подпевать. Только стоять и с замиранием слушать. Пел Аксельбантов по-английски, но я ясно понял: по-ангельски. Это был недоступный язык. До меня доносились лишь обрывки спора:

- Ва-а-аще, это женская песня.

- Шизгара женская? Ну, ты, чувак, даёшь… Чисто мужская!

Аксельбантов мог делать со мной что угодно. Мог тащить меня своим голосом в ад - пошёл бы как миленький. Аксельбантов пел Шизгаруангелиссимо. Да и сам он был взрослый ангел с длинными вьющимися русыми волосами. Отдыхая, курил возле танцверанды. И я пожирал глазами его тонкие артистические пальцы, изящный изгиб губ, тонкую струю дыма, так же тонко и певуче выпущенную из этих губ.

Обожание продолжалось недели две.

Однажды я пришел на дискотеку и увидел… Возле микрофона топал футбольными бутсами негр. Сизо-чёрный детина с вытаращенными белками глаз. Чёрный микрофон мячиком тыкался в чёрные губы. Я чуть не свалился в обморок. Кое-как повернулся язык, и я спросил у своего соседа, Юрки Мерзлякова:

- А тот где?

Юрка просёк:

- Горхозники на помидоры двинули, теперь вот сельхознавоз взамен. Ишь, какие орлы!

КУЗЬКИНА  МАТЬ

Каждый думает-полагает в меру своей испорченности.

Пока добирались до Тёплого Стана, я был точно уверен, что там живут поклонники женской красоты, или какие-нибудь новые Казановы. Детский писатель Юрий Нечипоренко решил, что в Тёплом Стане окопались донские или кубанские казаки. Он любил играть не только словами, но и смыслами. Лола Звонарёва не терялась в догадках. Она точно знала, что там, на даче, рождает свои замыслы издатель Белавин.

- Чуть не вольнодумец Кондрат Булавин, - улыбнулся я в сторону молодого, длинноногого Нечипоренко.

Тот услужливо кивнул, со смешком.

Дачный дом был недостроенным. Не было здесь красоток с казаками. Да и сам Белавин оказался интеллигентным евреем, представившимся:

- Михаил Юрьевич.

Не было красоток. Если не считать жену Михаила Юрьевича, которая была чрезвычайно гостеприимной и хлебосольной. Сейчас уж не помню, чем она нас угощала. Но было вкусно.

После внезапного завтрака с дороги, мы расположились, кто как мог. Юра Нечипоренко раскачивался на уютно застеленной тёплым одеялом качели. Он, позёвывая, изрёк, что Тёплый стан, это там, где тепло встречают.

Я почему-то называл Белавина Юрий Михайлович. Он постоянно поправлял меня, но не обижался, сказав:

- Кто знает, возможно, связь какая-то с Лермонтовым имеется. Поэт горы любил, а я горный институт закончил.

Лола включалась в беседу. Ей нравилось, что привела она на дачу к писателю и издателю двух, якобы, талантов.

Михаил Юрьевич Белавин извинялся за недостроенность и домика, и веранды:

- Дачу надо возводить, как роман сочинять - не чохом, а осторожно.

Мне понравилось слово «чох», которое уже выходило из употребления, уступая место какому-то цветастому иностранцу.

Неожиданно глаза Лолы, и до того достаточно тёплые, Тёплый Стан же, полыхнули.

Она ворохнула:

- А вот и Валентин Дмитриевич!

И указала глазами на соседский забор. Через редкие штакетины я увидел мужчину с белой головой и мальчишку лет пяти, который вьюном вился возле. Лола подозвала меня к себе, и мы подошли к забору.

- Валентин Дмитриевич, познакомьтесь. Он автор журнала «Октябрь». Его рассказ «Тётя Щука» на страницах. Идёт по стопам Василия Макаровича Шукшина, - представила меня Лола.

Я не знал, что и сказать. Топтался. Мне было неловко. Лола меня явно переоценивала.

Белоголовый человек с лицом постаревшего Шурика из гайдаевской комедии туманно улыбнулся. У него спадали очки. Я его не интересовал. Но всё же он объяснил, указывая пальцем на внука:

- Как все мальчишки хочет быть индейцем. Стрелять из лука учу. Учу внука стрелять из лука, - Берестов поднял очки, потёр пальцем губы и стал гнуть лозину, обвязывая её бечевой… - Наука, внука!

Нам здесь делать было нечего.

Нечипоренко всё ещё раскачивался на качели. И разговаривал через перила дачи с Белавиным о поэте мне незнакомом.

Когда возвращались назад, от Белавиных, Лола Звонарёва меня укорила:

- Ты почему Михаила Юрьевича называл Юрием Михайловичем? Я вот тебя с Юрием Михайловичем Поляковым познакомлю. Это знак! Только не называй его, прошу тебя, Михаилом Юрьевичем.

Но в другой мой приезд в Москву было продолжение знакомства с Берестовым.

Я не хотел ехать на окраину Москвы. Далеко. Да и сумка моя пахла рыбой: там были рассыпаны без целлофана сухие крохотные окуньки, подаренные мне моим другом - поэтом Владимиром Нестеренко.

Лола расхваливала достоинства Берестова. Он и археолог. Он и музыку пишет. По Пушкину большой специалист. Его Анна Ахматова в Ташкенте воспитывала. Во время войны. Последний аргумент был бронебойным.

Мы поехали. Пока поднимались на четвёртый, кажется, этаж сумрачного дома, нас встретил сопящий мужик. Он был трезв, но повторял слова:

- К нему, значит, к нему значит… Парфён я. Парфён Семёныч. К нему значит…

Мужика мы с трудом миновали.

А Валентин Дмитриевич оказался другим, нежели на даче:

- Встретился мужик? А? Сосед это, - Берестов прикоснулся к очкам. - Рогожиным я его зову. Он ведь и вправду похож… Астма у него… Вот и дышит...

Лола стала меня представлять:

- Он ступает по стопам Шукшина. Я ведь вам уже говорила. Вы знакомились!

- Не помню! Он мне не знаком, - Берестов улыбнулся, водрузил очки на нос и понимающе глянул на меня. Я сумел подмигнуть. - Вовремя пришли. Сейчас пиво пить будем.

Тут-то я и понял, что порой судьба фартит: сейчас я избавлюсь от окуньков. И я расстегнул сумку…

Москвичи, будь они хоть двойные профессора, с какой-то уникальной настойчивостью обожают сушёную рыбу.

- А не «Тётю Щуку» ли, рассказ ваш напечатал журнал «Октябрь»? - всплеснул ладонями хозяин квартиры и сцепил ладони завком. - Да вы что? Неужели и здесь щука?

- Окуньки. От Владимира Нестеренко. Он с вами вместе в Артеке был. Поэт молодой.

- Знаю, помню. Высокого роста. Ходит с блокнотом и всё записывает. Мне он понравился.

Лола присовокупила:

- Володю Нестеренко сама Агния Барто благословила.

- Благо словила! – повторил Валентин Дмитриевич.

Я выложил сушёных окуней Владимира Нестеренко на кухонный стол.

Берестов задумался:

- Вначале я вам картины Татьяны покажу. А потом уж пиво.

Мы согласились.

Картины жены Берестова Татьяны Александровой (автора домовёнка Кузи) висели на всех стенах этой квартиры. В рамках. И просто на листочках. На картоне. В зале, в коридоре. Рядом с ванной. На кухне. В прихожей. Они были цветными и рельефно выпуклыми. Немного мультяшными. Эти рисунки, наброски. Гуашь, акварель, просто тушь. Карандаш.

Берестов ходил за нами, заглядывал мне через плечо:

- Пишут, что Татьяна начала работать над Кузькой в Поленово, в усадьбе известного художника. А я думаю, что вот здесь. Здесь она Кузьку родила, домовенка домовитого.

Валентин Дмитриевич говорил всё это грустно. А во время питья пива разоткровенничался. Рассказывал ли он это другим? Не знаю.

- Я же, когда Татьяна умерла, на её сестре женился. Одиноко было… Да и Таня мне советовала, женись на Наташе, пожалуйста.  А Наташа - двойняшка же. Похожи сестры… Вы знаете, я не ревнив к славе «Кузькиной» матери. Мы всё вместе сделали. Комментарии писали к словарю Даля. О разной нечисти, о кикиморах и леших. Она думала, что о Кузьке фильм сделают. Говорила мне...

- А откуда же, Валентин Дмитриевич, она брала персонажи русского фольклора? - Лола знала откуда, но ей хотелось, чтобы я тоже узнал.

- Няня была у сестёр Наташи и Тани (их звали Таньнаташей) - Царёва Матрёна Федоровна, Матрёшенька. Она с Волги. И была будто Арина Родионовна. Много сказок и поверий знала. Девчонкам и рассказывала. Матрёшенька!

Спускались по лестнице назад, на землю. Лола позванивала серебром своих многочисленных браслетов. И всё говорила о том, какой Берестов замечательный человек. Сейчас он грустный. А ведь написал такую… такой афоризм… На века. «Одет прилично, гладко выбрит, Кто ж знал, что он бумажник стибрит».

Навстречу нам подымался Рогожин. Он широко улыбался.

ЖУТОВО

Вначале я написал рассказ с таким именем.

В нём в водевильной форме проходит сватовство. Молодой человек сватает гулящую девушку. Или девушка подкатывает к молодому человеку, чтобы тот взял её в жены? Что-то в этом роде. Назвал я новеллку «Жутово», не подозревая, что есть такой населенный пункт. В ста пятидесяти километрах от Волгограда в сторону Тихорецка.

Сюжеты из книг идут в реальность! Мне написал Володя Савельев. Тот самый бывший секретарь райкома комсомола, с кем мы выпускали рукописный журнал «Красные пауки». Обратный адрес на письме: «Жутово». Туда и ехать. Я опешил. Надо ехать в свой рассказ?

Я поехал туда не из-за того, что у них там самый большой зерновой элеватор на юге России. Так Савельев написал. А для того, чтобы увидеть станичного диссидента, оригинала, пишущего стихи по-своему.

Сам Андрей Вознесенский подарил ему свою «Треугольную грушу» с автографом-пожеланием: «Володя, ни в коем случае не идите в Литинститут, он сушит и штампует». Видел Вознесенский зерно во Владимире Савельеве. Конечно, Володя его послушался, в институт не пошёл, закончил Пятигорский институт иностранных языков, был такой, изучал английский.

А в Жутово Савельев преподавал.

И поехал Володя в село-хутор-станцию по настоянию матери: мол, там ты и женишься, нечего холостяковать, так можно и с ума спятить. Как-никак, а ты прибран будешь, ухожен, с тебя состригут прическу типа «Битлз».

Володя жил при школе.

- Так раньше священники жили и доктора, впрочем, и учителя тоже, - сказал Савельев, щёлкая ключом тонкой фанерной двери. - Вот, комнату дали. Чем не жизнь?

Мы зашли. Я оглядел всё вокруг. Постер с Джоном Ленноном. Тот же магнитофон, что и в станице Кумылженской. Ленточный. Коробки с катушками. Пинк Флойд, Дорс, Роллинги…

Три дня я жил у Володи Савельева. Мы читали друг другу стихи, а в перерывах пили кефир с булками под западную музыку.

Однажды я осмелился и спросил у Савельева, мучимый догадками:

- Володя, а тебе здесь как?

- Клёво!

- Я вижу, не засох, хоть Вознесенский за тебя боялся. А как насчет сватовства?

- Была у меня одна на примете. Ходил.

Я опасался, что мой старший друг перескажет сюжет моего незначительного рассказа, напечатанного тысячным тиражом в издыхающем издательстве «Художественная литература». Я перевёл тему:

- Почему ваш населённый пункт Жутово зовётся?

- По легенде здесь было стойбище волков. Лошади сюда не шли. И вот встал вопрос. Лошади не идут, надо тянуть железнодорожную нитку. Прогресс же, - и Володя включил не «Битлз», а Владимира Высоцкого. Про волков.

…Спустя много-много лет я приехал к стареющей матери. Она-то и сказала, что друг мой тут.

- Бегает?

- Бегает. В белых тапках. Но в Церковь.

Когда я встретил Володю Савельева, то сразу спросил:

- Давно из Жутово?

Савельев крупно перекрестился:

- Давно. И слава Богу!

- Волки?

- Хуже?

- Сватовство?

Ответа не последовало. Потом опять Савельев наложил на себя крест. Медленно, с чувством. Его длинные волосы поседели. На лбу, жара же, июль, выступили бисеринки пота.

-  Я теперь звонарём здесь работаю. Утром, в обед, по праздникам бегу в Церковь. Хватит уже обезьянничать. На Запад глядеть. Тут всё очень просто. Колокола-то душу лечат. А у них? Какие у них колокола?! Пляшут под саксофон, - он оглянулся. На крыльце музея, на широкой доске болтали ногами подростки. - Нет, никто теперь не допустит вероученье наше запретить…

- Есенин вон с Мариенгофом стены монастыря ругательствами исписывали. Мат на мате!

- Вот и доисписывали. У одного сын внезапно погиб, другой сам повесился.

- Жуть, Жутово!

- Не смей вспоминать. И не ходи за мной. Меня того уже давно нет. И двери я закрываю на два замка, и окна освобождаю от ставен раз в неделю. И свет-то этот грешный, зачем он? Он не нужен. Душа у человека должна сама светиться, божественностью. Не приходи ко мне. И не показывайся рядом.

ХВОСТ

Пески навевают сон.

Это заметил ещё Серафимович. Тот самый, именем которого отмечен мой институт.  У Франсиско Гойи гравюра есть в цикле «Капричос»: «Сон разума рождает чудовищ». На педпрактике в волгоградской школе я восторгался Блоком: «Ты помнишь? В нашей бухте сонной спала зелёная вода, когда кильватерной колонной вошли военные суда…».

Сон.

Бухтой сонной был для меня Царёв - село возле речки Ахтубы. В центре - памятник географу Бегичеву. Так вот он откуда! Оторвался и пошёл искать северные страны. Он бежал отсюда. Стремился!

А я пока никуда не стремился. Ибо мне нравилась вялая атмосфера, медленные редкие прохожие за окном мой временной «сакли». И ученики мои не были непомерно резвы. Они тоже дремали на уроках. Лишь звонок на перемену заставлял их вздрагивать. И дальше они продолжали спать. Видимо, во сне мне и понравилась молоденькая учительница начальных классов Зоя. Зоя Павловна.

- З-о-о-о-я, - медленно тянул я. - Похоже, это жизнь.

Зоя отвечала:

- А можно мне на вашем уроке посидеть?

- Это разрешается, - я пытался сделать серьёзный вид, ведь я старше. - А может быть, лучше к Сковороде?

Сковорода - учитель немецкого, который порой заходил ко мне с бутылкой перцовки. Человек без возраста. Я знал о нём только то, что он пережил ленинградскую блокаду и знал наизусть «Евгения Онегина» на немецком языке.

- А может, к Кастрюлькину, - щурила глаза Зоя, худенькая и высокая, в гипюровой кофточке.

- У нас - Блок. «Стихи о прекрасной даме».

- Вот как? Я люблю.

- Тогда завтра.

И Блока здесь, в Царёве я читал сонно. Ученики-старшеклассники спали. Зоя была живой. И мне казалось, что сияли её глаза.

Тут-то и забралось ко мне, внутрь меня чудовище. Оно забралось, как медведь в берлогу. Чудовищу не спалось. Более того, оно толкало меня, тормошило: «Ты погляди, какая она сирая». «Серая?», - спрашивал я. «Сирая! Одинокая, слабенькая, неимущая, сто рублей в месяц плюс червонец за проверку тетрадей. Где уж тут новые туфли...».

Короче говоря, её тихая невзрачность меня сбивала с толку. Я влюбился.

Она стала приходить ко мне за книжками. Однажды только, когда я открывал дверь, выпуская её из своей комнатёнки, прикоснулся, случайно-нет, к её узенькой талии. Зоя отшатнулась, как от чумы:

- Вы что?

- Зоя - по латыни жизнь! - нелепо пробормотал я.

После празднования Дня учителя в школе, Зоя, пьяненькая, напросилась ко мне, книжку поменять. Лескова, хотела почитать, «Леди Макбет». Когда же зашла, стала быстро раздеваться, чуть было сама не порвала свой гипюр и своё плиссе. Она не спала, напротив, была весьма бодра. И я обманулся, думая ночью, одинокой мужской ночью, о её сиротской груди.

- А что ты хотел увидеть? - блеснули Зоины глаза.

- Хвост! У девяноста девяти процентов женщин сзади - хвост.

- А у меня?

- Нет у тебя. К сожалению, увы!  Хвостом-то они и держат сильную половину человечества, - полушутливо-полусерьёзно заявил я.

В сонном мире бывают и внезапные пробуждения. Я думал о своихотношениях с Зоей Павловной. Копался в себе: «А вдруг это любовь?». Пришёл Сковорода с бутылкой перцовки. Опьянев, он рассказал мне, что в блокадном Ленинграде переспал с одной девушкой за шматок сала. Возможно, что это как-то подтолкнуло меня опять к Зое, к её тёплым, пахнущим вином губам. Но Зоя резко отвергла меня.

- Шутка это вчера была. Подарок ко Дню учителя.

Теперь-то я понял, что и у Зои хвост имелся. Я просто его не разглядел. И сон то был с песчаными часами в окошке, с синим томиком Блока на прикроватной тумбочке, со скукоженным бюстом путешественника Бегичева, сиганувшего из села Царёв Царицынского уезда на край света.


Илл.: Николай Осколков

04.09.2025