Жизнь необъятная

СЛАВЯНСКАЯ

Забыв о машине, оставленной у школы, ты идёшь по родной своей Славянской. Название этой милой слободки, люди жившие и живущие тут нынче, неизменно произносили и произносят с ударением на первым слог.  Славянская — сколько доброго тепла, сколько воспоминаний для тебя в этом слове. Славянская — сколько раз тебе, давно уж покинувшему свою слободку,  снилась она? 

И вдруг вспоминается яркий сон, часто виденный тобой в детстве. Ты бежал и, оттолкнувшись от земли, расправив руки, подхваченный ветром, легко взмывал вверх. Ты кружился над двором, видел внизу, в огороде дедушку и отца, видел соседа деда Васю и даже председателя квартального комитета Ивана Ефремовича. Ты хотел позвать их, чтобы они увидели твой полёт - но от восторга и жути голос и дыхание перехватывало. Ты поднимался выше и парил, парил надо всей Славянской, судорожно и вместе с тем блаженно хватал воздух ртом. Сейчас, закрыв на мгновение глаза, вспоминая те волшебные ощущения — ты неожиданно представляешь Славянскую своего детства морским побережьем. Если сделать круг до улицы Красных Партизан, ты летишь над горными грядами пятиэтажек. После трамвайной линии горы становятся меньше — «хрущёвки» в два и три этажа, затем ровный низкий берег — бараки и частные домишки. И за ними — зеленое, волнующееся море садов.

Сейчас моря садов нет. Словно после тектонического сдвига выросли на его месте громады новых гор — высоченные многоэтажки из льдистого стекла и холодного бетона. Ночами их равнодушный неоновый свет затмевает звёзды. А Славянская всё больше и больше становится похожа на  долину, окруженную вершинами новостроек. 

  Славянская твоего детства имела свой особенный, окраинный уклад. В будние дни с семи до восьми утра улочки Славянской оживлялись. Школьники шумными ватагами торопились к началу уроков. Мальчишки из младших классов на ходу ловко крутили на верёвке мешочки со сменкой, перепасовываясь между собой, пинали подвернувшиеся орехи и дикие каштаны, дёргали девчонок за косички с большими нарядными, белыми бантами. Девчонки в ответ под общий хохот лупили «обидчиков» ранцами — а через несколько секунд прыснувшие было  по сторонам  ученики снова шли артелью, как ни в чём не бывало. Иной раз можно было увидеть опаздывающего и бегущего со всех ног школяра. Ты и сам так частенько бегал — не зря мама называла тебя копушей. Мамы и папы вели за руки малышей в садики, и затем торопились к людным трамвайным и автобусным остановкам. Не зря на пятачке возле садика стояли  таксисты. Иной тютя мог встать не с той ноги, проникнуться отчего-то вдруг жалостью к себе, да и всплакнуть перед садиком. А уж в группе, возле шкафчика, и вовсе учинить представление — зареветь на всю слободку, броситься папе на шею и никуда его не отпускать. И с тобой бывало. Пока отец тебя успокоит, пока Ирина Владимировна завлечёт интересной игрой — а времени то уже, батюшки! И мчался отец от садика к жёлтой «Волге» с зелёным огоньком:

- Командир, выручай!

  На трамваях, на автобусах, бывало и на такси, разъезжался народ на работу, в город. Да, Славянская хоть и была частью Краснодара, но её жители  так всегда и говорили: «Надо поехать в город». Шумели где-то заводские цеха, бурлил Сенной, торопились машины на улице Красной — а на Славянской воцарялась тишина и время текло неспешно. Мамы, бабушки, дедушки катали в колясках малышей, глядевших полусонными глазками вверх.  Под нежным, ясным небом орехи и дикие каштаны тихонько нашёптывали малышам что-то дивное, сказочное, почему-то полузабытое взрослыми и вспоминаемое ими потом только к старости. Орехи и каштаны рассеяно сорили первыми пожелтевшими листочками — запылёнными за долгое лето, чуть закрученными по краям зноем. Листочки опадали на землю и жались доверчиво к иссушенным, пожухлым стебелькам отживающего разнотравья. А стебельки эти по-стариковски заботливо и тревожно клонились к тоненькой, хрупкой изумрудно-яркой, молоденькой муравушке, стремившейся к солнышку.

  Ещё немного пройдёт времени — и листочки, травушка одарят нас изумрудом и золотом своих последних дней, а ты по-настоящему, с радостью и болью почувствуешь их волшебную красоту, когда листочки и травушка превратятся в коричневый тлен.

  Тишина... На юг, в жаркие страны улетели, как твои друзья-уточки, неутомимые стрижи — не слышно было их удалого и ласкового свиста. Если бы футбольные судьи свистели так, как стрижи — никогда судей, наверное, болельщики не отправляли бы на мыло. Ворчали где-то вороны и лениво, не по-летнему иной раз стрекотали сороки. Даже полупустые трамваи у Славянского депо, казалось, скользили по рельсам едва их касаясь, словно боялись нарушить окраинный покой слободки.

   С первой смены разбредались школьники. Им теперь можно было неспешно исследовать закоулки, заброшенную стройку, прокатиться с ветерком на задней сцепке трамвая, прозванной «колбасой» или залезть на ветви айвы возле школы и дразнить «мучеников» второй смены, кидая в них надкусанные плоды:

- Я погуляю, а ты поучишь! Подставь тыкву - айвой получишь!

Школяры второй смены из дома выходили обычно загодя, шли неторопливо, и вызов принимали охотно —  айва летела обратно.

  И всякая малость была для вас, мальчишек Славянской, настоящим событием - ремонт ли дороги, замена ли труб. Появление любой строительной техники не оставалось незамеченным. После уроков вы часами могли с восторгом глазеть на работу отбойного молотка, бульдозера, экскаватора или катка. А когда рабочий день заканчивался и строители уходили, вы лазили по технике, пропахшей соляркой, добавляя к мастике на школьных брюках ещё и масляные пятна.

Вечером Славянская снова оживлялась. Уже не боясь никого потревожить, радостно звенели и скрипели на рельсах переполненные трамваи — в них ваши папы и мамы возвращались с работы. Людно, весело делалось у гастронома, и рядом, у  трамвайной остановки на Доватора; очнувшись от дневной дрёмы, колготился маленький базарчик. Тут бабушки за низенькими, дощатыми, выкрашенными в зелёный цвет прилавками продавали выращенную на местных огородишках картошку, лук, свёклу, жареные семечки в газетных кулёчках. И, конечно же, заветные леденцы — янтарные «петушки» на палочках и рубиновую пастилу, свёрнутую в тонкие, длинные трубочки, при виде которых ты неизменно глотал слюну, вспоминая их приятную, сладкую кислинку. 

  А к дальнему от остановки рядку ты боялся ходить. Там продавали мясо. Тебе жутко было подходить к этому мясному рядку, видеть на прилавках свиные головы с мучительно зажмуренными глазками. Ты боялся смотреть на эти головы, боялся смотреть и на мясников — двух, как на подбор, краснолицых исполинов-мужиков в неизменных белых фартуках с бурыми, кровянистыми пятнами. Мясники огромными своими ручищами также ловко и легко управлялись тяжеленными, большущими топорами, длиннющими ножами и секачами, как ты со своею игрушечной пластмассовой саблей. Ты помнишь, как однажды тебя напугала ссора этих исполинов, как загудели громкими басами их голоса. И пронявший тебя до мурашек ужасный рёв одного из них:

- Отойди! Не то сейчас  все потроха тебе оборву!

Заохали вокруг старушки, затрещала одёжа — мясники схватили друг друга за грудки.   Разодраться им не дали — разнимать навалились чуть ли не всем базарным миром. Но и без драки тогда ошеломила тебя их могучая, словно из древних былин явившаяся  сила, с которой успели они потягать друг друга и яростный, злой кураж на их перекошенных, побледневших вдруг лицах. А другим вечером мясники, как ни в чём не бывало, стояли по-за прилавком у потемневшей старой разделочной колоды. Один кидал обрезь приблудной тощей собаке. Собака при каждом взмахе руки мясника вздрагивала, но всё-таки ловила кусок на лету, а другой мясник  успокаивал её:

- Не бойся, хорошая, тебя здесь никто не обидит.

И оборачивался, почему-то сконфужено улыбался, объясняя покупателям:

- Кутенята у ней, видать. Иссосали мамку-то. Дело такое...

  Базарчика на Доватора давно уж нет. Зато осталась парикмахерская, у трамвайной остановки. Раньше она казалась тебе большой. Нынче же — совсем маленькая, прячущая свои деревянные, обшитые толем стены под выцветшим от солнца безликим сайдингом. Да и закуток для дров теперь стыдливо укрывается за железным заборчиком — в парикмахерской печное отопление. Ты на всю жизнь запомнил своё первое посещение парикмахерской! Тебя привёл дедушка — постричь под «полубокс». На ручки кресла подложили дощечку, на неё дедушка и усадил тебя, чтобы тёте-парикмахеру  не сгибаться в три погибели при стрижке. Ты разглядывал на стенах фотографии женщин с разными причёсками, пока тётя-парикмахер укутывала тебя накидкой и завязывала тесёмочки. Приятно пахло одеколоном, тётя несколько раз спросила: удобно ли тебе, и не давят ли на шею тесёмочки?  Сидеть было удобно, но почему-то после того, как тебя укрыли накидкой — сразу нестерпимо зачесался нос, а потом ещё и ухо (такое обязательно происходит у тебя и поныне). Тётя рассмеялась и разрешила тебе вдоволь почесаться. А потом она взяла в руки машинку и включила её. Машинка  затарахтела, задребезжала и, приближаясь к твоему уху, завыла всё громче и ужаснее, словно неисправный самолёт. Ты весь сжался в кресле и зажмурил глаза — а если не удержит тётя-парикмахер эту жуткую тарахтелку? И что тогда? Отчекрыжит она кусочек уха?! И едва машинка коснулась твоей головы, как в парикмахерской раздался яростный, отчаянный вопль… Как рассказывал потом дедушка —  парикмахер схватилась за сердце, а в дверь и окно заглядывали торговки с базарчика, разволновавшиеся от твоего душераздирающего крика. Стрижку продолжить, конечно же, не получилось, а дедушка долго извинялся. И потом ещё несколько лет тебя ножницами стриг дома отец. Выходило у него аккуратно, ровно, но стричь папа умел только под «горшок».

  Дальше ты идёшь по улице Доватора, задерживаешься под окнами пятиэтажного общежития — из открытых окон, как в детстве, пахнет жареной картошкой. За общежитием начинаются двухэтажные хрущёвки и длинные, кирпичные бараки. Во дворах между ними мало что изменилось. И оттого, кажется, ты не вспоминаешь детство - ты прямо сейчас в нём. Хрущёвки - дома на восемь квартир с одним входом. В иных нет домофонов, в других же ими не пользуются и дверь подпёрта кирпичом или камнем, и в подъезд можно запросто зайти. Лестницы выкрашены в жизнерадостный цвет осеннего неба, на ступеньках серыми облачками чуть хмурятся потёртости от множества ступавших тут ног. У дерматиновых, коричневых, с советских ещё времён дверей - блюдца, миски, коврики для дворовых собак и кошек, соседствующих в этих дворах мирно.

  В одном дворике ты садишься на скамейку возле подъезда. У скамейки — железная чистилка с перекладиной, о которую можно сбить налипшую на обувь землю. Рядом, за низеньким штакетником — палисадник с благоухающими,  удивительно яркими, сочными осенними хризантемами. За палисадником, рядом с двумя  розовеющими на солнце соснами, под черепичной крышей, местами латанной шифером и бурым железом, спрятался рядок сарайчиков с разноцветными деревянными дверцами, охраняемыми пузатыми амбарными замками. К некоторым дверцам натоптаны тропинки, у иных — заросли сухостоя. Сбоку от сарайчиков, словно стараясь прижаться к ним, нашёл покой старый «Запорожец» с мутными от  пыли стёклами и спущенными, вросшими в землю колесами. Молодая  вишенка, протиснувшаяся  между сарайной стенкой и «Запорожцем», задумчиво скребёт тонкой веточкой по крыше автомобиля и оттого кажется, будто он часто-часто грустно вздыхает. Дальше, на пустыре, между  столбиками натянута проволока и на ней, как и тридцать, сорок, пятьдесят лет назад - сушится бельё. А затем - лабиринты кирпичных гаражей и пристроенных к ним деревянных, покосившихся и давно заброшенных халабуд из тёмного горбыля и тёса в шапках слежавшегося, прошлогоднего ещё листа на крышах.

  Откуда-то сверху слышится деликатное покашливание. Ты поднимаешь голову — на втором этаже, с балкона, забитого всяким скарбом на деревянных самодельных полках, подперев подбородок кулачком, на тебя глядит старушка.

- Вы кого-то ждёте? - с бдительностью в голосе спрашивает она.

- Нет, никого. Просто в детстве частенько ходил этими двориками в школу. Вот, сижу, вспоминаю.

- Да, тут у нас всегда хорошо было, дружно жили. И сейчас - грех жаловаться, хорошо, тихо, - говорит старушка и замолкает на минуту.

 И вдруг вспоминаются строки из стихотворения кубанского поэта:

                                 … светлый ангел прилетит,

                    И Богом ему данной высшей волей

                    Всю мерзость запустенья превратит

                    В Поэзию заброшенных подворий...

- Я ещё девочкой была, когда мы сюда переехали, - старушке хочется поговорить с тобой, повспоминать. - Бедно жили, да не тужили. Дружно жили. Помогали друг другу, одолжалися. Очень дружно жили! На День Победы мужики, а все почти фронтовики были, столы такие длиннющие сколачивали и скамейки — весь двор собирался! Каждый, что мог, то и приносил. Весело было! И патефон крутили! А плясали как! И песни пели. Хорошо пели, душевно. Если военную — так все и плакали. Мужики хоть и пили  крепко, а чтоб драться  или бузотёрить там — такого не было. А мы, детвора, поедим — да на сарайчики, бывало, залезем — и всё нам оттуда хорошо видать. Так вот до самой ночи и сидели, глядели сверху. Радостно было. Счастливо мы жили, мирно. А нынче уж почти никого и не осталось... Скоро и мне уж туда.

 Старушка о соседях  с болью в голосе говорит, а о своём близком уходе — буднично так и спокойно, словно не о смерти своей, а о чём-то привычном - вроде как ей на почту нужно сходить, за пенсией.

- Живите ещё долго!

- Пожила, слава Богу! Пора, пора уже...

- А не страшно?

- Да ведь как - помереть — это всякому такая доля написана. Если не смолоду, а в своё время — то и не страшно. Моё время уж пришло. Теперь время другое, и жизнь другая. Она должна без нас идти.

Замолчала старушка, замолчал и ты. Она смотрит вокруг — словно запоминает. Ей скоро «туда». Ты глядишь, запоминаешь и старушку, и балкон её, и дом — недолго, наверное, осталось и этим дворикам, снесут их, построят здесь новые бетонные высотки. И пойдет здесь другая жизнь. Какой она будет? Какими воспоминаниями станет богатеть?

  Тебе бы о многом расспросить старушку — о жизни её. И стесняешься -  не хочется нарушить её мысли. А она, наверное, решила, что докучает тебе.

- Ну, пойду, - говорит. И вот уж пуст её балкон.

Удивительная штука — жизнь. Ещё каких-то пятнадцать минут назад дворик этот в твоей истории мира был всего лишь двориком, которым ты частенько ходил в школу. И вот незнакомая старушка, чьё лицо, возможно, ты больше не увидишь и скоро позабудешь, с великой любовью к жизни и покорностью к собственной смерти поведала тебе историю этого краснодарского дворика.  Дворика, скреплённого кровью, болью потерь и слёзной радостью побед с Берлином, Варшавой, Будапештом, Прагой, Веной, с их историей.

 Закрываешь глаза — и слышишь песни, в которых отрада и кручина, сбывшиеся и несбывшиеся далёкие и близкие мечты непостижимо соединены мудростью веков. Слышишь тихий, словно дальний благовест, перезвон медалей и орденов на  пиджаках и тёплый в такие мгновенья, братский рюмочный звон. И затем — протяжный, пробежавший вдоль стола, шумный  выдох. Сколько в нём прожитых невзгод и радости, сколько тягости и вместе с тем неодолимой силы в этом выдохе?! Весь размах Руси можно услышать в этих песнях и звуках...

 Ты чувствуешь, как раздвигается дворик во времени, пространстве, разновеликом множестве судеб людских. Так в детстве сказками, рассказанными  мамой, дедушкой и бабушкой, расширялся твой мир. Может быть, поэтому сейчас твоё сердце переполняется каким-то нежным и ликующим пением, словно сердце маленького мальчика.

                                                         ТРИНАДЦАТЫЙ

  Открывая мир, принялся ты и сам придумывать героев для сказок. Углядел ты как-то на улице «Жигули» с помятой фарой. Спросил у дедушки — почему это у него фара помята? А дедушка тебе ответил:

- Оттого, внучек, что не соблюдал он правила дорожного движения.

И представился тебе автомобиль эдаким сорванцом с подбитым глазом, что не слушает старших. Вечером, перед сном, ты огорошил маму:

- Мама, а расскажи мне сказку про маму «Волгу», папу КАМАЗа, и их сына — непослушного Жигулёнка...

  Следующим вечером ты справедливо решил, что автомобильная семья вышла неполной и добавил в сказку бабушку «Победу» и дедушку — автобус ЛИАЗ. С тех пор пришлось твоим родным открывать в себе таланты в сочинительстве сказочных сюжетов про непослушного Жигулёнка и его семью. 

  Не случайно дедушка в сказке был у тебя автобусом ЛИАЗ. Твой дедушка Андрей был волшебником. Он не знал никаких заклинаний, не умел показывать фокусы, но волшебство неустанно творила жившая в нём любовь к тебе, ко всем людям и жизни вокруг. В жизни дедушку Андрея именно любовь провела  через жесточайшие испытания и помогла ему оставить сердце по-детски чистым.

  Если не случалось тебе идти в садик или был выходной — вы с дедушкой ехали в город. Бывало, что в парки, на карусели. Но чаще — он открывал тебе созидающий мир вокруг. Вы с дедушкой ездили в аэропорт, на речной вокзал, вы смотрели, как строят дома и ремонтируют дороги. Он рассказывал тебе обо всём - о знаках, светофорах, правилах дорожного движения, о машинах, строительной технике, о людях и природе. О каждой мелочи дедушка умел рассказать  увлекательно и любовно, и находил он всегда такие слова, которые были не просто близки тебе, маленькому мальчику - дедушкины слова тебя завораживали.  И, конечно, дедушка, как бывший железнодорожник, однажды взял тебя с собой на вокзал — и потом уже ты просил:

- Дедушка, а давай ещё поедем на вокзал, посмотрим на поезда?

Вы любили стоять на вокзальном пешеходном мосту — и сверху всё было видно — и пути, и перроны. А дедушка рассказывал тебе о тепловозах и электровозах, о том, какие бывают вагоны, о депо и мастерских, о манёврах на станциях, о сортировочных горках, горбах, стрелках и тормозных башмаках, о машинистах, диспетчерах, стрелочниках, составителях поездов и путевых обходчиках. Ты  вдыхал те особые, ни на что не похожие запахи железной дороги: острого духа пропитанных креазотом шпал, мазута, чернеющего вокруг люков нагретых на солнце вагонов-цистерн, горячего масла и металла, дизельных тепловозных выхлопов. Дедушка слушал диктора, и показывал тебе:

- Вон, видишь вот тот поезд? Он сейчас поедет в Москву.

Ты смотрел, как у тёмно-зеленых, с жёлтой узкой продольной полоской пассажирских вагонов толпились люди и чувствовал радостное, детское возбуждение перед дальней дорогой. Ты представлял, как однажды и вы с дедушкой сядете в вагон и поедете в далёкую столицу через всю  огромную и прекрасную страну. И многое слышанное тобой вдруг оживало, словно ты заглянул в какой-то волшебный калейдоскоп. Тебе мнилось, что вы непременно поедете через станцию Милованово, где давно служил на железной дороге дедушка. Дедушка помашет в окно — и все его вспомнят и будут приветливо отвечать, бежать за вагоном и расспрашивать, как он живёт. И множество коров и гусей на станционной площади (тебе о них рассказывала бабушка) будут поднимать головы и провожать вас взглядом, а один индюк громко и воинственно станет болбочить на проходящий поезд (о таком индюке, которого соседи прозвали «сигналистом», тоже любила вспоминать бабушка). А потом будете ехать вдоль полей,  лесов, по грохочущим мостам через широкие реки, мимо маленьких сёл и больших городов — и всё-всё увидите, и дедушка расскажет обо всём, что бывает и было в нашей огромной стране. И представлялось, как вы приедете в Москву, и дедушка покажет тебе Кремль, башню с курантами и  звездой, Царь-пушку…

Поезд, везущий людей в далёкую Москву, уходил, делался всё меньше и меньше, и тускло дрожали в станционном мареве его хвостовые буферные огни. С перрона уходили провожающие, на новые поезда спешили пассажиры. Ты смотрел на них и угадывал — в какие города поедут они?

На вокзал вы могли доехать на трамвае без пересадок. Но все ваши путешествия неизменно начинались на тринадцатом автобусе. Ваша остановка была следующей после конечной и называлась «улица Черняховского». Остановкой была асфальтовая площадка в бордюрной оправе под раскидистой абрикосой. Серый асфальт на ней был гладкий — от множества ступавших тут ног и дождей. В извивавшихся по асфальту тонких трещинках зеленел и золотился мягкий на ощупь мох. Когда ты смотрел на него — мох казался тебе причудливыми лесополосами, а сам себе ты казался  великаном, глядевшим на эти насаждения с высоты своего роста. У края остановки установлен был столбик, на котором висел тёплого, солнечного  жёлтого цвета знак автобусной остановки с большой буквой «А» в чёрном квадратике и цифрой 13. Летом этот знак прятался в гуще абрикосовой листвы, а осенью, когда опадали листья и солнышко пряталось за тучи  — тут он и делался виден. И сразу на остановке становилось теплее.

  Ты нетерпеливо выглядывал в сторону конечной — и видел краешек притаившегося там желтого автобуса — ЛИАЗа. Так хотелось, чтобы он побыстрее тронулся в путь! И вот чудо — сверкнув на солнце стёклами, из-за деревьев показалась кабина автобуса. Ты радостно вскричал:

- Дедушка, тринадцатый едет!

ЛИАЗ приближался — и вот уже можно было рассмотреть его круглые фары,  которыми он, словно  добрыми маленькими глазками, глядел на дорогу. Спустя минуту, будто галантно и приветливо кивая вам с дедушкой, плавно покачиваясь,  жёлтый автобус остановился  и радушно распахнул свои белые двери. Мотор ЛИАЗа напевал свою неизменную весёлую песню на каком-то задорном тарабарском языке: «Пррлююм-пулюм-булюм-булюм-брррлююм-пулюм». Казалось, что в моторе автобуса не просто кто-то неведомый поёт, но ещё и подыгрывает на ксилофоне, сделанном из стеклянных бутылочек, баночек и баллонов — такой был у ЛИАЗа ни с чем несравнимый булькающий звук. Вы зашли в салон автобуса — он был залит радостным солнечным светом, а бордовые сидения мягко и тепло поблёскивали рубиновым, точно как пастила на базарчике у бабушек.  Вы поздоровались с пассажирами, потом оплачивали проезд — так всегда учил тебя дедушка. Напротив первой двери висела касса - железный серый ящичек с синей полосой. Венчал этот ящичек мутно-прозрачный плексиглас, сделанный будто четырёхскатная крыша у домика.  Дедушка поднёс пятикопеечную монетку к прорези  плексигласа, и через секунду монетка мягко звякнула внутри этого ящичка. Дедушка прокрутил тёмную, круглую ручку кассы — и вылез билет: желтый бумажный прямоугольник с красным кантом, красными же буковками и большими чёрными циферками. А потом вы заняли  своё всегдашнее место — перед  стеклянной перегородкой, за которой начиналась водительская кабина, наискосок от водителя. Ты усаживался на колени дедушке, прижимался подбородком к ребристому, пахнущему множеством рук поручню и во все глаза глядел и на дорогу, и на водителя. Это место, откуда удобнее всего было смотреть на дорогу и на происходящее в кабине, в тринадцатом автобусе так и называлось — место двух Андреев. Говорили про вас: «Андрей старый да Андрей малый». И когда «тринадцатый» отправлялся со Славянской, на ваше место никто не садился. Да и совсем не по-городскому было в автобусе, когда он ехал по Славянской —  словно на селе, все пассажиры давно уж знали друг друга, потому здоровались и рассаживались рядышком, на передних сидениях. Узнавали новости: у кого нынче брать на Колхозном картошку и как на Кооперативном цыганка с блескучими глазами облапошила Антоновну, выудила у той простофили пятнадцать рублей. Рядом с вами сидела бабушка Аза. Она носила очки с толстенными стёклами, оттого глаза её казались до смешного большими. Ещё бабушка Аза ходила смешно — росточку она была небольшого и переваливалась с ноги на ногу, точно как уточка. У бабушки Азы кто-то спросил:

- А сосед-то твой, Аркаша, чего-то не видать его?

- Как же не видать, видала его сегодня, лиходея, - глаза бабушки Азы в очках ещё увеличились.

- Чего?

- А вот: затеялась постирать сегодня. И только, значит, развесила бельё — а ему, ироду, стало быть, приспело костёр палить. И палит чёрти-чё — такой чад, такой чад, что и неба не видно! Я ему выговор, а он только смеётся. У меня, говорит, Аза, свой распорядок жизни, я твоему не мешаю, и ты моему, говорит, не мешай.

А с другого сидения слышалось с укором:

- Мой-то зять - вчера опять подшофе явился. Извини, говорит, тёща, газанули малость в гараже...

И ты думал, что «подшофе» - это такая кожаная шофёрская куртка. Ты бы и сам от такой не отказался. Но на детей таких курток не делают. А так бы пришёл домой подшофе — и никто бы на тебя не ругался.

Обо всём, что творилось на  Славянской, можно было узнать в автобусе. А ещё говорили о ценах, погоде, огородах, болячках и политике. Помогали советами, менялись книгами, редкими кулинарными рецептами и ещё более диковинными рецептами против разных недугов, уславливались сменяться рассадой, одалживались тут и деньгами, договаривались о встречах. И пока ходил «тринадцатый» - не просто возил он пассажиров. Возил он вместе с ними пасторальный дух артельной, слободской неспешной жизни, вспоминаемой нынче и кажущейся теперь давней стариной.

Потом дедушка спросил тебя - что велит сделать вот тот знак? Ты увидел перевёрнутый белый треугольник с красной окантовкой и ответил: «Этот знак говорит, что мы должны уступить дорогу». Рядом сидел дядя Саша, ваш сосед, он работал водителем грузовика. Дядя Саша имел славу страстного знатока-птичника, у него была голубятня, большой вольер во дворе со всяческими пташками и целая комната в доме, отведённая под клетки с кенарями. Дядя Саша ехал на Колхозный рынок покупать птичкам корм. Он покачал головой и рассмеялся, услышав твой ответ про знак:

- Тебя дедушка правилам дорожного движения научил лучше, чем меня инспекторы ГАИ!

  Интересно было слушать пассажиров, интересно было наблюдать за дорогой, за водителем, как он крутил руль в бежевой оплётке, нажимал клавиши, открывая и закрывая двери, подносил к губам микрофон, объявляя следующую остановку. В кабине каждого «тринадцатого» ты видел удивительный мир. И каждый ЛИАЗ представлялся тебе живым, со своим характером, со своим укладом автобусной жизни. У одного в кабине было уютно по-домашнему. Вместо стёганого покрывала из кожзаменителя моторный отсек закрывало байковое одеяльце. Чтобы водителя не слепило солнце, сверху, на лобовых стеклах  висела домовитая кайма  с цветочками и беспокойной бахромой. Другой автобус был новенький щёголь, выкрашенный на заводе красной краской с широкой белой полосой внизу. И в кабине этого красного молодца всё говорило о его удалой поре -  на крышке бардачка, под стеклом, с фотографии загадочно улыбалась женщина, похожая на Софию Ротару, на передней панели красовалась переводка гоночной  машины, над зеркалом качался вымпел со вставшим на задние ножки козликом (позже ты узнал, что это был вымпел немецкой футбольной команды «Кёльн»). В кабине третьего всё было аккуратно разложено по своим местам. Перед водителем, у лобового стекла стояла картонка с приклеенной к ней бумажкой — поминутным расписанием маршрута, рядом пенал с ручками и карандашами и ровно сложенный путевой лист под чёрным кругляшом магнита, а на краю лобового стекла висел термометр.  Четвёртый повидал в своей автобусной жизни, наверное, всякое. В кабине, будто оспинки, серая рябь — жёлтая заводская краска там и сям была побита. На лобовом стекле его, будто морщинки, разбежались трещинки. Там, где на передней панели должны были быть часы — зияла темнотой круглая дыра. На моторном отсеке, словно лекарства и компрессы  — инструменты и промасленная ветошь. Неразговорчивым казался автобус — не объявляли в нём остановки. Микрофон его, весь перевязанный синей изолентой, наверное, был сломан. Весь он, этот бывалый автобус, мнилось, был  наедине со своими потаёнными мыслями. Может оттого, не обращая ни на кого внимание, и пел он своё «Пррлююм-пулюм-булюм-булюм-брррлююм-пулюм» громче других своих собратьев. И если ЛИАЗ — красный молодец — на Каляевскую горку пёр с форсом и надрывом, любуясь собственной силой, то бывалый автобус едва тащился, одышливо наполняя салон сладковатым выхлопом. Казалось, что вот-вот остановится он, оставят его силы и покатится вниз, в изнеможении не владея собой. Но вот одолевал автобус горку, и не прибавлял скорости — плёлся снова задумчиво - дескать, я своё отбегал, куда мне торопиться? И снова пел мотором свою песню, пел громко, свободно и раскованно, как поют дети и старики…

  В твоём детстве трудяги ЛИАЗы работали на многих автобусных маршрутах. И ты во все глаза глядел на них — и в каждом замечал множество особенностей. Жёлтые, красные, белые с двумя зелёными, синими, бордовыми полосками. Старого выпуска — с круглыми фарами сзади, и нового — с прямоугольными. С переваренными пониже боковыми зеркалами или оставленными заводскими.  С разными зеркалами в кабинах — в одних были длинные и узкие, в других широкие и квадратные — каждый водитель творил доводку автобуса для своего удобства. Ты рисовал в альбоме каждый новый увиденный автобус — со всеми запомнившимися деталями. Дедушка долго рассматривал каждый нарисованный тобой автобус и часто взволнованным голосом звал бабушку:

- Лиза, иди глянь! Это ж надо видеть — как он их памятью-то схватывает, да на бумагу переносит!

  Когда ты учился в средних классах, дедушка Андрей уже закончил свои земные сроки. И ты больше не ездил на вашем месте двух Андреев у водительской кабины. Вы с друзьями ездили  на задней площадке — там, когда автобус нырял на ухабах, вас подкидывало, словно на качелях, и от этого на мгновения животы ваши как-то щекотно прилипали к самому горлу и вы хохотали от этого радостно-волнующего ощущения. Зимой, по снегу, бывало в салон и не заходили — оравой цеплялись к заднему бамперу и, глотая автобусные выхлопы, сидя на корточках, восторженно скользили по укатанной снежной дороге. Конечно, дедушка такое развлечение бы не одобрил…

  В старших классах, на занятиях в учебно-производственном комбинате, называемом УПК, ты выбрал профессию автослесаря. И потом вас, «автослесарей», отправили на практику, в автоколонну 1419, что была на улице Дальней. Там вас, как особо ценных специалистов, конечно же, к действующим автобусам не подпустили, а отвели в тускло освещённый, холодный цех, где разбирали уже списанные. Пожилой мастер, то и дело грустно и шумно вздыхая, покусывая ус, указал вам на красный с белой полосой ЛИАЗ, беспомощно глядевший на вас своими круглыми фарами:

- Будете разбирать его салон. Пока снимайте сиденья и поручни.

  Ты заскочил в автобус, подошёл к перегородке, отделявшей водительскую кабину от салона и замер… В кабине, на крышке бардачка, под стеклом, с потускневшей фотографии загадочно улыбалась женщина, похожая на Софию Ротару, на передней панели красовалась потёртая переводка гоночной  машины. Над зеркалом не качался вымпел со вставшим на задние ножки козликом, да и зеркало уже кто-то снял. Разом вспомнилось, как вы с дедушкой ездили на вокзал на этом новеньком тогда ещё красном молодце, как он форсисто урчал и булькал, штурмуя Каляевскую горку.  Вспомнилось, как ты рисовал его, щёголя, в своём «автобусном» альбомчике. А теперь он доживал свои последние дни, стоя в тёмном, холодном цеху. И тебе выпало его, молчаливо умирающего, курочить и кромсать?

  Ты нашёл мастера и сказал, что не будешь разбирать этот автобус. Мастер отчего-то снова тяжело и грустно вздохнул. Поглядел в промасленный пол и тихо промолвил, что, дескать, наприсылают всяких «фон-баронов», а ему тут прыгай вокруг них. И добавил, покусывая ус:

- Можешь ехать домой, практику тебе не зачтут.

Тогда ты рассказал ему про дедушку Андрея, про ваши путешествия, про автобусы, тринадцатый маршрут и красного молодца. Мастер завздыхал еще тяжелее, и всё покусывал ус. Дослушав, махнул рукой и назначил другую работу — возить всякие детали на тележке в другой цех. Остальные ребята из школы работали вместе, часто хохотали — а ты в одиночестве тоскливо катал свою мрачно гремевшую тележку до конца практики. Когда она закончилась — красного молодца уже не было...

Илл.: Калиниченко

13.02.2023