25.01.2022
Хорошо бы собаку купить…
В теплое время года у стен Новодевичьего монастыря можно частенько встретить высокого, тщательно одетого старика в касторовой шляпе и с изящной тростью, украшенной позолоченным набалдашником в форме головы собаки. Среди джинсово-спортивной молодежи, облюбовавшей это историческое место, выглядит он настолько инородно, что его провожают удивленными взглядами, словно это призрак, перемахнувший через ограду Новодевичьего кладбища.
Этот старик – я. Позвольте представиться, доктор физико-математических наук, профессор Куделин Владислав Степанович. В определенных кругах я известен как Репетитор.
Всю жизнь я прожил на Девичке, в доме на Кооперативной улице. Выхожу я на прогулку ближе к вечеру, когда на монастырской звоннице гудит колокол, созывающий прихожан на службу. Под его густые перезвоны спускаюсь с взгорка к озеру, к этому часу обретающему цвет кофе с молоком. На озеро, вспарывая поверхность воды, садятся утки, в воздухе скользят чайки, парк за озером глушит звуки, создается иллюзия тишины, древности. Я стараюсь не смотреть вправо – там, за домами на Бережковской набережной, проступают очертания сизо-розовых небоскребов. Эти уроды, порожденные нездоровой фантазией современных архитекторов, разрушают гармонию Девичьего поля. Когда тебе круто за семьдесят, нужно научиться не замечать то, что не хочешь видеть. Получается не всегда. У подножия башни, где томилась сестра царя Петра Алексеевича Софья, обычно торчат две-три девицы, страдающие от неразделенной любви. Они наивно полагают, что дух сестрицы царя поможет им устроить личную жизнь. Написал фломастером просьбу на древней стене, и все свершится.
Здесь, у стен монастыря, оживает память, и я возвращаюсь в свое время, оно тоже не очень радостное, но ближе мне и понятней. Нынче москвичей носит по всему свету, они пытаются постичь макромир, с туристической поспешностью проносятся по странам и весям, ничего не запоминая. Какое-то бессмысленное кружение, как у насекомого с оторванной головой. Выражаясь терминологией биологов, мой ареал обитания – Москва, а уж если совсем точно – Девичка. Это мой микромир, я его знаю и люблю. Я одинок, у меня нет ни родственников, ни друзей. Судьба одарила меня единственным другом, чтобы потом жестоко отобрать его.
С Гошей Балашовым мы были почти одного роста, оба после восьмого класса вымахали за метр восемьдесят, и нас пересадили за последнюю парту, что-то вроде ссылки на Камчатку. Но, если я был сутул, неловок, угрюм, то Гоша напоминал античного бога: стройный, белокурый, с голубыми глазами и притом отличник по всем предметам. Но главным козырем его была физика. Я плелся на троечках, мало читал, спал на уроках и однажды, каменно уснув во время торжественного собрания, упал со стула в проход. Гоша закричал, что мне плохо, и тем самым спас меня от неприятностей.
У нас с Гошей и биографии были схожи: наши отцы погибли в начале января сорок второго во время битвы под Москвой. Тянули матери. Гоша жил в коммуналке, пьяной и шумной, а у нас – трехкомнатная, отец полковой комиссар, получивший посмертно звание Героя Советского Союза. На наши квадратные метры никто не покушался. Уроки мы делали у нас, обедал Гоша у нас. Мы жили богаче, мама – учительница, да и пенсия за моего отца больше. Мать Гоши работала уборщицей на заводе «Каучук» – не разбежишься, да и отец пал рядовым.
Мама говорила, что я весь в отца, такой же высокий, сутулый, сильный и безудержный. Отца я видел только на фотографиях. Был он из богатой купеческой семьи, мальчишкой-гимназистом ушел в революцию, сражался в отрядах красногвардейцев, выбивал юнкеров из Кремля, в двадцать лет командовал ротой, вступил в партию, направили в ГПУ, затем в уголовный розыск, громил Хитровку, участвовал во многих опасных операциях, затем поступил на юрфак. В канун страшного тридцать седьмого, когда начались повальные аресты, отца назначили завотделом московского горкома партии. Потом война.
Гоша первый обратил внимание на мои математические способности. Как-то сказал: «Влад, ты хоть знаешь, что у тебя задатки будущего Лобачевского?» – «Кого, кого? – «Был такой великий математик». – «Ну ты даешь». – «Дурень, неужели не замечаешь, как на тебя Одуванчик поглядывает? Ты же любую задачку щелкаешь, как орех». Одуванчик – прозвище нашего математика. Аркадий Львович Пинчук, тощий, маленький, с лысым лбом и пышной шевелюрой на затылке, напоминал облетевший цветок городских окраин. Его побаивались. «Я не могу вас заставить любить математику, но я заставлю ее знать, – говорил он, щелкая себя по отвисшей нижней губе. – Математика по гармонии сродни музыке и поэзии. Ясно, мезозавры, бронтозавры и остолопы?»
В девятом классе он, встав на цыпочки, написал на доске алгебраическую задачу, важно прошелся по классу и изрек:
– Кто одолеет эту задачу, примет участие в московской математической олимпиаде старшеклассников. Шанс для поступления в технический вуз. Слабо, бронтозавры?
Гоша пнул меня под партой ногой и шепнул:
– Ну? Решил?
– А что в ней сложного?
– Тогда иди.
– Не пойду.
– Пойдешь. Как миленький, пойдешь. – Гоша встал. – Аркадий Львович, Куделин решил, но он стесняется, как девочка. У него комплекс инфантильности.
В классе захохотали. В восьмом я уже брился и говорил срывающимся баском.
– Куделин, к доске. И не бойтесь, я щекотать не буду.
Класс снова взорвался. Рядом с Одуванчиком я выглядел Голиафом.
Задачку я решил, стал участником и победителем многих математических олимпиад и благодаря Аркадию Львовичу к экзаменам на аттестат зрелости свободно владел основами высшей математики. В МГУ на физмат я поступил без особого напряжения. Завалиться я мог только на сочинении, но Гоша сделал мне клеевую шпаргалку. Я выучил ее наизусть.
Всю жизнь я любил только одну женщину – свою мать. Когда матушка была жива, я глядел на мир ее глазами, пользовался ее критериями оценок, говорил на чистом русском языке, который исчез из употребления. Такая духовная близость бывает только в неполных семьях и при взаимной любви. Матушка Елена Федоровна дарила мне не только тепло и ласку, но, как опытный штурман, провела меня среди мелей и рифов «оттепели», сменившейся резким похолоданием, обострила зоркость и выстроила мировоззрение. Судьба матери долго оставалась для меня загадкой. Дочь искалеченного Первой мировой солдата и швеи-надомницы, полдома с палисадником у Киевского вокзала – до второй половины пятидесятых годов сохранился этот чудный островок старой Москвы. Домики, домишки, сады за деревянным штакетником. Помню, снег там лежал особенный, то розовый, то синий, и в окнах в сумерках теплился свет. А по весне этот сказочный мир, где, как мне казалась, живут маленькие человечки, гномы или тролли, захлестывала сирень. На этом месте нынче торчит гигантское сооружение, напоминающее дредноут. Холодный монстр из стекла и бетона.
На фотографии бабушка моя Наталья Никитична выглядела совсем юной, в длинном платье с рюшками, с кокетливым фартучком и кружевной наколкой в волосах. Дед был темен лицом, левый пустой рукав заколот булавкой, на груди гимнастерки солдатский Георгий. Умер он в двадцатом, бабушка одна воспитывала дочь. Наталью Никитичну я помню смутно, от нее всегда пахло свежими булочками с корицей. Как мама, девочка из малограмотной, бедной семьи, в то тяжелое время могла закончить с отличием школу второй ступени, педагогический институт и стать учительницей русского языка и литературы – загадка. Откуда она знала французский язык?
Я никогда не видел маму неприбранной, белая поплиновая кофточка, черная удлиненная юбка – она обшивала себя сама, – никакой косметики, высокая строгая прическа, прямая осанка – классная дама женской гимназии времен Чехова, но уж никак не задавленная бытом учительница советской поры. Улыбалась редко, но когда вспыхивала ее улыбка, светлели лица ее учеников. Я ведь учился в школе, где она преподавала, знаю. Разглядывая фотографии бабушки Натальи Никитичны, я не находил в матери никакого сходства с ней, дед был как бы вообще лишен внешности – один сгусток боли.
Подлинную биографию матери и свою родословную я узнал незадолго до ее смерти. Помню вечер, когда я, вернувшись из университета, застал маму за накрытым столом: разные закуски, в центре отливал зеленью графинчик с водкой – редкость в нашем доме. Водка меня и насторожила. За окном угасал теплый майский день. Мы молча, не чокаясь, выпили по рюмке и матушка спокойно, твердым голосом сообщила:
– Меня кладут в онкологию, сын, но вряд ли станут оперировать. Поздно…
Я было дернулся, хотел что-то сказать, я не мог поверить в обрушившуюся на меня беду. Мама остановила меня:
– Молчи и слушай. Банкет не по этому поводу, – она усмехнулась, – я долго скрывала от тебя важную информацию. Я и сейчас не уверена, что поступаю правильно. С другой стороны, скрывать от тебя твое происхождение подло по отношению к твоим предкам. Твой дед, мой отец – столбовой дворянин, полковник Генерального штаба, служил под началом генерала Брусилова. Бабушка – дворянка из разветвленного рода князей Трубецких, большая квартира на Садово-Кудринской, усадьба в том месте, где сейчас парк Мандельштама, что рядом с метро «Фрунзенская». Мандельштам – не репрессированный поэт, а, кажется, какой-то революционный деятель. Твой дед входил в подпольную офицерскую организацию, его арестовали в девятнадцатом и расстреляли, бабушка успела передать меня горничной Наташе, она жила и служила у нас с девочек, ее взяли из приюта. Мне было два года, из прежней жизни я ничего не помню. Нас приютил бывший шофер отца, вернувшийся с фронта раненным. Твоя родная бабушка оставила Наташе документы и драгоценности. Наташа стала мне матерью. Она получила хорошее домашнее образование, знала французский, но, конечно, скрывала все это. Время было лихое. Документы спрятала, драгоценности позволили выжить. Наташа зарегистрировала брак с бывшим шофером. Вскоре он умер. У меня появилась новая фамилия, имя сохранилось. О своем происхождении узнала, когда училась в институте. Представляешь? Я ведь была комсомолкой. Нашла в себе силы пережить и понять. Ты тоже постарайся понять и пережить. Таких судеб в России немало.
Признаться, меня мало заинтересовало мое дворянское и княжеское происхождение. Диагноз у матери подтвердился, процесс развивался стремительно. Мать угасала на глазах, и не было сил смотреть, как она угасает.
После смерти матери я прожил несколько лет как бы в сумерках, утратив зоркость. А когда зрение восстановилось, я увидел мир в искривленном зеркале, доминировали только два цвета: черный и белый. Причем черного было значительно больше. Я до сих пор не знаю, был ли я когда-нибудь счастлив. Так, отдельные светлые фрагменты… Банкет после защиты докторской – самый молодой профессор в Москве. И что? Ленивые, а зачастую бездарные студенты, кафедральные склоки, подсиживание. По-настоящему я радовался, когда находил подлинные таланты, но таланты редкость, как золотые самородки. С возрастом реальность все меньше и меньше интересовала меня. Я переместился в мир формул, математические построения заменили мне музыку, театр, поэзию, вообще художественную литературу. Я перечитывал только Достоевского и то потому, что он знал о темных сторонах человеческой сути больше, чем я.
В школе я долгое время не проявлял интереса к девочкам, чаще они раздражали меня кривляньями, неестественно громкими голосами, слезливостью, неоправданными обидами, какими-то тайно передаваемыми записочками. От них даже пахло по-другому, сладкими помадками, что ли. А толстуха Люда Агафьева постоянно что-то жевала. Старшеклассницы курили в туалете, носили короткие юбки и донимали меня вопросом, не голубой ли я. От всех девчонок отличалась Мила Багрецкая, смуглая, темноглазая девочка, всегда в тщательно выглаженном форменном платье, чистюля, круглая отличница. Она шла третьей по математике и физике. Меня физика остро не интересовала, дается легко, ну и ладно, я с помощью Одуванчика переместился в поэтику цифр и уравнений. А вот Гоша все никак не мог поделить первое место по физике с Багрецкой, они постоянно ссорились, а язычок у Милы был, как бритва. Балашов часто проигрывал и потом долго не мог прийти в себя. Оба шли на золотую медаль.
О Миле было известно немного: живет на Комсомольском проспекте, мать умерла несколько лет назад, отец – полковник, преподает в Бронетанковой академии, все хозяйство на дочери. Подруг у нее не было, ребята не решались к ней подступиться. Да не так она была и хороша: угловатая, тонконогая. Когда перед десятым классом первого сентября мы собрались в школьном дворе, Багрецкая меня поразила, да что там поразила – потрясла. За летние каникулы она превратилась в хорошенькую молодую женщину: толстая золотистая коса, высокая грудь, изящная шея и глаза не темные, а темно-синие. Стройные ноги не портили обычные чулки в рубчик – многие девочки уже носили капрон.
– Царевна Лебедь в исполнении Врубеля, – насмешливо сказал Гоша.
– Ты дурак.
– Да брось ты, обычная девчонка. Давай-ка дернем с последнего урока в Усачевскую баню. По данным разведки, туда поступило чешское пиво. Башли есть, я месяц проработал на одной стройке коммунизма – возводили коллектор для сточных и фекальных вод.
Я тяжело переживал первую любовь, понимая всю ее безнадежность, с мучительным чувством перехватывал взгляды Милы, которые она украдкой бросала на Балашова, а Гоша ничего не замечал. Со временем боль притупилась, и на всю жизнь осталось ощущение утраты.
Гоша Балашов и Мила Багрецкая окончили школу с золотыми медалями и поступили в Бауманку, я с тройками в аттестате зрелости легко стал студентом МГУ. Профессор, принимавший экзамен и, видимо, помнивший меня по математическим олимпиадам, написал на доске уравнение и заявил, что у него пять вариантов решения. Я, по привычке своего учителя Одуванчика, пощелкал по нижней губе и нахально заявил, что не пять, а шесть вариантов. Пока мы ссорились у доски, вырывая мел друг у друга, абитуриенты успели обменяться шпаргалками, а двое парней после вчерашнего бодуна уснули на скамейке в аудитории. Профессор оценил мои знания на пять с тремя плюсами. Остальные экзамены – формальность. Вскоре я стал факультетской знаменитостью, заявив, что докажу теорему Ферма.
С Пашей виделись редко. Он с матерью переехал в Лефортово. Старшая сестра матери тяжело заболела, потребовался уход. Чтобы не терять двухкомнатную квартиру в старом фонде, сестры сделали родственный обмен: тетку Гоши прописали в коммуналке на Усачевке, а Гоша с матерью перебрались на Солдатскую улицу. После всей этой процедуры тетка и месяца не протянула.
В Москве дотлевали остатки «оттепели», стоял духовитый июнь – цвела сирень. Мы с Гошей сидели за столиком в коктейль-холле гостиницы «Москва». Чешские пиджаки в талию, набриолиненные коки, башмаки на толстой подошве – обычные студены конца пятидесятых. А вокруг за столиками и за стойкой бара клубилась «золотая молодежь».
– Откуда вся эта нечисть выползла? – спросил Гоша, глаза его сузились. – Стиляги, фарцовщики, валютчики, шлюхи. Киряют на родительские деньги, утюжат у гостиниц, где останавливаются иностранцы… Вон дружина за сдвинутыми стойками – ребятишки из ЦК ВЛКСМ. Я с ними пересекался. Амбициозны, целеустремленны и ни во что не верят. Потом будут нами руководить. Что происходит, Славик?
– А-а, плюнь. Мы другой крови. Кто-то же должен науку двигать.
– Да, все забываю тебе сказать. На наш спецфак еще в первом семестре перевелась Мила Багрецкая. Красавица-раскрасавица. Наши доценты вокруг нее кругами ходят.
– И что?
– А-а, такая же зануда. Мы с ней, как водится, поругались, месяц не разговаривали. Потом сама подошла: «Георгий, глупо дуться, мы же одноклассники». Действительно глупо.
– Слушай, что это за спецфак?
– Готовит специалистов для атомной промышленности. Все закрыто, все секретно. Это нельзя, то нельзя. И перспективы своеобразные: закрытый городок в стороне от цивилизации, превосходное снабжение, квартира – золотая клетка. Зато наука без дураков, только успевай поворачиваться.
Мою жизнь можно изобразить простой формулой: школа, университет, аспирантура, защита кандидатской, потом докторской, работа – все. Правда, формула отражает лишь хронологию, жизнь сложнее, многообразнее, ярче. Я не понимаю людей, утверждающих, что работа – сплошная рутина, на мой взгляд, работа – самое главное в жизни, работа значительнее любви. Любовь гаснет, теряет энергию и в конце концов мутирует, превращаясь в привязанность, уважение, или просто исчезает, забывается. Короткая история моей влюбленности в Милу Багрецкую столь же быстро погасла, как и возникла, уступив более сильному чувству, которое дает математика.
Господь, наверное, наделил меня даром педагога. На мои лекции стали сходиться студенты с других факультетов. Вскоре мне прилепили прозвище Ловец талантов. Я каким-то необъяснимым чутьем угадывал серьезный талант в среднем студенте и уже не выпускал его из рук. Мои лекции, во всяком случае, во второй половине карьеры, нередко превращались в подобие шоу. У грифельной доски в аудитории, где надлежало царить профессору, собиралось по пять-шесть оппонентов из новоявленных гениев, подвергавших сомнению очевидные истины. К спору подключались остальные студиозусы, в аудитории стоял такой гвалт, что прибегал заведующий кафедрой и кричал: «Соблюдайте приличия, товарищи!»
Однажды священную тишину университетской аудитории нарушила старинная студенческая песня. Студенческий хор на моей лекции старательно выводил на латыни:
Виват, академия,
Виват, профессорес…
Декан влепил мне выговор за нарушение учебного процесса, а мы всего лишь отметили день рождения Лобачевского. Меня приглашали на студенческие междусобойчики, я всегда приходил с изрядным количеством вина, но сам не пил. Одна студентка как-то спросила: «Владислав Степанович, почему вы не пьете вина, даже сухого? Аллергия на алкоголь?» – «Нет, милая, после выпивки я на неделю теряю способность абстрактно мылить. Впрочем, это сказал Ландау». Думаю, на нашем факультете прибавилось трезвенников.
Я знал, что некрасив, часто нелеп, экстравагантен, что нормальная женщина не может меня полюбить, но хорошенькие первокурсницы влюблялись в меня, и в своем древнем портфеле я частенько находил трогательные записки. Начальство меня не любило. Особенно после того, как я на Ученом совете сказал, что посылать студентов на картошку – глупость. Россия при умелом руководстве могла бы завалить картошкой весь Старый Свет, причем не привлекая студентов. А тут еще вышла моя толстенная книга «Высшая математика для чайников». Книга мгновенно разошлась, ее переиздали, затем перевели в США и Франции, а меня вызвали на Лубянку.
– Владислав Степанович, как ваша книга могла попасть за границу? – спросил меня красивый человек с ласковыми глазами.
– Понятия не имею. Я думаю, купил книжку в магазине студент-иностранец и увез на родину, а там ее перевели и издали. Книга издана в СССР, не самиздат, позавчера подписал договор с китайским издательством. Тоже нельзя? Если вы читали мое сочинение, то обратили внимание на обилие остроумных выдержек из лекций Эйнштейна, Ландау, Келдыша, Лобачевского, Ломоносова и еще двух десятков гениев, где о сложных вопросах они говорят просто, как о сборе грибов. Студенты лучше усваивают материал.
Из университета меня турнули, уже не помню с какой формулировкой. Началось мое блуждание по институтам.
А Гоша и Мила исчезли. Пока была жива мать Балашова, поступали скудные сведения: молодые поженились, уехали работать в Челябинск. Затем в Пензу и наконец, осели где-то под Арзамасом. Матушка Гоши Мария Ивановна плакала:
– Говорят, самое опасное место. Адрес – почтовый ящик, звонят часто и Мила, и Жорик, деньги шлют ежемесячно. У них «Волга», трехкомнатная квартира в кирпичном доме. И что? Уж лучше бы они работали обычными инженерами.
Последний раз я видел Гошу на похоронах матери. Он огруз, от его золотых кудрей остались хвостики за ушами. Дорогие темные очки. Приехал на «Волге», водитель – молодой, кряжистый татарин, под пиджаком пистолет в кобуре, остановились не дома у Гоши, а в гостинице «Москва».
– Где Мила? – спросил я.
– С пацаном сидит. Корь у мальца. А парень – прелесть. Твои статьи почитываю и на русском, и на английском. Почему в членкоры не выдвигают?
– Ты же знаешь, я неудобен. И тебя рядом нет, чтобы наставлять.
Гоша долго смотрел в темнеющее окно. По Манежной площади катили автомобили, перемигиваясь подфарниками.
– Что-то еще будет, Владик, – Гоша вздохнул.
Официант вкатил в номер столик с закусками и, ловко взяв чаевые, удалился.
– Давай помянем наших матерей, друг, – глаза у Гоши повлажнели. Зазвонил телефон, он сорвал трубку, лицо его обострилось, побледнело, и он хриплым голосом ответил: – Понял, выезжаю, действуйте в штатном режиме…
Скосил глаза на водителя:
– Рустем, через полчаса выезжаем, готовь машину.
Когда водитель вышел, Гоша тихо сказал:
– Вот так, мать помянуть некогда. Да оставь ты рюмку, налей по полному фужеру…
Я не верил в чудеса и все же со временем убедился – чудеса существуют.
Года два назад у меня появились возрастные странности, где-то с семнадцати до восемнадцати часов я начинаю испытывать смутное чувство тревоги. Чтобы перебить это ощущение, я отправляюсь в какое-нибудь кафе выпить чаю или чашечку кофе. Таких заведений сейчас развелось множество, но я предпочитаю небольшое кафе у метро «Парк культуры». Как-то забрел в «Кофе Хауз», что неподалеку от метро «Фрунзенская». Для этого нужно перейти Комсомольский проспект по подземке. Мне там понравилось: чисто, тихо, публика средних лет. Чай заваривали превосходно, и пахло в кафе свежей сдобой, как когда-то на улице Горького в бывшей булочной Филиппова.
Стояла середина апреля. Первый по-настоящему весенний день. Ярко светило солнце, зал был заполнен серебристым светом, в котором вспыхивали и гасли пылинки. Мой столик у окна был занят. Дама в элегантной шляпке и в строгом сером костюме равнодушно глядела в окно. Погасшее было солнце, вновь вспыхнуло, высветив ее лицо, показавшееся мне знакомым. Дама поставила чашку, прищурившись, глянула на меня, улыбнулась и помахала мне рукой. Я был убежден, что в этом мире не осталось ни одного человека, который мог бы поприветствовать меня, так знакомо развернув узкую ладонь в перчатке. Я торопливо надел очки: за «моим» столиком сидела Мила Багрецкая.
– Владик, пересаживайся. Только перевесь мое пальто на вешалку.
«Кажется, меня начинают посещать призраки», – растерянно думал я, неуклюже перебираясь за столик, где сидела моя бывшая одноклассница. Трость с сухим треском упала на пол. Девушка-официантка подхватила ее и повесила на спинку стула.
– Лена, мне как обычно, – пробормотал я, пытаясь прийти в себя.
Мила усмехнулась одними губами:
– Палка для антуража или…
– Или. Иногда кружится голова. Как ты здесь оказалась?
– Понимаю твое недоумение. Меня уже раза три похоронили. Несмотря на режимы и запреты, информация все же распространяется по затхлым научным коридорам. Ну а сейчас, когда все дозволено, обо мне, наконец, забыли. Давай, я налью тебе чаю.
– Погоди, а Гоша?
– Гоша умер.
– Прости, я не знал.
– Сколько лет прошло… Он погиб еще до перестройки. В Арзамасе-16 Гоша сразу пошел в гору: кандидатская, докторская, высокая должность, он занимался разработкой боеприпасов. Я – дома, маленький сын, домашние заботы, а тут авария. От меня некоторое время скрывали гибель Гоши. Да как скроешь? Вместо человека – скромный постамент из черного габбро. Вытягивала сына одна, отец помогал, я осталась на заводе, где серийно изготовляли изделия. А сынуля оказался вундеркиндом – гены отцовские, перескакивал из класса в класс, в шестнадцать поступил в университет, страсть – программирование. На последнем курсе поехал в США по программе обмена студентами, там и остался. Я особенно не переживала, катились девяностые, казалось, в России жить невозможно. А вот отец мой от расстройства угодил в Кащенко, да так и не оправился. Я прописала в московскую квартиру младшую сестру отца, вдову с дочерью, как бы по уходу за родственником. Отец давно умер, старуха отошла два года назад, племянница так и не вышла замуж. Бывая в Москве, я останавливаюсь, считай, в родном доме.
– Почему бы тебе не перебраться в Москву?
– Я должна быть рядом с Гошей. Там, в Арзамасе, друзья, прекрасная квартира. Я люблю наш научный городок.
– А сын... Кстати, как его зовут?
– Георгий, как же еще? В честь отца. По-американски – Джордж. Работает в Силиконовой долине. Топ-менеджер компании. Богат. Регулярно переводит деньги в валюте, звонит, но к себе не зовет.
Мила сухо рассмеялась. Я потерянно спросил:
– В Москве ты проездом? Господи, что я говорю…
– Все правильно, и ты очень точно подобрал слово. Да, проездом. Завтра утром еду в институт на Каширку. Это мой третий и, по-видимому, последний заход.
Я похолодел и с трудом сложил деревянными губами:
– Тебя можно навестить?
– В этом нет необходимости. Племянница обо всем позаботится.
– Возьми хотя бы визитку. Вдруг захочется позвонить.
– Спасибо, – Мила взяла визитку, извлекла из сумочки позолоченные очки, прочла вслух: – Доктор наук, профессор. Почему в членкоры не выдвинули?
– Не по Сеньке шапка. Теорема Ферма мне не по зубам. Я много лет преподавал. К власти не рвался, студенты, смею утверждать, меня любили, начальство считало опасным чудаком. Из университета выперли, преподавал в разных институтах, а как началась перестройка и все эти идиотские реформы высшей школы, сам ушел. Ушел, не хлопнув дверью, просто свалил на пенсию. Чем я только не занимался в эти годы. Изучил теорию азартных игр, профессионально играю в покер, но не в подпольных катранах. Существует узкая группа богатых людей, которые обеспечивают мне безбедное существование. К тому же я репетитор для деток вип-персон. Случая не было, чтобы мой ученик не поступил в избранный вуз. Правда, я предварительно тестирую абитуриентов.
– Прости, Владик, ты по-прежнему один?
– Да. И ничуть об этом не жалею. За хозяйством приглядывает одна старушка. Не бесплатно, конечно.
Я глянул на Милу, и мне стало стыдно. Лицо ее от усталости переменилось, приняло серый оттенок, проступили морщины, и видно было, как подрагивают ее пальцы.
– Пойдем, Владик, мне пора пить лекарство. Это хорошо, что мы с тобой встретились. В прежние приезды в столицу я не могла отделаться от ощущения, что иду по чужому городу, населенному чужими людьми. Проводи меня. Здесь недалеко, Третья Фрунзенская.
– Может, взять такси?
– Нет, нет, проедем на троллейбусе. Я живу в доме, где рядом на первом этаже был книжный магазин. Помнишь?
– Конечно.
– И хлебозавода тоже нет. А как приятно было ощущать запах свежего хлеба, когда я шла в школу. Да, все проходит.
До сумерек я бродил по Девичке, затем зашел в винный магазин, что рядом с Усачевским рынком, купил бутылку дорогого армянского коньяка и отправился домой. Меня никогда не мучило одиночество. Сегодня я испытал это чувство впервые.
Над электрокамином висел портрет матери. Я вспомнил строки из ее любимого стихотворения Бунина:
Затоплю я камин, буду пить.
Хорошо бы собаку купить…
Да, хорошо бы завести собаку, все-таки живое, преданное существо. Но собака требует заботы, а сил уже нет. У одинокой старости есть преимущество: отвечаешь только за себя. Я налил себе в фужер коньяку. Мила сказала: «Все проходит». Нет, не проходит… Воспоминания – реальность.
Незаметно миновала ночь. На востоке протаяло розовое пятно. Солнце – всегда надежда, даже когда тебе за семьдесят.
25.01.2022