Знак

Старый Хибак заелозил на скрипучей табуретке и не удержался, шлёпнул ладонью по столу, чертыхнулся, закурил и запыхал: торопливо, зло и снова прилип к экрану. Опять политики спорят, доказывая друг другу, кто больше принесёт пользы народу.

— О, Алевтина, глянь, точно соловьи заливаются, — заворчал дед Иван и ткнул пальцем в телевизор. — В грудь кулаками стучат, обещают, что сразу коммунизм наступит, если на самый верх поднимутся. Ишь, распелись, лишь бы выбрали. Всё для народа, а в итоге — шиш без масла. Я бы всех разогнал! Вот вам…

Плюнул и показал большой кукиш.

— Ну чего ты плюёшься, Вань? — всплеснула руками невысокая худенькая старуха, в большой юбке, в тёплой кофте, хотя дома было жарко натоплено и в косынке, из-под которой выбилась прядь волос. — Сколько можно говорить, чтобы не смотрел эти передачи. Уже весь язык обколотила, а ты — политика, политика… От твоей политики, что смотришь, в нашем кармане не прибавится — это точно и простому народу один вред и ничего более. Выключи телевизор, кому сказала! Нечего понапрасну электричество жечь. Вон в прошлом месяце столько нагорело, прям — ужас! С утра и до вечера в телевизоре треплются, будто заняться нечем. Лучше бы твои политики оплату поменьше сделали за свет, а не языками мололи. Болтун на болтуне и болтуном погоняет!

И махнула рукой.

— Ну как же не смотреть, если они врут на весь мир, что помогают людям, — запыхтел старик, а потом ткнул пальцем в жену. — Это тебе не в деревенском клубе лекции читать, как раньше бывало, а по телевизору выступают. Вон, как разоряются! Ага… Ты, Алевтина, ни черта не понимаешь в делах государственной важности! Ага… А политики понахватались красивых слов и, ну давай направо, и налево разбрасываются, по головам лезут, друг дружку отталкивают, лишь бы самому этой властью стать, а народ-то верит, надеется на них. Понимаешь, старая? А они придут к власти и всё, вместо того, чтобы пользу приносить, начинают вредительством заниматься. Уже всю страну разворовали. Не народ, а они растащили. На словах одно говорят, а на деле другое происходит. Ага… Я смотрю на них и думаю, а если бы изобрели какой-нибудь аппарат, ну как рентген, к примеру, что в больнице был, чтобы насквозь просвечивал. И всех политиков через него пропускали и смотрели, что в их душах делается. Если чистая душа, прошу любить и жаловать, а чёрная душонка попала, взашей такого политика, чтобы близко на порог не пускали. Вот тогда бы страна расцвела. Ага… А сейчас, вон, возьми нашего соседа, Петьку Ермошина. Ведь был подсобником в гараже, на подхвате держали, потому что на большее ума не хватало, а сейчас глянь, в кого превратился. Фу ты, ну ты, лапти гнуты! И всё благодаря своей бабе, Антонине. Языкастая баба! Любого уболтает. Вспомни, как она на каждом собрании правду-матку резала и в грудь стучала, что знает дорогу в светлое будущее. И ведь поверили Тоньке! Своя же, деревенская. На район выдвинули, на область, а потом пошло-поехало. Она взобралась на самую верхушку и живёт припеваючи, мужик рожу шире плеч наел, стал каким-то начальником — это Тонька его пристроила, а у самого в голове сквозняк гуляет. Ну и стали наживаться: квартира в столице, дача здоровее нашего клуба, земли понахватали, будто хлеб собираются выращивать, а сыновья-оболтусы, что двойки получали в нашей школе, теперь за границами доучиваются. А старший, как говорили, вообще там остался и не хочет возвращаться. Сам Петька Ермошин делами заворачивает. Нет, не сам… Другие за него заворачивают, а он в кресле сидит, деньги считает и в стопочки складывает. Но главное, в чём, а? Да в том, что Тонька живёт припеваючи и плюёт на всех с высокой колокольни, кто её выбирал. Наобещала простому народу с три короба, и сама смылась в светлое будущее, а мы, как были нищими, так и остались. Вот такая наша политика. Поэтому говорю, аппарат бы придумать…

— Вот и я говорю, что ты болтун, — не удержалась, перебила старая Хибачка. — Только и умеешь, языком молоть да златые горы обещать. Прям, как твои политики. Ну, ничем от них не отличаешься! Лучше бы полы у свинки перестелил. Всё подняла, зараза! Ещё чуток и лаз прокопает из сарайки. Да крыльцо бы наладил, а то скоро все ноги переломаем. Я когда ещё говорила, чтобы занялся делом, а ты усом не ведёшь. Всё в телевизоре торчишь, а зима уж на носу.

Дед Иван нахмурился и запыхтел. Взъерошил реденькие волосёнки, сдвинул густые брови и искоса взглянул на жену. Молчком достал папироску, прошлёпал и присел возле печки, закурил, о чём-то думая, потом бросил окурок в печь, вернулся в горницу и снова пристроился возле телевизора.

— Я за страну переживаю, а ты лезешь со своими полами, — не поворачиваясь, буркнул старик. — Ничего с ними не случится. Все разговоры на полы да крыльцо переводишь, заведёшь себя, накрутишь, а потом начинаешь за сердце хвататься и лекарства глотать. Вот ты, Алевтина, кричишь на меня, что торчу в телевизоре, а за собой не замечаешь, как деревенским бабам советы даёшь, как им жить и что делать. Толпами к тебе ходят, покоя не дают или сама к ним мотаешься: одного ругаешь, другому помогаешь, третьих миришь, а за четвёртых хлопочешь. Не для себя, а для чужих стараешься. Нет, чтобы в дом, а ты из дома. Ага… А я, политически подкованный, так сказать. Всё подмечаю, всё в тетрадочку записываю, а потом в один прекрасный момент вытащу и тогда уж гляди, никому не поздоровится, кто страну разбазарил. Всех приструню, всех прищучу! Ага…

И погрозил скрюченным шишкастым пальцем.

— Ну-ка, подкованный, признавайся, в какую-такую тетрадку записываешь? — уперев руки в бока, подозрительно взглянула Хибачка. — Уж, не в синенькую ли, что в комоде лежала, а? Не ври мне, а то быстро твои подковы отлетят!

Сказала и нахмурилась.

— Ну да, в неё, а что? — запнулся старик. — Валялась без дела…

— Ох, ты, вредитель! Он записывает, всех прищучит… — не удержалась, подскочила Хибачка и влепила затрещину старику. — Я ж её потеряла. Всю избу обыскала, всё перевернула, она, как сквозь землю провалилась. Я в этой тетради все расходы записываю. Всё до копеечки вношу, — и опять намахнулась. — Ну-ка, говори, где тетрадь? Я ж без неё, как без рук…

И увидев тетрадь с выдранными листами, запричитала, а потом схватилась за сердце и принялась торопливо отсчитывать капли.

— Уйди с глаз моих, зараза, — поморщившись, сказала она. — Я ж без этой тетрадки ни шагу со двора не делаю. В ней все доходы и расходы. Каждая копеечка на учёте, а ты взял и уничтожил. Как же я теперь буду, а? Ни в сельпо сходить, ни за свет уплатить, ни дрова купить, ни... Точно, ты — настоящий политик и никто более. Один вред от тебя. Марш отселева, пока не отходила!

Она махнула рукой, охнула и опять схватилась за сердце.

— Ты, бабка, понапрасну не заводись. С пенсии куплю толстенную тетрадку и будешь в неё всё подряд записывать, — ткнув пальцем, сказал старый Хибак. — Глянь на себя. Слово против не скажи, сразу за сердце хватаешься. Уж сколько лет сердцем мучаешься, а в больницу не загонишь. Да разве можно из-за всякой ерунды заводиться? Ну, забрал, ну повыдирал листки, зачем так убиваться? С каждым бывает… Новую купим. Глянь, аж белая стала! И всё из-за ерунды. Каждый Божий день накручиваешь себя, а потом хлещешь лекарство стаканами. Ты, Алевтина, прекращай дурить, а быстро в больницу отвезу. Пускай лечат. Ага… Что хватаешься за таблетки? Лучше бы по полосочке налила, и то больше пользы для организма, чем от твоих лекарств. Я уж давно об этом толкую. Ага…

— Уйди с глаз моих, злыдень! — заголосила старуха, и погрозила кулачком. — Дождёшься, выброшу телевизор. Всю кровушку из меня высосал, политик чёртов! Один вред и никакой пользы. Вот помру, тогда с утра и до вечера со своими политиками обнимайся, — и повторила. — Глаза продерёшь, усядешься перед телевизором и обнимайся, а сейчас уйди с глаз, не доводи до греха, пока кочергу в руки не взяла. Иначе враз по хребтине получишь. Ты меня знаешь…

— А ты… А ты… — дед Хибак долго не мог подобрать слова, хмурился, глядел на жену, а потом махнул рукой. — Ты, бабка-ворожейка! Только и делаешь, как со старухами шепчешься, советчица-антисоветчица, да чаи с ними гоняешь. Добро на дерьмо переводите. Не родная изба, а клуб сплетниц. Спокойно полежать не даёте. Ишь, налетели сороки! Ишь, ещё обзывается, а сама-то…

Старый Хибак обиделся на жену. Сильно. Злыднем назвала, да ещё политиком… Хотя почти каждый день обзывает, но всё равно обидно. О, язва уродилась! Не язык, а помело. Он поднялся. Выключил телевизор. Молчком прошёл мимо жены, словно не замечая, забрался на печку, отвернулся к стенке и притих. Так было всегда, как разругаются в пух и прах, а это почти каждый день бывало, дед Иван взбирался на печку и всё — его не тронь — обиделся.

Он лежал, а сам прислушивался, что делает бабка. А бабка Алевтина посидела, поворчала на него, опять звякнул пузырёк с лекарством, видать сильно прихватило. Только что выпила лекарство и снова собралась. Прихварывать стала в последнее время. Сильно, но виду не подаёт, а он всё замечает. Скажет, а жена отмахивается. И сейчас вот, выпила капли и ушла в горницу. Прилегла на кровать, а чуточку полегчало, опять поднялась, неугомонная. Не может без дела сидеть. Взяла узелок с шерстью, веретено и загремела лавкой, пристраиваясь, и принялась сучить нитки. Осень. Пора носки вязать. Зимы долгие, морозные…

Они всегда ругались, когда дед Иван смотрел передачи про политиков. Пристрастился. Старый Хибак горячился, что нужно половину законов отменить, потому что вредные для народа, а над другой половиной ещё бы подумал, что делать. А вот жена не любила политику. Ничего слушать не хотела. Всегда спорили и ругались. Разругаются в пух и прах, чуть ли не кулаками друг перед другом машут. Бабка Алевтина начинает лекарства глотать — сердце слабенькое,  Хибак плюнет — бабу не переспоришь, молчком сунется на печку, забьётся в угол и всё, его не тревожить, он спит. И сегодня сцепились, да ещё про эту тетрадку дёрнуло сказать. Ну, видел, что она записывала туда всякие цифирьки, а ума не было спросить, что там. Зато умудрился все исписанные листы повыдирать, а потом в бане пожог, когда баню затопил. Кто знал, что тетрадку нельзя брать. Она же не говорила. Ну, лежит тетрадка и лежит. Он подумал, если валяется, значит, не нужна, тем более старая, вся потрёпанная. И того… Забрал для собственных нужд. А оно вон как обернулось. Даже за сердечные капли и таблетки схватилась. Совсем расклеилась бабка. И, правда, надо бы её в район свозить, врачам показать. Дед Хибак лежал, вспоминал, как ругались, а потом засопел. Уснул.

Ночью поднялся. В горнице свет горит. Бабка частенько ночами сидит, чем-нить занимается. Видать, свои нитки сучит. Старый Хибак не стал заглядывать. А то сунешься, опять разворчится, а потом не успокоишь. Постоял возле печки, повздыхал, ткнул ноги в разбитые ботинки, поёживаясь, сходил в уборную, покурил на крыльце, посматривая на тёмное небо. Вздрогнул от холода, зябко повёл плечами. Вернулся в избу. Сбросил фуфайку и торопливо шмыгнул на печку. Тепло. Хорошо. Укрылся одеялом, чтобы не слышать, как бабка начнёт утром греметь чугунками, полежал немного и опять засопел.

Казалось, вроде спит, а сон недолгий, стариковский. Очнётся, прислушается — тишина. Видать, рановато. Опять закроет глаза, полежит и снова начинает дремать. Вздрогнет, словно кольнули его, прислушается и снова лежит, посыпохивает. И так до утра…

Осень за окном. Рассветы поздние. Старый Хибак поелозил на тонком матрасе, громко зевнул и тут же чихнул несколько раз, зашмыгал носом и прислушался. Тишина в избе. Видать, бабка сильно обиделась. И такое бывало. Он досадливо чертыхнулся, вспоминая вчерашний вечер. Опять разругались в пух и прах из-за этих политиков. Ведь и правда, была бы польза от них, а так один вред и ничего более. Вот с бабкой поругался, а жизнь-то легче не станет от этих политиков. Сидят на верхах, словами разбрасываются да обещаниями, а старики взглянут на свои пенсии и плакать хочется. Ни прожить и не подохнуть. Ладно, дочери да сынок изредка помогают. Если бы не они, хоть на подножный корм садись вместе со своей скотинкой. Хотя, какая скотина? Одни куры да свинья. Была ещё овечка, но потерялась, когда пасли, а может, украли — кто знает. Дети обещали помочь, хотя сами с копейки на копейку перебиваются. Поразъехались в разные стороны. Работы в деревне не найти, вот и пришлось на сторону податься. Эх, жизня… Старый Хибак завздыхал. Опять вспомнил, как с бабкой ругался. Зря сделал. Политики далеко, а бабка одна и рядышком. Столько лет тихо-мирно прожили, а стали ругаться, когда в эту политику полез. Да и как полез… Передачи смотрел и слушал, а потом рассуждал, что бы он делал на их месте, вот вся политика. Правильно бабка сказала — болтун. Так и есть — балабол. Ладно, придётся крыльцо подправить да в сарайке полы перестелить, чтобы бабка не ворчала. А то и правда, вдруг свинья выберется. Потом бегай за ней по всей деревне. А если к соседям сунется и там перекопает, тогда не рассчитаешься. А за деревню умчится, вообще пропадёт. Много машин мотаются по здешним дорогам. Неровен час, поймают свинку и того…

Старый Хибак закрутился на тонком матрасе. Бока заболели и в хате похолодало. Закряхтел, сполз с печки. Громко зевнул. Громыхнул крышкой на ведре. Ковшиком зачерпнул воду. Выпил — кадык ходуном заходил.

— Бабка, просыпайся, — Хибак повысил голос. — Солнце в зените, а ты дрыхнешь. Опять до утра засиделась.

Сходил на двор. Поёжившись, вернулся. Зябко. Прислушался. Тишина. Скинув пиджачок, он прошлёпал в горницу. Тяжёлый запах лекарств. Наверное, принимала. Вон, даже пузырёк уронила. Старая Хибачка сидела возле окна, привалившись к стене и молчала. Видать, задремала…

— Эй, бабка, поднимайся, — опять сказал дед Иван. — Птицу покорми, а то петух недуром орёт. Давай чаёк пошвыркаем, да я пойду в сарайку, доски приготовлю на полы. Слышь, хватит сидеть. Делом займись. Никуда твоя пряжа не денется. Успеешь до зимы насучить.

Подошёл, тронул за плечо, и бабка повалилась, ткнулась лбом в стол.

— Алевтина, брось шутковать, — нахмурился дед Иван. — Вчера вволюшку наигралась, аж за лекарства схватилась, и я всю ночь прокрутился на печке, аж мозоли на рёбрах заработал. Вставай…

И снова дотронулся. Нахмурился. Наклонился, глянул на лицо старухи и охнул. Ноги ослабли, подогнулись. Рядом с женой присел. Повернулся к ней и не знает, что делать. По лицу проведёт рукой, пряжу в сторону сдвинет и опять дотрагивается, тормошит бабку. В окно выглянул. Рассвело. Поднялся и заметался по избе, хватая и бросая вещи. Остановился, нахмурился, а потом, оглядываясь на бабку, сгорбился и медленно направился к выходу…

Старую Алевтину хоронили в простеньком небольшом гробу. Василь Кузьмич сработал, даже материалом оббил. Много не взял, всё же соседи. Так, всего бутылку, которую распили тут же, в его сарае, где он выстругивал домовину. А деревенские старухи остальные дела сделали. Всё позавесили, обмыли Алевтину, обрядили, монашку позвали и три дня колготились в доме, всё туда-сюда шмыгали, перешёптывались. А с утра затарахтела телега, остановилась возле двора. Мужики вынесли лёгонький гробик, поставили во дворе. Некоторые подходили, прощались, а остальные потянулись за телегой, когда на неё погрузили домовину. Дед Иван шёл вслед за телегой. Рядом были дети. Успели, в последний день приехали. Всего понавезли, знают, что в деревне продукты не купишь, да и всякая мелочёвка потребуется на поминках. В избу зашли, бросили сумки возле порога, а сами в горницу подались. Всю ночь рядышком с матерью просидели, глаз не сомкнули. Сынок шёл, нахмурившись, а дочери всхлипывали, вытирали мокрые глаза — все слёзы ночью выплакали. Старый Хибак никогда не думал, что переживёт жену. Говорил всем, если помрёт, путь бабка к дочерям уедет или они сюда вернутся, чтобы помогать матери, чтобы одной не остаться в старости. А вышло наоборот. Вот бабку везут на мазарки, а он следом идёт, в последнюю дорогу провожает. И поэтому растерялся. Он не понимал, как ему жить без бабки-то, как жить одному…

— Иван, попрощайся, — кто-то из соседей ткнул в спину. — Не стой столбом…

Старый Хибак вздрогнул. Оглянулся. Не заметил, как до кладбища дошли. Под ногами дорога, а перед глазами телега с гробиком. Он оглянулся. Все стояли возле гробика, перешёптывались, кто-то сокрушённо покачивал головой, а другие улыбались, прикрывая рты ладонями, видать, новостями делились. Дед Иван подошёл. Постоял возле гробика. Посмотрел на бабку, вон уже нос заострился, и глаза впали, и куда-то морщины подевались — личико жёлтое, словно восковое. Дотронулся до руки — холодная. И губ почти не видно. Так, серая полосочка на жёлто-прозрачном лице и всё. Придерживаясь за гроб, неуклюже наклонился. Ткнулся холодными губами куда-то в холодную щеку и сразу за спиной заголосили дочери, а следом за ними соседки. Тяжело было на душе. Больно. Аж горит внутри. И снова ткнули его в спину — дай другим попрощаться. Дед Хибак отошёл в сторону. Присел тут же на краешек чей-то оградки, закурил, а сам всё смотрел на гробик, на краешек лица, что виднелось, и не мог понять, почему так получилось, как теперь  жить без бабки, жить одному…

Поминали тихо. Дед Хибак, сгорбившись, сидел на краешке скамьи, изредка брал стопку, когда совали ему в руку, выпивал и опять глаза в пол, а мысли… Мыслей не было. Была пустота, как в голове, так и в душе.

Соседи тянулись друг за дружкой. Одни уходили, шептались с дочками, которые совали им в руки платки да всякую мелочёвку, а на их место приходили другие, брали блины и тянулись, чтобы ткнуть в жидкий мёд, крестились и тянулись к тарелкам и чеплашкам. И всё время шёпотом, словно опасались потревожить покой старой Хибачки.

К вечеру, все разошлись, дочери убрали посуду, присели возле стола и тихо разговаривали, поглядывая на отца. Сын, Алексей, несколько раз подходил, тормошил батю, звал на улицу покурить, но старик смотрел на него и не видел, не слышал, о чём он говорит, а может и не хотел слышать. Он сидел в избе, а его душа была с женой…

Прошло девять дней. После поминок, дети засобирались. У каждого своя семья, своя работа и забот полон рот. Каждый день, пока были в деревне, они уговаривали старого Хибака перебраться к ним, к любому, к кому захочет, но старик отказывался.

 — Ну, куда мне ехать-то, ребятки? — говорил он. — Здесь ваша мамка лежит, мои родители, её родители, бабки с дедами, а вы зовёте за тридевять земель. Кто за ними станет ухаживать да присматривать? Да кому я нужен там, а? У вас семьи и каждый лишний человек в доме — это обуза.

— Батя, что говоришь — обуза, — возмутился, было, сын. — Живи в своё удовольствие…

— Нет, сынок, куда я от своих-то уеду, — отмахнулся старик. — Здесь родился, тут и схороните. Не уговаривайте. Не поеду!

И хлопал ладонью по столу, словно поставил точку.

На следующий день дети уехали. Перед этим весь вечер просидели за столом. Всё вспоминали детство, мать, школу и каждый старался рассказать что-то своё, отличное от других, но в то же время такое тёплое, такое близкое для каждого. Старый Хибак сидел и слушал, не перебивал ребят. Кто его знает, когда они ещё приедут и увидят ли его в живых, или приедут к холодным ногам — он не знал, поэтому молчал, глядел на них и старался запомнить такими, какие они сидели за столом, вроде бы взрослые, но в то же время ещё дети, оттуда — из прошлого. И Хибак запоминал, каждое слово, каждую чёрточку, а то и морщинку, что уже прорезались у детей. До утра засиделись. Всё не могли наговориться. Рассвело, когда они попили чай, уложили сумки и вышли за калитку. Старый Хибак хотел проводить до остановки, но они не велели. Сами шли по дороге и всё оглядывались. Всё смотрели на отца и на родной дом, словно тоже хотели запомнить, потому что не знали, когда в деревню вернутся, да и возвратятся ли…

Старый Хибак остался один. Днём ещё по хозяйству возился, а наступал вечер и не знал, куда себя деть. Телевизор не включал. Как завесили его, так и стоит на тумбочке. Иной раз радио ткнёт, покрутит, найдёт какую-нибудь передачу про политику, сидит, вроде слушает, а спроси, о чём говорят, не может повторить. Сам в избе, а мыслями возле жены. Выйдет ко двору, постоит, а сходить некуда. Знакомых много в деревне, а близких не осталось. Некоторые уехали к детям, а других давно снесли на погост. Бывая на кладбище, старый Хибак частенько ходил по нему и рассматривал поблёкшие выцветшие фотографии или едва заметные надписи. Побродит по тропинкам, а потом к жене отправляется. Присядет возле креста, курит одну за другой и новости рассказывает, но чаще вспоминал. Жизнь прошедшую вспоминал. Говорил, словно жена рядышком сидела и слушала его. А может и слушала, кто её знает…

— Алевтина, я наладил полы у свинки, — сгорбившись, покуривая, сказал дед Иван. — Забылся, вернулся в избу и кричу с порога, чтобы ты принимала работу. Да вот… Крикнул, а в доме тишина. Потоптался возле порога и вышел. До самого вечера по двору толкался, а сам нет-нет и взгляну на окна, не загорится ли свет. Ты бы, Алька, какой-нить сигнал подала мне, а то молчишь да молчишь. Бывало, ночью глаза открою, а сам всю жизнюшку перебираю: и хорошее вспоминаю, и плохое, и смешное, да мало ли за всю жизнь насмотрелись. Всё у нас было. Иной раз вспомню и засмеюсь, а потом оглядываюсь по сторонам, словно сейчас скажешь, что хаханьки развёл, старый дурак. А я и, правда, дурак. Жили — не замечал, а ушла и пусто стало. Сам здесь, а душа с тобой. Почему так, а?

Но Алевтина молчала.

Молчал и старый Хибак. Сидел, покуривая, а потом поднимался и возвращался домой в холодную и пустую избу. Не стало хозяйки и дом умирает…

На сороковины собрались соседи. Дед Иван достал припасы. Ещё с вечера приготовил. Старухи пришли. Кто-то остался в избе готовить, а другие разобрали продукты и унесли по своим домам и тащили уже готовое, чтобы старик не мучился. Дети не приехали — далеко. Письма прислали. Всё уговаривали, чтобы перебрался к ним, а старый Хибак не стал отвечать детям, потому что раньше сказал, что никуда не поедет. Нельзя живым забывать мёртвых…

Соседи усаживались за стол. Поминали. Не торопились. Одни выходили, другие занимали места и тянулись к блинам. Поднимали рюмки, разнокалиберные стопки. Выпивали и опять тянулись к тарелкам. Потом поднимались, уступали место другим. И так, пока все соседи не помянули старую Хибачку.

Помянули, а не расходились. Мужики покуривали на крыльце, а остальные примостились на стульях, табуретках да лавках и тихо разговаривали. Вспоминали старую Хибачку. Вспоминали всякие случаи — разговаривали за жизнь.

— Что ни говорите, а наша Алевтина хорошей бабой была, — поджимая тонкие губы, сказала тётка Мария. — С любой бедой приди к ней ночь-полночь, и она всегда поможет, всегда посоветует. Никому не отказывала. Поэтому и сгорела, что всем помогала — сердечко-то не выдержало.

— Правильно, а что же ты хочешь, — разгорячившись, заторопился невысокий, сгорбленный старик, сидевший на лавке, опираясь на клюку. — Нет, чтобы её пожалеть, ночь на дворе, вы тащились к ней, а она никому не отказывала. Ага… Даже моя бабка бегала к ней…

— Это моя вина, что Алевтина померла, — сгорбившись, едва слышно сказал дед Хибак. — Замучил своей политикой, а она ругалась, что смотрю всякую дрянь. Поэтому сердце не выдержало. Давно жаловалась, а я всё рукой махал, думал, пройдёт, а сейчас бы рад время повернуть, да поздно, — и повторил. — Моя вина…

— Да что говоришь, дед Иван? Это не твоя вина. Глянь, в каждом дворе политики живут, и никто ещё от этого не помер. Как сойдутся вечерами, дым коромыслом, чуть ли не кулаками машут, всё о политике спорят. Со двора выгонишь, они возле другого собираются, а ты болтаешь — виноват… У неё сердце большое было, душа безотказная, к ней приходили с бедами и за советами, вся деревня у неё побывала, и она всем помогала, поэтому сгорела, сердечко не выдержало, — наперебой стали говорить соседи. — Никому не отказывала. Знала, как с людьми разговаривать, что им нужно. Эх, вот её бы в председатели. Ох, как бы люди зажили! А ещё лучше, если бы Алевтина сразу подалась на самый верх. Глядишь, зажил бы простой народ. Жаль, не дожила. Ага… Дед Иван, как думаешь, а?

И все посмотрели на старика, который сидел возле окна и слушал, что говорили про его жену.

— Что? — задумавшись, он взглянул исподлобья на соседей. — Что говорите?

— Ладно, видим, не до нас, да и засиделись, — заговорили старухи. — Ты уж, Иван, шибко не убивайся. Это жизнь. Все будем там. Да… Живи, пока живётся. Придёт время, и встретишься со своей бабкой. Да вот… Она хорошая. Тяжело будет, но терпи. Зови, если нужда приспичит. Поможем, не откажем…

И все потихонечку стали расходиться. Последние старухи, кто задержался, убрали со стола, перемыли посуду, постояли, поглядывая на Хибака, который сидел возле окна, о чём-то думая, и не стали его тревожить. Молчком ушли.

Старый Хибак остался один. Один в избе и один в жизни. А что дети… У них своя жизнь, свои заботы, у них всё впереди, а у него всё осталось в прошлом, а в будущем ничего — одиночество.

Дед Иван умотался за день. Ночь наступила. Он посидел возле окна, а потом прикорнул на диване. Ночной сон недолог. Вроде крепко уснул, но тут же открыл глаза и будто не ложился. Дед Хибак очнулся от звука шагов. Думал, померещилось, но прислушался — кто-то медленно ходил по избе. Видать, дверь не запер и зашли к нему. Оттуда донеслись шаги, потом рядом с ним, а следом возле кровати, где всегда спала его жена, Алевтина. Чуть погодя звякнули пузырьки на комоде. И снова раздались шаги…

— Эй, кого черти принесли, а? — приподнявшись, крикнул дед Хибак. — Ну-ка, покажись!

Тишина. Шаги стихли.

Дед Иван прислушался. Вроде бы тихо, но в то же время, кто-то был в избе — старик чувствовал это, но страха не было, а на душе непонятное ожидание и какая-то тоска — тягучая, словно что-то должно произойти. Он закрутил головой, стараясь уловить шаги, что-то знакомое в них показалось. Очень знакомое…

— Алевтина, неужто ты здесь? — неожиданно для себя, сказал старик. — Отзовись. Я же чувствую, ты рядышком стоишь. Чую…

Дед Хибак сказал и прислушался.

Тишина такая, что было слышно, как под полом заскребли мыши. Потом тихий долгий вздох, а может, показалось ему, но опять раздались едва слышимые шаги, лёгкие, словно едва ступали по половицам, так всегда ходила его бабка. Колыхнулось пламя лампадки, хотя сквозняка не было, скрипнула половица, здесь протяжно, а в том углу будто наткнулись на табуретку, и тут же всё стихло, словно испугавшись. А вскоре опять донеслись шаги.

— Алевтина, подай знак, — не удержался, сказал дед Хибак и сел на краю дивана, прислушиваясь. — Сердце говорит, ты пришла.

И снова тишина, и опять протяжный вздох, а потом медленные шаги.

— Чую, ты в избе, — тихо сказал старик, сгорбился, плечики поднялись, хотел было закурить, потянулся к папироскам, но махнул рукой и остался сидеть на краешке дивана, лишь одеялом прикрыл ноги — по полу тянуло сквозняком и стал рассказывать. — Ребята приезжали. Думаю, ты знаешь. Страсть, как повзрослели. К себе звали, а я отказался. Куда от вас уеду? Нельзя так! — помолчал, потом снова сказал. — Полы наладил, как ты велела. Загородку подправил. И на мазарках рядышком место приготовил. Дочкам сказал, чтобы возле тебя положили. Будем рядышком лежать, как при жизни бывало. Ага… Если дотяну до весны, банькой займусь. Тепло выдувает. Дров не напасёшься, — и встрепенулся, поднял голову, посмотрел в ночную тьму. — Ты знаешь, Алевтина, я же новую тетрадку завёл. Ага… Прям, как ты раньше. И туда вписываю все расходы. Правда, доходов маловато. Я не привык хозяйство вести. Это ты была мастерица, всё успевала в жизни, а я так себе, политик, одним словом, как ты называла меня. Политиком и остался. В одно ухо влетает, из другого вылетает, а в голове пустота, вот и вся моя политика. А передачи не слушаю. Не хочу. Ты правильно говорила, там одни болтуны собрались. Так и есть… Сегодня соседки приходили. Долго сидели. Всё тебя нахваливали, а я сидел и знаешь, там тепло стало на душе, так легко, словно ты рядышком была. Казалось, протяни руку и дотронусь до тебя. А может, ты была, Алевтина? Что молчишь… Скажи что-нибудь. Сороковины… Я душой чую, ты пришла попрощаться. Столько времени рядышком была, а знак подала в последний день. Как же я стану жить, а? Как же так, Алевтина? Знаешь, устал я. Не умею без тебя жить, да и нужно ли…

Едва слышно скрипнула половица, вздох, опять скрип…

Дед Хибак вслушался, охнул и тут же вскинулся, словно что-то подсказало ему, что его Алевтина уходит. Сейчас уйдёт… Ещё немного и… Он поднялся, прислушался — тишина. Нет, опять тихий вздох. Ощущение, как будто к нему прикоснулись, словно чем-то задели по лицу, провели по плечам, по сгорбленной спине и всё. Всё стало исчезать: тихо, незаметно — навсегда…

— Алька, подожди, — заторопился он. — Задержись на минуточку. Я же не всё рассказал. У меня столько всего… — он стал осматриваться в ночной мгле и прислушиваться, не раздадутся ли шаги, и вздохнул: тяжело, больно. — Алевтина, прости меня. За всё, что было, что… — дед Хибак прислушался, потоптался возле дивана, потом подошёл к окошку и прижался к стеклу, пытаясь что-то рассмотреть в ночной тьме. — Алевтина, не бросай меня. Как без тебя жить… Не молчи, подай какой-нибудь знак, что будешь рядышком со мной, что не оставишь одного. Подай, чтобы я знал…

Тишина в избе. Колыхнулось пламя лампадки и медленно стало гаснуть. Алевтина ушла…

А вдали, в ночной мгле, вдруг едва заметно мелькнул тусклый огонёк. Может, это лампадка в каком-нибудь доме, или деду Ивану почудилось во тьме, а может и…

01.09.2021