Мужество быть одиноким

3-я часть очерка

«Любовь к жизни и к людям составляет Вашу главную силу…»

Пушкинскую фразу «Гости съезжались на дачу» считают гениальной по простоте. Если так, рядом с ней по праву можно поставить первую строку «Убитых под Москвой» Воробьёва: «Рота кремлёвских курсантов шла на фронт». Мы уже знаем, что будет с ними дальше. Ведь мы прочитали заголовок и эпиграф из «Я убит подо Ржевом…» Твардовского.

Изучать и критиковать «Убитых…» необходимо, памятуя известный пушкинский принцип, заявленный в письме А.А. Бестужеву в январе 1825 года. Тогда речь шла о грибоедовском «Горе от ума»: «Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным». Воробьёва, что бы он ни написал, нужно судить по тем творческим законам, которые он сам себе установил. Их нужно открыть, освоить, понять, но не навязывать ему извне…

В январе не столь далёкого 1964 года критик Григорий Бровман попытался со страниц первого номера журнала «Москва» применить ко многим только что изданным произведениям, в том числе о войне, мерило совершенно «внешнее», идеологическое – «исторический оптимизм». Им он определял «дух и направление» (слова В.Г. Белинского) текущей советской литературы. Понятно, что Воробьёв не вписывался в эту концепцию…

Однако надо пояснить, что же это такое.

Правда советского общества, строящего коммунистический мир, это одновременно и правда искусства слова. Лучшим произведениям, созданным после 1917 года, всегда свойственен жизнеутверждающий пафос. Это есть торжество самой коммунистической идеи, воплощение духа и правда преображающей мощи революционной жизни. Однако в последнее время, когда был разоблачён и осуждён культ личности Сталина, «некоторые наши литераторы отказались от активных жизнестроительных позиций и отошли в своих произведениях от изображения реального положительного образа современника, творца коммунистического общества». Это, по Бровману, результат влияния «буржуазной литературы». Далее следуют тезисы из выступления Хрущева на встрече с деятелями литературы и искусства на июньском пленуме ЦК КПСС 1963 года. Если коротко, суть их в том, что партия против «одностороннего освещения действительности», против тех, кто хает и очерняет «советские порядки», но также против «сусальных и подслащенных картин». Какие бы трудности человеку ни выпадали, он обязан, если он коммунист и патриот, с оптимизмом смотреть в будущее, ибо оно прекрасно. В концепцию «исторического оптимизма» не вписывались «Апельсины из Марокко» Василия Аксёнова, «Первый день Нового года» Анатолия Гладилина, «Хочу быть честным» Владимира Войновича, «Моя Джомолунгма» Евгения Носова, «Матрёнин двор» и «Для пользы дела» Александра Солженицына. По поводу последнего рассказа, увидевшего свет в июльском «Новом мире» 1963 года, Бровман писал, что в нём смысл изображаемых событий перенесён из общественно-политического «в отвлечённо-моральный план», автор становится на защиту невинно пострадавших учителей и воспитанников техникума, надеявшихся на переезд в новое здание, отданное в результате другому хозяину, научному институту. Это несправедливо. А в чём видит справедливость сам Бровман? «…Высшая и истинная справедливость – в общественном, народном и, если хотите, государственном значении того или иного события или поступка. Если отвлечься от этого единственно верного критерия оценки явлений и считать решающим толкование, основанное на абстрактном понимании правды и кривды, то вряд ли мы придём к точным выводам и построим жизненную идейно-художественную концепцию»[1]. Помимо литературных произведений «досталось на орехи» и военной киноповести Василия Ордынского «У твоего порога» (1962 год).

Это знакомая «идеология» тихоновских «Гвоздей». «Ценность» человеку задаёт «высшая» цель, которой он служит и подчинён.

Жизнеутверждение может проявлять себя и в горе, и в страдании, и в смерти. Дело в том, как и во имя чего всё это преодолевается. Остальное – «буржуазно-либеральная филантропия». «Художники социалистического реализма в отличие от своих предшественников всегда должны творить в свете идеала (здесь и далее разрядка Бровмана. – В.Б.) и служить правде не только обличением зла и уродства, но прежде всего утверждением нового, что рождено Октябрьской революцией и коммунистическим строительством»[2]. На следующей странице: «Без жизнеутверждающего настроения нельзя написать истинно художественную, патриотическую книгу о войне. Нужны чувство меры, психологический такт, понимание подлинных масштабов исторической битвы за коммунизм, уверенность в его победе. Тогда никого не смутят, не испугают ни горести, ни страдания, ни смерти, изображённые писателем, и он смело может создать настоящую трагедию, приобретя внутреннее право назвать её, как Всеволод Вишневский, оптимистической…»[3]

В концепцию исторического оптимизма вписываются «Солдатами не рождаются» Константина Симонова, «Пропавшие без вести» Степана Злобина, «Люди остаются людьми» Юрия Пиляра, «Дикий мёд» Леонида Первомайского, «Фронтовая страница» Василя Быкова… Но только не Воробьёв. «Убиты под Москвой» – это у Бровмана «мрачный реестр страданий, ужасов и смертей… Изуродованные тела, оторванные руки, искалеченные жизни. Грубость и жестокость в отношениях между солдатами. Страх перед возможностью погибнуть, лишающий воина человеческого облика. Вы здесь не найдёте ни товарищества по крови, ни фронтового братства, ни памяти о близких, оставшихся в тылу, ни мыслей о земле, которая тебя вынянчила»[4]. Напоминает рецензию Кваснецкой, не так ли?

Странно или, напротив, вовсе не странно, но учат умирать за высшую идею и устанавливают литературный канон люди, ничем на фронте не отличившиеся, если вообще бывшие там. Бровман, впрочем, кое-что повидал. В марте 1942 года он был награждён медалью «За отвагу», в приказе войскам Четвёртой армии он значится интендантом второго ранга и сотрудником редакции фронтовой газеты «В бой за Родину». В августе 1944-го ему, уже корреспонденту армейской газеты «Бей врага» 14-й воздушной армии, был присвоен орден Красной Звезды… В воспоминаниях о Твардовском Воробьёв упомянул, что до «Нового мира» посылал «Убитых…» в другой журнал. Редактор энергично вернул рукопись и эмоционально «разъяснил», что война была вовсе не такой, как описана в повести. Под конец назвал автора «пустым холодильником». «В то время я был ещё сравнительно молод, и такое кухонное сравнение привело меня в состояние столбнячной оцепенелости. Позже я узнал, что этот редактор на войне не был»[5]. Воробьёв не привёл ни названия журнала, ни имени сотрудника, надо полагать, обычного, не главного, редактора. Увы, это затрудняет поиск...

Если допустить сравнение писателя и живописца, я бы рядом с Воробьёвым поставил Василия Верещагина. У него нет торжественных парадов и гарцующих на коне полководцев, у него есть пирамида человеческих черепов с кружащими над ними воронами – апофеоз войны; у него есть солдат с полуоторванным погоном на плече, бегущий с поля сражения, бросив винтовку, зажимающий обеими ладонями рану чуть ниже сердца; у него есть куча отрубленных голов – военные трофеи, над коими склонил взор вельможа в чалме; у него то там то тут страдающие и убитые люди – «реестр смертей», усеянное трупами поле, над которым воздел кадило священник, и никакого «оптимизма» по поводу низвергнутой Османской Порты или взятой Хивы. И художник имеет право видеть войну именно так.

На следующий год после выхода в «Новом мире» «Убитых…» Воробьёв взялся за работу над новой повестью «Друг мой Момич» – о коллективизации, увиденной глазами подростка. В 1965-м она была закончена. Писатель снова послал её Твардовскому. Был заключён договор, выплачен аванс. А весной от главного редактора пришёл вызов на редколлегию в Москву. Что там приходило, Воробьёв описал в воспоминаниях о Твардовском, затем Вера Воробьёва в «Розовом коне». Редколлегия журнала отклонила повесть, а главный редактор не смог ничего сделать.

Писатель отдал «Момича» в «Советскую Россию». Предполагалось, что повесть включат в его новый сборник. Он был свёрстан, но печать приостановили. Книга не вышла.

В письме от 28 июля 1966 года Воробьёв просит редактора Ингу Фомину подробно ему написать, что произошло. «Я, к сожалению, не могу приехать, я совершенно потерян, и 1 августа надо выходить на работу в редакцию газеты, иначе места не будет. Я три дня пытался написать Вам это письмо, но оно не получалось. Я хотел бы знать, кто именно запретил книгу. <…> Дело в том, что я не могу представить в дальнейшем свою судьбу как писателя. Я похож на человека, бегущего под уклон с ножом в спине»[6]. Это же письмо приводит и Вера Воробьёва в «Розовом коне». Но эпизод с «Момичом» описан у неё поспешно, и совсем неясно, каким был ответ, что всё-таки произошло.

Надо помнить, что к изданию готовился именно сборник, и кроме «Момича», отвергнутого «Новым миром», туда вошли некоторые рассказы, «Почем в Ракитном радости», «Убиты под Москвой». Инга Фомина не исключала, что возникнет необходимость заменить эту повесть на «Крик». Она ответила Воробьёву несколькими письмами. Одно из них, от 19 августа, приведу полностью, так как пересказ не заменит интонаций, иронии, не даст ощутить того напряжения, с каким развивались события. Инга Фомина сделала решительно всё, чтобы книга была выпущена. Но на пути редактора и писателя встала преграда, боюсь, непреодолимая – трусость начальства. Упоминаемый в письме поэт, переводчик с китайского, тогдашний главный редактор художественной литературы издательства «Советская Россия» Владимир Павлович Туркин испугался издавать такой «неоптимистичный» сборник в год пятидесятилетия Октября. А директор, вышедший из отпуска, его поддержал. В письме упоминается поэт и прозаик Михаил Данилович Карунный, друг Воробьёва, он тогда работал в «Советской России» заведующим отдела прозы:

Константин Дмитриевич, дело обстоит так. Вождь (В.П. Туркин. – В.Б.) дочитал, крыл меня на летучке за общую направленность книги, удивлялся и прочее. Но при всём том не устаёт повторять, что это талантливо, по-настоящему написано и т.д.

Мы с Михаилом Даниловичем хотели Вас вызвать сейчас, т.к. после публичного его заявления, что книга снята из плана 1967 года, наступило время официально известить Вас обо всём. Это невиданно, чтобы книга снималась с плана в сверке, а с автором не было никаких разговоров. Но вождь попросил сейчас Вас не вызывать, он хочет дождаться прихода из отпуска директора (1 сентября тот пожалует) и «посоветоваться» с ним по «волнующим вопросам». Сейчас, мол, он не знает, что решить, какой найти выход, и потому не готов к разговору с Вами.

В общем, у меня создалось совершенно определённое представление, что разговора с Вами он боится; гораздо легче браковать талантливые книги заглазно. Но начальство есть начальство, и, наверно, придётся Вам приехать тогда, когда оно наберётся смелости что-то решить. А пока у меня к Вам просьба: найдите, если у Вас есть дома, рецензии на «Убиты…», «Ракитное» и «Сказание…» и пришлите (или привезите мне, когда поедете). Мне нужен не список рецензий, а сами тексты их. И письма читателей, которые мы Вам посылали (после выхода в свет в 1964 году сборника «У кого поселяются аисты». – В.Б.). Это нужно мне.

Я буду категорически настаивать на том, чтобы по повестям, уже опубликованным, не было никакой дурацкой правки. Это невиданно и смешно.

Что слышно в «Н[овом] м[ире]»? Ничего? Может быть, у них есть рецензии положительные? Очень бы они мне пригодились.

Вы просили держать Вас в курсе этой милой эпопеи – вот Вам отчёт на сегодняшний день. Будьте![7]

В статьях о Воробьёве упоминается, что Инга Фомина получила выговор за этот невышедший сборник. Сама она об этом в письмах не сообщает. Очевидно, тут неточность и имеется в виду тот самый разнос на летучке «за общую направленность». Выговор объявляется письменно, и если он был, в архиве издательства среди распоряжений по штатному составу должен сохраниться приказ. Рецензии у Воробьёва имелись: в «Литературной газете» за 13 августа 1960 года вышла статья «Новый писатель» Юрия Бондарева (отклик на сборник «Гуси-лебеди»), он же приветствовал в «Новом мире» «Крик», уже после Бровмана в 1965 году появилась статья Виктора Астафьева об «Убитых…» «Яростно и ярко», и ему же принадлежит отзыв «Аисты поселяются у хороших людей» о выпущенном «Советском Россией» сборнике… Впрочем, редактор, наверное, имела в виду не только их, но и копии внутренних издательских рецензий разных лет.

Под заголовком «Тётка Егориха» и с сокращениями Воробьёв издал повесть в Вильнюсе. Полностью «Момич» увидел свет лишь после его смерти.

Инга Фомина руководствовалась среди прочего редким и неписанным редакторским принципом, которому не учат в вузах: если ты кого-то напечатал, этот человек отныне становится твоим другом. Воробьёв хотел решительно порвать с издательством. Она убедила его подготовить сборник с другим содержанием. Ведь договор-то остался. И сделала всё возможное, чтобы снова включить книгу в план. В 1967 году она вышла в «Советской России» под непритязательным заголовком «Повести. Рассказы». Сюда вошли «Большой лещ», «Костяника», Живая душа», «Волчьи зубы», «Дорога в отчий дом», «Ничей сын», «Хи Вон», «У кого поселяются аисты», «Одним дыханием», «Я слышу тебя» и ряд других произведений. Совершенно иное содержание, нежели в предполагавшейся ранее книге.

Судя по штемпелю на конверте, Инга Фомина написала это письмо в марте 1967 года:

Если учесть, что этот сборник – для Вас – важен только как экономическое подспорье, не надо затевать бучу из-за их психоза с повестями. Это ничего не даст кроме обострения отношений с издательством. А к чему их обострять? Ведь ещё есть договор, и ещё будем Вас издавать. Может, времена изменятся и когда-нибудь издадим – тихо и спокойно – повести и «Момича»…

Делаем всё возможное и невозможное, чтобы сборник этот был издан в течение трех месяцев, к июлю. В этом заинтересован наш отдел тиражирования, т.к. тираж, собранный на эту книгу, действителен в течение года, а ведь книга объявлялась в книготорговой сети ещё в 1966 году. Если удастся – в июле получите гонорар.

Пожалуйста, не сердитесь; если бы Вы знали, как трудно и тяжко было отстоять даже этот состав сборника и вообще добиться включения книги – снова! – в план этого года, Вы бы, наверно, лишний раз порадовались, что не служите редактором в нашей конторе…[8]

После этого сборника Воробьёв стал готовить другой. В 1971-м он закончил новую повесть, одну из ключевых, «Вот пришёл великан». В очередную книгу для «Советской России» предполагалось включить рассказы «Генка – брат мой», «Уха без соли», «Чёртов палец», «Два Гордея» и «Тётку Егориху». Содержание совершенно новое. В декабре 1971-го Инга Фомина со свойственной ей иронией сообщила Воробьёву: «Завред прочитал “Егориху”, заикается от восторга и боится, что Ваш большой друг В.П. Туркин её не пропустит. Надеяться, что этот деятель (В.П.) останется на постоянное жительство в Кисловодске, куда он отбыл 25/XI, увы, нельзя. И на благотворное идейное влияние гор – тоже. Если не удастся, что поставим вместо?»[9]

Ещё не вернулся «с югов» Туркин («товарищ Т.», как назвал его в письме Юрию Томашевскому Воробьёв), стало ясно, что повесть не пройдёт. По крайней мере писатель признавался в письме к другу: «Дела в “Сов. России” для меня жёлтые. Боятся “Егорихи” (коммуна, видите ли, хреново нарисована, совсем нет гаруса и позумента). Но этой конторе я должен полторы тыщи, так что они вынуждены составить мой сборник».[10] Повесть в сборник не включили, хотя о ней с теплом отозвался привлечённый к работе критик Всеволод Сурганов. Воробьёв предложил заменить её «Сказанием о моём ровеснике»[11].

Не особенно похвалил Сурганова в одном из писем Юрий Томашевский: печатается в «Правде» и «Коммунисте», «пишет о том, как хорошо живут у нас на селе и как преступно не замечают этой хорошей жизни там писатели-деревенщики. Пишет он и о военных писателях типа бессмертного В. Кожевникова. Но главной его специальностью является Л. Соболев, он его придворный биограф. И вот, несмотря на всё это, С. человек добрый»[12].

Сурганов действительно написал о Соболеве несколько книг. В 1984-м защитил докторскую диссертацию по деревенской теме в прозе 1950–1970-х годов. Добавлю ещё, по странной иронии судьбы совпало так, что в одном и том же номере «Москвы» за 1964 год следом за «Правдой оптимизма» Бровмана редакция поместила статью Сурганова «А надо помнить» – о Шолохове, Солженицыне и человеческих судьбах в литературе. Это ни о чём не говорит, это просто случай. Сурганов понял и поддержал книгу Воробьёва. «Малый с изюминкой», шутливо отозвался о нём Воробьёв в одном из писем[13]. Летом 1971 года, в июне, критик написал добрую внутреннюю рецензию на его сборник:  

«Не думаю, чтобы требовалось особенно доказывать, что в лице Константина Воробьёва мы имеем дело с писателем настоящим, с талантом, как говорится, от бога, встреча с которым неизменно доставляет подлинное наслаждение. Мне по характеру моей работы приходится читать много разных рукописей и гораздо чаще слабых. Встреча с такими книгами, какую предлагает нынче Воробьёв, – самый неподдельный праздник: превосходный, образный, окрашенный подкупающей добротой и умной иронией язык – иронией, которой писатель маскирует большую человеческую любовь к миру, к людям, их судьбам и заботам, их душевному богатству и целомудрию. Это целомудрие, сила человечности, верности в любви, дружбе, красоте природы – самые постоянные объекты писательского раздумья, бережного любования – таковы Момич и тётка Егориха со своей великой любовью друг к другу, трогательной и самоотверженной, несчастной и трагической – просто потрясает тот контраст могучей, почти медвежьей силищи, воплощением которой является Момич, и нежности, почти по-девичьи застенчивой и беззащитной, которую он таит в своей прекрасной душе…»[14].

Схожее чувство свойственно героине «Чёртова пальца», двум Гордеям, деду и внуку, из одноимённого рассказа.

Подкупает ещё один постоянный фактор, отмечал в той же внутренней рецензии Сурганов, вернее, два: лирический настрой и автобиографический характер. Повсюду чувствуется сам рассказчик, в сущности – двойник автора и по сходным обстоятельствам судьбы, и по отношению к жизни, по привычкам, интересу к шофёрскому делу, рыбалке, по любви к природе, не оскорблённой человеком.

Сурганов отмечает ещё «воинственность» произведений Воробьёва. Он имеет в виду «неизменную и гневную неприязнь к тому, что мешает людям жить и быть счастливыми, что обрекает любовь человеческую на гибель, что оскорбляет достоинство человека, его труд и разум, вторгается в тихое царство природы с хищным гиканьем, уничтожая рыб, животных, деревья, топая сапожищами через душу человеческую. Писатель ненавидит это зло, ополчается на него повсюду и, конечно же, прав в своём стремлении разоблачить, уничтожить злющую и мелочную эту силу, указать на неё людям, вооружить их против неё посильнее, нежели его герой, который способен пустить в ход только ту же иронию, вызов, демонстративное пренебрежение умного и независимого человека всевозможными предрассудками, глупостью, жадностью, мещанским взглядом на жизнь, наконец. Казёнщиной – едва ли не самым страшным и лютым врагом К. Воробьёва»[15].

В этом Сурганов видит главный пафос новой книги. В большинстве произведений, отмечает он, присутствует мотив схватки со злом и возмездия (вспомнить «Уху без соли»):

«Воробьёв совершенно правильно атакует людей, которые теряют душу, оказавшись на “казённой” должности, на должности, которая даёт власть над судьбами людскими… И нет ничего страшнее, если на ней окажется дурак, обыватель, трус, фанатик, деспот, неудачник в личной жизни. Для него и люди теряют лицо, начинают подводиться под параграфы статей и пункты характеристик… Словом, Воробьёв, вслед за многими нашими писателями, начиная с Горького и Маяковского, выходит в атаку на давнего, но не желающего сдаваться врага – “отъявленного и давнего”, как выражался Маяковский, – на обывателя, мещанина, отличающегося страшной силой приспособляемости к условиям времени и его переменам и жадно рвущегося к власти над людьми ради утверждения, ради навязывания им своих обывательски казённых взглядов, своей мертвящей психологии…»[16]

Сурганов подчёркивает, что это нужная и своевременная атака, и писатель ведёт её уверенно и неотступно. Она получается очень хорошо, и поэтому книгу надо обязательно довести до широкого читателя. «Воробьёв – писатель того же ряда для меня, что и Астафьев, Носов, Абрамов, – того же таланта и силы, того же воинствующего гуманистического пафоса и глубокого чувства к родной земле, к человеку на ней»[17].

Рецензент советовал убрать из сборника повесть «Генка – брат мой», так как она слишком перекликается с «Великаном» и выглядит этюдом к нему. Здесь больше чем где-либо сказалось свойственное Воробьёву стремление подчеркнуть независимость своих героев, «их выстраданное на эту независимость право, а также сложность житейской ситуации, которая не вмещается ни в какие параграфы и правила»[18]. Слишком демонстративно братья-таксисты нарушают «казённые требования». В сборнике слишком часто обыгрывается и становится подчас назойливым мотив сиротства. При этом Сурганов решительно за то, чтобы книгу принять к изданию. «Соображения, высказанные выше, писателю и его редакторам нетрудно принять к сведению, книга же в целом обещает получиться отличной, хорошим подарком читателю России»[19].

Эту рецензию Воробьёву переслала Инга Фомина. Что тут скажешь, такие вещи приятно читать. Сурганов начал работать над вступительной статьёй. Через полтора года, в декабре 1972-го, он написал Воробьёву письмо и вместе с ним выслал для ознакомления рукопись предисловия:

«Не могу сказать, что я доволен им – странно и трудно писалось всё это. Странно потому, что самое искреннее сочувствие Вашим героям, переживаниям, мыслям, мгновенный отклик читательский то и дело сталкивались с необходимостью корректировать иные мои выводы и догадки относительно условий публикации Ваших работ в “Советской России”.

Вашему брату писателю или поэту легче в этом смысле: ваша идея воплощается в образ, в сюжет, в характер. Нам же, критикам, приходится её “дешифровывать”, переводить на язык логики. Обнаруживая то, что подчас может привести в тревогу какого-нибудь Владыкина (героя повести «Вот пришёл великан», руководителя издательства. – В.Б.).

Надо было сказать всё, что хотелось сказать, но так, чтобы не подвести Вас, надо было, оставляя за собой право критики, постараться загодя прикрыть Ваших “сирот” от атак несправедливых. Всё это очень сковывало и, конечно, не могло не отразиться на статье. Да и развёртываться она не хотела по той же причине – Инга ведь не связывала меня объёмом, мог бы и до листа, до полутора дотянуть, а вот не “тянулось”…

Видимо, тут есть и субъективная причина: та самая “ясноглазость”, которую Вы во мне таки угадали, не всегда уживается с темой духовного одиночества, вернее, с преобладанием этой темы. А оно, это преобладание, порой становится чувствительным у Вас, особенно ежели читаешь всё подряд. Критиковать это бесполезно – здесь нечто коренное, связанное с мировосприятием, с характером, с индивидуальностью личности и таланта. Критиковать бесполезно – можно лишь указать на то, что мотив “сиротства” становится у Вас навязчивым, постепенно вызывает ощущение какой-то внутренней монотонности, однообразия психологической и эмоциональной посылки. И, наверно, стоит Вам об этом подумать, как-то избавиться, остеречься от этого, чтобы не повторить самого себя…

Видите – начал объяснять слабость собственной работы, а незаметно свалил на Вас причины этой слабости и наговорил Вам гадостей под Новый год!..

А ведь надо бы сказать прежде всего, что трудности трудностями и странности странностями, но вообще по большому счёту я благодарен Вам за эту работу, за радость, которую доставили мне Ваши книги. Я пишу об этом в статье – ради аллаха, поверьте! – совершенно искренне пишу!.. В том-то и заключается своеобразие Ваше, что та самая порой мешающая мне тема духовного одиночества находится у Вас в любопытнейшем и даже несколько неожиданном сочетании с любовью к жизни и к людям, которая и составляет, на мой взгляд, Вашу главную силу»[20].

Сурганов точно определил важный методологический подход к творчеству Воробьёва: не выписывать столбиком стилевые «огрехи» и повторы одного и того же мотива, а найти, обозначить и осмыслить, чем всё это в каждом конкретном случае компенсируется. Ради чего сказано. Сила таланта Воробьёва именно в том, что не сказано у него прямо в лоб и оправдывает его «недостатки».

Эта книга в «Советской России» стала при жизни Воробьёва последним его сборником. Вышла она в 1973-м под заголовком «Сказание о моём ровеснике». Война нагнала писателя через несколько десятилетий. Многих его героев бьют по голове, будь это о плене («Это мы, Господи!», «Немец в валенках») или о мирной жизни. Кержун в «Великане» получает удар свинцовым яйцом, заправленным в дамский чулок, а потом жалуется на боль в затылке… Из художественной реальности всё это стало реальностью подлинной: Воробьёв умер в марте 1975 года от рака мозга. Он лежал в больнице. В минуту его смерти дома с сильным треском, будто сломалась пружина, внезапно остановились часы, стоявшие на письменном столе.

Он пришёл в литературу со своей правдой о человеке. Не вступал в прямую полемику, не подстраивался под идеологический «оптимизм», но всё, что создал, или почти всё было спором с концепцией иного, нового, человека, который будто бы формируется в советскую, предшествующую коммунизму эпоху, на глазах у всех. Воробьёв заостряет внимание на мотивах человеческих поступков, пишет ли он о войне или о мире, о детях или о взрослых… Отсюда столь напряжённая нравственная проблематика, тема ответственности писателя, тема выбора, очищения и переоценки, детской чистоты и детского взгляда на события. Критерием подлинной художественности становится точность изображения и правда внутреннего восприятия с неизменным «компонентом» – системой ценностей, определяющих человека. Поэтому особенно значима у Воробьёва тема ответственности самого писателя за слово, оно же поступок. «Книги, большие волнующие полотна – пишутся только кровью сердца, а от созданного тобой разве не чувствуешь, как несёт ядовитым духом заразы?» Обличитель-двойник из ранней зарисовки «Бессмертие» есть не у каждого писателя. И поэтому Останков, приехавший в своё Ракитное, дважды оправдывается перед дядей Мироном: «Я хороший писатель». Это словно бы даёт ему право вернуться на родину. И как доказательство, он читает вслух наизусть рассказ о плене. А дядя ведёт себя подобно тем наивным читателям, желающим знать продолжение… Он верит всему, но не соглашается с «литературным приёмом», когда о живом человеке говорится, что он, дескать, умер за месяц до освобождения из плена… Он начинает искать свою единственную правду – ту, что движет людьми.

Литература призвана будить этот поиск.

Незадолго до смерти Воробьёв задумал новое произведение – «Розовый конь». Он вывел вверху листа заголовок и ниже поставил эпиграф из Есенина: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» Заголовок + эпиграф – та же схема начала «Убитых…», но первая, самая простая, строка – подлежащее, сказуемое, дополнение в винительном падеже – не пришла, не легла, не родилась… Она была не нужна. Воробьёв осуществил то, что удаётся единицам: сделал художественным произведением собственную жизнь. Чистый лист говорил больше, чем слово.


[1] Бровман Г.А. Правда исторического оптимизма // Москва. 1964. №1. С. 188.

[2] Там же. С. 190.

[3] Там же. С. 191.

[4] Там же. С. 192.

[5] Воробьёв К.Д. Вызывает Твардовский // Собрание сочинений: В 5 т. Курск, 2008. Т. 4. С. 437.

[6] Воробьёв К.Д. Письмо И.Н. Фоминой от 28 июля 1966 г. // Собрание сочинений: В 5 т. Курск, 2008. Т. 1. С. 222.

[7] Фомина И.Н. Письмо К.Д. Воробьёву от 19 августа 1966 // РГАЛИ. Ф. 3146. Оп. 1. Д. 180. Лл. 5–5 об.

[8] Фомина И.Н. Письмо К.Д. Воробьёву, март 1967 г. // Там же. Лл. 9об.–10.

[9] Фомина И.Н. Письмо К.Д. Воробьёву, декабрь 1971 г. // Там же. Лл. 35–36.

[10] Воробьёв К.Д. Письмо Ю.В. Томашевскому (7 января 1972 г.) // Собрание сочинений: В 5 т. Курск, 2008. Т. 1. С. 263.

[11] Воробьёв К.Д. Письмо И.Н. Фоминой от 20 декабря 1971 г. // Там же. Т. 1. С. 228.

[12] Томашевский Ю.В. Письмо К.Д. Воробьёву от 21 августа 1970 г. // Там же. С. 248.

[13] Воробьёв К.Д. Письмо Т. Томашевской от 10 июля 1972 г. // Там же. С. 264.

[14] Сурганов В.А. Внутренняя рецензия на сборник К.Д. Воробьёва «И вот пришёл великан» // РГАЛИ. Ф. 3146. Оп. 1. Д. 173. Л. 6.

[15] Там же. Л. 7.

[16] Там же. Л. 8.

[17] Там же. Л. 9.

[18] Там же.

[19] Там же. Л. 10.

[20] Сурганов В.А. Письмо К.Д. Воробьёву от 12 декабря 1972 г. // Там же. Л. 4–5.

06.02.2021