Перечитывая «Тихий Дон»

Из последней автобиографической книги «Убеждение»

Примечание к заглавию читайте в конце текста[i]

В своей долгой жизни я трижды читал «Тихий Дон». В первый раз ещё в конце 40-х годов минувшего столетия, когда я учился на филологическом факультете Московского университета и буквально был потрясён жизненной подлинностью, художественной мощью этого великого творения.  «Тихий Дон», имя его автора настолько вошли в моё сознание, что после окончания Университета я решил поехать работать в город Ростов-на Дону, в областную газету «Молот» и когда ехал туда на поезде, то глядя из окна вагона на движущуюся донскую степь думал с волнением: ведь на этой земле живёт наш великий современник, автор  «Тихого Дона». Но не сбылось то, о чём я мечтал. Вскоре по приезде в Ростов скрутил меня туберкулёз лёгких с пневматораксом («поддуванием лёгких»). Все три с лишним  где проболел, почти нигде не был, кроме как на строительстве оросительных каналов на Цимле. Только позднее понял, чего лишила меня болезнь. Тогда всего три десятка лет не прошло, как закончилась гражданская война, и следы её тогда ещё были живы в хуторах и станицах легендарной земли. Да и казачий быт не был  ещё тогда порушен.  И улицы Ростова, кажется, ещё хранили живую память о  пребывании в нём генералов Корнилова, Алексеева, Деникина, о переходе города в руки то белых, то красных, о начале Ледяного похода в феврале 1918 года на Екатериноград.  Если бы я понимал тогда, что история не затвердевает за короткий срок (за те же тридцать лет) в книжные формулы, а её огненная лава дышит сквозь оболочку и других времён, если бы понимал это, то тогда я реальнее представлял бы себе казачье восстание, гражданскую войну на Дону, читал бы, может быть, по-иному «Тихий Дон».

Тогда я не видел Шолохова, а встретился с ним осенью 1959 гола, когда, как зав. Отделом литературы и искусства газеты  «Литература и жизнь» приехал из Москвы в Ростов на собрание местных писателей накануне Учредительного съезда Союза писателей РСФСР. Об этой встрече в гостинице «Дон», которую мне «устроил» писатель Анатолий Калинин, друг Михаила Александровича, я подробно рассказал в журнале «Слово» (1991, № 6. — «С чем придём к Сергию?») — о том, кто там был, о чём шла речь, что говорил Шолохов и т. д. Пробыли мы у него с 10 часов утра до 5 часов вечера[ii], и это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слёз: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора «Тихого Дона», овеянный трагизмом времени, что вот и при этой встрече в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова.

После студенческого чтения в середине сороковых годов (минувшего столетия) я возвратился к этому гениальному роману в конце шестидесятых годов того же минувшего столетия[iii], перечитал его и написал тогда же статью «"Тихий Дон" и русская классика». Долгие годы опубликовать мне её не удавалось, ни в журнале «Наш современник», ни даже в «Молодой Гвардии» (где я был членом редколлегии),  и вышла  она в моей книге «Надежда исканий» (изд. «Современник», 1978). Здесь я приведу только одно место из этой статьи, касающееся сравнительного анализа двух характеров — Пьера Безухова и Григория Мелехова. Сопоставление их может показаться произвольным. Разные эпохи, совершенно различные социально-психологические типы. Но в глубине своей, в исторической перспективе связь эта органически жизненная, закономерная. Оба ищущие свой путь в жизни, предельно искренние в своих мыслях и действиях, одинаково благородные натуры. (Григория Мелехова можно назвать аристократом духа). Оба испытывают крушение своих верований, оба проходят через великие события, но исторический итог этих событий совершенно различный, в этом катастрофическая их взаимосвязь и взаимоотрицание.

Пьер Безухов «всей душой желал верить и верил, и испытывал радостное чувство успокоения, обновления», «новизны». Это умиление (всё той же новизной) он готов принять за обновление, за духовный переворот в нём. Эта магия обновления, прогрессизма принимала и другие формы. Например, вольтерьянство, заразительно действующее даже на старого князя Болконского, который не прочь кольнуть дочь за её религиозные «предрассудки».

Пьер не истины, не веры ищет, а высшего авторитета. Встретил масона Иосифа Алексеевича и стал масоном. Встретит потом Платона Каратаева и будет каратаевцем. И вот уже новый наставник — князь Фёдор. Новый период обновления — через «просвещение»[iv].

Вся психология исканий Пьера Безухова основана на обновляющем его сознание и чувство начале, на ощущении нового каждый раз, когда ему кажется, что разрешается мучащий  его вопрос, что он нашёл искомое. Но был период в жизни Пьера, когда ему особенно близким могло быть то, о чём говорил его друг Андрей Болконский: убеждает человека  не новое, модное учение, а «жизнь и смерть», вот что убеждает, утрата близкого человека. Глубокий след оставило в Пьере всё пережитое и увиденное в плену у французов, ему открылась в то время реальная жизнь, не в привычной новизне сменяющихся впечатлений, а в обнажении страшной, дотоле неведомой ему глубины,  правды. И это потрясение, рыдания его, когда их, пленных, освобождают партизаны.

Пьер Безухов — это не столько судьба личности (как Григорий Мелехов), сколько история сознания. В психологии Григория Мелехова больше исторической детерминированности, зависимости от обстоятельств[v]. По природе своей цельная натура, не знающая расслабляющей волю рефлексии, Григорий Мелехов испытывает мучительное душевное раздвоение. Это реальность противоречий, тем более трагическая, что есть в ней  неизбежность объективной закономерности. Противоречия в Григории Мелехове — исторические, психологические — глубже, чем в Пьере Безухове (хотя и менее сложны), ибо за Григорием Мелеховым — многовековая история крестьянства, тогда как за Пьером — столетие умственных интересов, разбуженных в образованном русском слое. Безухов думает о солдатах, которых узнал накануне и в день Бородинского сражения: «они все время до конца были тверды, спокойны... И они просты. Они не говорят, но делают». Григорий Мелехов из тех же людей, которые «не говорят, но делают». И не из тех, которые «говорят и не делают», как сказано о книжниках и фарисеях» (Мтф. 23, 1). И если он заговорил с братом о том, что всё перевернулось в жизни и непонятно, по какому пути идти-то, это уже не просто слова, это пришла в движение  глубинная сила, которая не остановится на словах, а будет искать выхода только в действии. И сами слова как бы переоцениваются, отлетает всё условное, остаётся одна жуткая суть. Когда казак говорит Григорию: «Нарвешься на каких-нибудь отчаянных — и они из одного тебя не то что двоих — пятерых сделают!»  — то это вовсе не метафора, а буквально так и может быть (как хвалится в романе другой казак, что он из одного человека сделал две половинки. К людям, страдающим болтливостью, Григорий всегда испытывал  «чувство глубокого отвращения». Всегда чувствуется в нём самом больше и глубже того, что он высказывает. События не проходят «сквозь» него, обновляя каждый раз чувство (как это происходит с Пьером Безуховым, а скручивают его, подчиняют себе неведомой ему силой. Так и, как Мелехов — материал истории («они не говорят, но делают»), из этого материала, из этой корёжащейся, страдающей плоти «лепится» история.

В русской литературе не было ещё такого психологического опыта, складывающегося из самого действия, из самой борьбы. В судьбе Григория Мелехова выразился опыт народа как исторического заложника умственных спекуляций, идеологических «обновлений», безответственности так называемых «аристократии», «элиты», «интеллигенции», лишённых почвы, национального самосознанания[vi]. Как скажет в «Тихом Доне» перед самоубийством атаман Каледин: «От болтовни Россия погибла»[vii].

ххх

И вот спустя много лет после второго чтения «Тихого Дона» я решился в третий раз взять в руки знаменитый роман, насыщенный кровью гражданской войны, которая «внятнее» стала для нас в условиях нынешней гражданской войны в России, развязанной либералами-«демократами»[viii]. В своих «Беседах с отцом» младший сын писателя  М.М. Шолохов передаёт любопытные слова Михаила Александровича о гражданской войне: «Когда там, по вашим учебникам, гражданская война закончилась? В 20-м? Нет, милый, она и сейчас ещё идёт. Средства только другие... Гражданская война, она, брат, помимо всего прочего, тем пакостна, что ни победы, ни победителей в ней не бывает». Замечу, что на этот раз притягивающим центром для меня в романе стала песня «Всколыхнулся, взволновался православный тихий Дон», которую поют  казаки-офицеры (кн. I-II, с. 430)[ix]. Велика историческая роль казачества, большинство его атаманов «раскачивало», подрывало эту государственность (об этом в «Казачьем словаре-справочнике» в трёх томах (Калифорния, США, 1968) — мощное обаяние имперского величия, славы привлекало к себе наиболее дальновидных из казаков, делало их верными сынами, патриотами России, от легендарного Платова до Корнилова, Каледина[x].

Уже с первых же страниц романа «Тихий Дон» и вплоть до конца его сопутствует жизни героев церковная, религиозная лексика. Из первой книги: «Божилась» (с. 30); понесли в церковь окрестить» (с. 21); «Тут дело может до греха взыграть» (с. 35);   «Григорий перекрестился, лёг» (с. 40); мальчик поёт песню о Христе (с. 45); «имя Христа» (с. 46); о Церкви (с. 53); «истинный Бог правда» (с. 54); христианское чувство чистоты (с. 61); «перекрестился» (с. 62); церковь (с. 70); «спаси Христос» (с. 74); «как ктитор у обедни» (с. 78); «крестное знамение» (с. 94); похорошевшая в сиянии свечей Наталья после венчания (с. 105); христианское чувство казака (с. 111);  дед Гришака читает Евангелие (с. 120) и т. д. и т. д. И так до самого конца второго тома, четвертой книги : «нехристь» (с. 652); Григорий: «Бога нет» (с. 692) и Григорий же: «Ради Господа Бога» (с. 723)[xi].

В «Тихом Доне» выведены два «образованных казака» — есаул, монархист Листницкий и сотник, заядлый монархист Изварин. При всех своих «классовых интересах» наследника отца — крупного землевладельца, пренебрежении к «тёмной» казачьей массе Листницкий в грозное для России время остаётся верным чести русского офицера. В деловой беседе генерал говорит ему: «Со своей стороны могу заверить, что мы ценим офицеров, таких, как вы. В наше время среди офицерского состава большинство двурушников. Ничего нет легче, как переменить веру, а то и двум богам молиться... — горько закончил начштаба» (кн. 2, с. 420).  Листницкий вступает в добровольческую армию, во время Ледяного похода на Кубань дважды получает ранение, впоследствии, после очередного ранения, ему ампутируют руку[xii]. Храбрый в бою, он кончает жизнь самоубийством из-за жены, которая предпочла ему генерала. Изварин краснобайствует перед «полуграмотным» Григорием, внушая ему мысль о необходимости отделения Донской области от России, а кончает тем, что перед съездом фронтового казачества «бежал из полка», «исчез —  как в воду канул» (кн. 1, с. 541-542).

О главном в то время «автономисте» на Дону генерале Краснове генерал Деникин в романе говорит с иронией: «Наполеон областного масштаба... Неумный человек, знаете ли...» (кн. 3-4, с. 34). Другой генерал в ответ добавляет: «Княжить и володеть хочется... Бригадный генерал упивается монаршей властью. По-моему, он лишен чувства юмора...» (кн. 3-4, с. 34). Комичен глава «всевеликой бутафорской республики» своей напыщенной речью в Новочеркасском дворце перед молодыми английским и французским лейтенантами, «послами» соответствующих миссий на юге страны.

Казаки в романе отделяют себя от «мужиков» (как называют они русских), но вот что примечательно.  Один из шолоховских героев, руководитель Вешенского восстания Павел Кудимов, эмигрировавший после разгрома белого казачества в Болгарию, арестованный там в 1945 году органами смерша, вывезенный в Москву, осуждённый на десять лет лагерей,  писал о том, «страдал-казнился» от «полынно-горькой правды о нашем восстании в «Тихом Доне». «Роман Шолохова "Тихий Дон" есть великое сотворение истинно русского духа и сердца».

Море губительных человеческих страстей бушует в «Тихом Доне»[xiii]. Поистине «Если тронуть страсти в человеке, То, конечно, правды не найдешь» (С. Есенин). Самое страшное — социальная рознь, взаимная ненависть, как бы во исполнение древнего предсказания: «брат пошел на брата». Опалён безумием Григорий, когда он рубит матросов. Но и он, не знающий дрожи в руках, перекидывая вмиг шашку из правой в левую, свыкся в бою с «ощущением, как шашка вязко идет в мягкое податливое тело» жертвы, но и он дивится, до чего, до какого окаменелого бесчувствия, палачества может дойти человек, такой, как казак Чубатый. Этот Чубатый так поучает Григория: «Человека руби смело. Мягкий он, человек, как тесто... Ты не думай, как и что... Поганый он человек... Нечисть, смердит на земле, живет вроде гриба-поганки» (кн.1, с. 284). И соответственно этим своим словам действует, делая из убийства самоцель, зрелище к собственной потехе. По дороге рубит переданного ему для доставки в штаб пленного простодушного русина  (и это вызвало бешеный порыв Григория застрелить его). Перед тем, как убить полкового адъютанта, Чубатый, издевательски балагуря перед ним, перекрестился, сняв фуражку, подошёл, второй раз перекрестился и с ледяным спокойствием отправил человека на тот свет.

Сколько же жути в этом «христианском жесте» убийцы. Кто знает, может быть, сам он и не думает, что это сверхкощунственно, а, наоборот, «так надо», «православные же мы люди, не нехристи какие-то...» А, может быть, действительно кощунствует, и сознаёт это. Темно, темно в душе  человека, и не разобраться самому в ней. Не потому ли так многозначительны слова: «Пока человек остается человеком  — всегда будет война» — слова, сказанные известным церковным деятелем, оставившим нам, как современник гражданской войны, после революционных событий свои воспоминания в книге: Митрополит Вениамин (Федченков). «Записки епископа» (СПб., «Воскресение»,  2002).

В одной из автобиографических книг, о которой мне в своё время довелось писать, боевой офицер, встретившийся на фронте с сестрой, работавшей врачом (шла первая мировая война), сказал ей: «Саша, мы видели с тобой за это время столько человеческих страданий, что жить обычной, прежней жизнью уже нельзя — поступай в монастырь»[xiv]. И в самой нашей жизни, в наших  человеческих деяниях столько жестокости, лжи, взаимной ненависти, зла всех видов, распада, что не приходится ли удивляться, как это ещё вроде бы  нормально день идёт за днём, что при всём том, что происходит в мире, он ещё, что называется, не сошёл со своей оси. Мир лежит во зле, кажется, что уже   всё пространство бытия замкнуто им. Залито страданием и кровью. И в хоре безумия — пронизывающие вдруг совесть голоса. По хуторам ведут пленных коммунистов, истязаемых толпой, вооружённой вилами, кольями, мотыгами. Среди обречённых — еле бредущий, изуродованный от ударов, побоев Иван Алексееивч. И вот, «глянув искоса в сторону, увидел, как мальчишка семи лет вцепился в подол матери и со слезами, градом сыпанувшими по исказившимся щекам, с визгом, истошно закричал:

 –  Маманя, не бей его! Ой, не бей!.. Мне жалко! Боюсь! На нем кровь!..

    Баба, замахнувшаяся  колом на одного из еланцев, вдруг вскрикнула, бросила кол, — схватив мальчонка на руки, опрометью кинулась в проулок».  Нашёлся и один из конвоиров, старик, пожалевший пленных, дал им, изнемогающим от жажды, напиться у степного колодца[xv]. Григорий Мелехов, командир белых, казаков, узнаёт, что готовится расправа над пленными красными земляками, спешит «выручить от смерти» Ивана Алексеевича. «Выручить... Кровь легла промеж нас, но ить не чужие мы». Насмерть загнав коня, он опоздал. Непреодолимое отвращение, брезгливость вызывает в нём спящая на полу амбара Дарья, убийца Ивана Алексеевича. «Никогда еще Григорий не испытывал такого бешеного желания рубануть». 

Ведь было же в прошлом, ещё в ту, мировую войну, когда в боях «огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак не впитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалости» (кн.1-2, с. 382). Но, видно, так глубоко могут быть корни этой жалости, что как бы уже засохшие, они вновь тревожат душу.

Митрополит Антоний (Храповицкий) чрезвычайно высоко ставил религиозное значение произведений Достоевского, видел в них то, что человек, как бы низко он ни пал, может подняться, имеет даруемую ему свыше возможность «стать на путь нравственного возрождения». Примечательна мысль владыки о православии Достоевского: «Не потому он писал о смирении, покаянии и братолюбии, что был православным, а потому становился и стал православным, что уразумел и возлюбил добродетель и высоту души человеческой» (Митрополит Антоний (Храповицкий). Избранные труды. Письма. Материалы. М., Православный Свято-Тихоновский гуманитарный университет, 2007, с. 336-337)[xvi]. В отношении автора «Тихого Дона» как-то непривычно говорить о его православии: убеждённый коммунист, известно, что последние, предсмертные слова его были о ЦК[xvii]. Но велика тайна сия  —  душа человека, которая неизмеримо «больше знает, чем сам человек» (повторяемые митрополитом Антонием слова из гоголевского рассказа). И об авторе «Тихого Дона» можно сказать, что не потому он писал о зле розни, взаимной ненависти, чудовищной жестокости войны, о  народолюбии, о неистребимой искре высшей этики в Мелехове, что был православным, а потому становился православным, что кровно был связан с народом, изнутри познавал его бытие, выражал своё единство с ним с таким участием, состраданием к его бедам, верой в нравственные силы народа.

Удивительно для тогдашней советской литературы, когда писался «Тихий Дон», что классово-враждебные люди — поистине «ближние» для Шолохова-художника, заставляют одинаково вздрогнуть читателя и то, как красный Подтелков внезапно рубит офицера Чернецова, а белые казаки расправляются с пленным красным командиром Лихачевым так, что и мёртвого полосуют  на дышащие кусочки; сострадание, жалость автора передаётся читателю[xviii].

Бессильные в любви во Христе, люди судорожно стремятся к так называемому счастью, к тому, что именуется любовью на человеческом языке. Но все эти судорожные любовные страсти не дают желаемого счастья, прочной опоры в жизни, особенно героиням. Пытается покончить самоубийством Наталья после ухода Григория к Аксинье, потом  (не желая иметь ребёнка от него) погибает от сделанного аборта[xix]. Но вспомним, как та же Наталья стояла в церкви во время венчания с Григорием «похорошевшей в сиянии свечей» (кн. первая и вторая, с. 105). Кончаются сифилисом («дурной болезнью») в случайных связях плотские утехи Дарьи, в итоге ставшей добровольной утопленницей[xx].

Любовная связь между Аксиньей с её «порочной красотой»[xxi] и Григорием вносит разрушительную стихию в их судьбы, в саму традиционную нравственность хуторской казачьей жизни[xxii].

В богословской литературе есть понятие «сжатие добра» (кенозис добра), характерное для  катастрофических эпох с максимальным проявлением зла в мире[xxiii]. Такова война. В «Тихом Доне» это зло в кровавых действиях, в убийствах. «Огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак не впитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалости»...

Но жалость — глубочайшее христианское чувство, заповед<ан>ное Самим Христом: «Христос увидел множество людей и сжалился над ними, и исцелил больных их» (От Матфея, глава 14, 14). И мы видим, как, казалось бы, мёртвый сердцем, Григорий испытывает приступ потрясения, безумия от зарубленных им матросов.  Григорий с омерзением  говорит казаку Чубатому, патологическому убийце: «волчье у тебя сердце».  Неожиданная жалость задевает Григория к пленному Лихачеву, измученному страданиями, просящему пристрелить его.

Ужас рубки в бою заставляет невольно вспомнить рассказ С.М. Будённого в его воспоминаниях. Глядя на поле, усеянное после боя изуродованными телами посечённых, порубленных шашками людей, Сталин сказал, отверунувшись: «нельзя ли без этого ужаса, но и то сказать, не мы же начинали».

Есть одно изумительное место в «Тихом Доне», умиротворяющее человеческую душу в переполненном злом мире. По дороге Григорий с ординарцем останавливаются на ночлег в ветхой хате старой казачки. Между ними происходит разговор, когда между белыми и красными «замирение выйдет». Бабка своей въедливостью доводит ординарца до крайности.

«Спи, бабушка, за-ради Христа. Мы три ночи без сна. Спи! За такие дела умереть можешь без причастья.

 Григорий насилу помирил их. Засыпая, он приятно ощущал кисловатое тепло овчинной шубы, укрывавшей его, сквозь сон слышал, как хлопнула дверь, и холодок и пар окутали его ноги. Потом резко над ухом проблеял ягненок. Дробно зацокали по полу крохотные копытца козлят, и свежо и радостно запахло сеном, парным овечьим молоком, морозом, запахом скотиньего база...

Сон покинул его в полночь. Долго лежал Григорий с открытыми глазами. В закутанной подземке под опаловой золой рдяно светились угли. У самого жара, возле творила, лежали, скучившись, ягнята. В полуночной сладкой тишине слышно было, как сонно поскрипывали они зубами, изредка чихали и фыркали. В окно глядел далекий-далекий полный месяц. На земляном полу в желтом квадрате света подскакивал и взбрыкивал неугомонный вороной козленок. Косо тянулась жемчужная — в лунном свете — пыль. В хате изжелта-синий, почти дневной свет. Искрится на камельке посеребренный оклад иконы...

Пронзительно мекекекнув, козленок скакнул с шубы, потом подошел и долго лизал руку  Григория крохотным шершавым и теплым язычком»[xxiv].

От этого соседства с ягнятами, кажется, так и повеяло благодатным теплом двухтысячелетней давности, незримым присутствием Самого Агнца Божиего.

 Подготовка к печати  и комментарии Т.Н. Окуловой, хранителя рукописей М.П. Лобанова, кандидата исторических наук, ст. научного сотрудниа ИМЛИ им. А.М. Горького РАН.

 

[i]    Статья «Перечитывая «Тихий Дон»»  публикуется впервые по автографу.

     В рабочих материалах последней автобиографической книги Лобанова «Убеждение» была запись: ««Тихий Дон» и Православие <...>». На общей папке статей (к основополагающей статье «Убеждение») рукою Лобанова написано: «1. Тихий Дон Шолохова. 2. Происхождение мастера Платонова 3. Жалость в  русской литературе, в моей жизни».  — 

[ii]   В другой рукописной редакции  далее был  рассказ о встрече Лобанова с автором «Тихого Дона»: «Приведу из моих воспоминаний фрагмент, может быть, наиболее характерный для моего тогдашнего восприятия любимого писателя.

        «Казалось, я ничего не видел и не замечал кроме этого, знакомого по портретам лица, поразившего меня своим немного стеснительным, застенчивым выражением. За столом продолжался прерванный нашим приходом разговор Шолохова с соседом, как я понял, с земляком-казаком. Говорили они о чем-то хорошо известном тому и другому, казак «шутковал», рассказывая историю, случившуюся со станичником, Шолохов слушал, наклонив голову, улыбаясь, подзадоривая рассказчика вопросами. Официантка принесла на подносе тарелки с бутылками, но мне было не до угощения. Сам Шолохов ничего не ел, изредка потягивая шампанское из фужера, перебрасывался шутками с местным писателем  Никулиным: оба называли друг друга «Мишами», старший по возрасту Никулин, у которого была какая-то история с белыми в гражданскую войну, держался независимо, ответил громким смехом на дружеский намек Михаила Александровича на его прошлое.

        Когда Шолохов говорил, он делал перед собою руками характерные жесты, как будто лепил слова. Я знал, что дед писателя выехал на Дон из наших рязанских мест, и сказал, что мы, рязанцы, считаем его, Михаила Александровича, своим земляком.

        — Я казак, — отвечал Шолохов.

      Разговор за столом большей частью был «донской», завеселевший шолоховский земляк не держался норм в казацких выражениях, раз и Шолохов употребил крепкое словцо, но сказано это было не вульгарно, не пошло, а с каким-то сдержанным изяществом. Вступать в «казацкий» разговор, в присутствии Шолохова, мне было трудно, сидя рядом с ним, я изредка, выбирая момент, задавал ему вопросы. Тогда я увлекался романом Леонида Леонова «Русский лес», и мне было интересно знать отношение Шолохова к писателю. Шолохов рассказал мне, как вместе с Леоновым они были на каком-то конгрессе мира, если не ошибаюсь, в Варшаве. Приходит к нему вечером в номер Леонов. Начинает жаловаться: культура не спасла человечество от войны, от газовых камер. Что может сделать хрупкое вещество культуры перед силами зла. Зачем жить. Шолохову надоело слушать, он говорит: иди-ка ты, Леонид, спать. Этот шолоховский рассказ напомнил мне одно место из «Русского леса», где перед Вихровым открывается в ночной исповеди гостящий у него на лесном кордоне Чередилов: зачем корпеть над наукой, все равно помрешь, зачем жизнь. Вихров в конце концов отвечает на это: «Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно», — и отправляется спать на сеновал. Я не думаю, что «прототипом» для этого эпизода в «Русском лесе» (даже бессознательно для писателя) послужило то, о чем мне рассказал Шолохов. Сама по себе эта история любопытна для понимания того, как может трансформироваться жизненный материал в художественном произведении. Но для меня важнее здесь другое: честность художника. Сам Леонов (создавший с такой любовью своего Вихрова, самозабвенного ученого-лесовода, незлобивого и твердого в своих убеждениях) как-то говорил мне, что в каждом из нас сидит Грацианский («антипод» Вихрова, натура со своим не только идеологическим, на поверхности, паразитизмом, но и психологическим дном). Может сидеть в каждом из нас и Чередилов, хотя бы с той же вялой унылостью перед тайной жизни...

      Странное чувство близости и недоступности испытывал я, слушая Шолохова, глядя на него. Он был рядом, шутил, и вместе с тем, каким-то щитом жесткости отделял от себя. Неуместно, конечно, было говорить ему, как велик его «Тихий Дон», но я где-то сказал в этом роде, и остро почувствовал, как ему эти слова глубоко безразличны, сколько он слышал их. Что-то глубоко скрытое было в нем. Никакая это не была «полоса запоя», как судачили о том обыватели. Пил он понемногу шампанское, был совершенно трезв, хотя по Ростову, конечно же, ходили слухи, что «Шолохов запил».

      Пробыли мы у Шолохова часов семь, и это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слез: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора «Тихого Дона», овеянный трагизмом времени, что вот и теперь, при этой встрече, в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова. На другой день Анатолий Калинин передал мне, что Шолохов спрашивал обо мне, сказал добрые слова. Начинались литературные будни.

      Ну вот, что я вспомнил? Ничего вроде значительного. Но для меня это была психологическая встреча, и такие обычно не повторяются. Случись это позднее, и я был бы уже не тот, и мое отношение к Шолохову — более трезвое, не столь восторженное. Но я рад, что была именно такая встреча» (Лобанов М.П. С чем придём к Сергию? // «Слово», 1991, № 6).

[iii]   Вписано карандашом  в текст рукою М. Лобанова: «того же минувшего столетия».

[iv]  Далее в черновом варианте было: «Очень характерная черта для умственного движения XIX века в среде тех прекраснодушных поклонников всего нового, об одном из которых хорошо сказано в некрасовской поэме «Саша»:

       Что ему книга последняя скажет,

      То на душе его сверху и ляжет...

        ...Нынче не знает, что завтра сожнет.

        Только наверное сеять пойдет».

[v]   В черновой редакции далее было: «И в выборе пути не может быть знакомой нам периодической «обновляемости», правдоискательство Григория Мелехова достаётся ему ценою выжигания в его душе радости «обновления». «Простой, бесхитростный ум» Григория Мелехова податлив на разные «влияния» (большевика Гаранжи, с которым раненый Григорий лежал в одной палате лечебницы и который «постепенно, неуклонно разрушал все его прежние понятия о царе, родине, о его казачьем воинском долге»; Чубатого, проповедующего, что «нам, казакам, нужна своя власть, а не иная» и т. д.). В слабых возражениях Григория тем, кто агитирует его, чувствуется растерянность, действительно бесхитростность ума. По природе своей цельная натура, не знающая расслабляющей волю рефлексии, Григорий Мелехов испытывает мучительное душевное раздвоение. Это не подпольное двойничество, уходящее в иррациональную сферу, а реальность противоречий, тем более трагическая, что есть в ней неизбежность объективной закономерности. Противоречия в Григории  Мелехове — исторические, психологические — глубже, чем в Пьере Безухове (хотя и менее сложны), ибо за Григорием Мелеховым — многовековая история крестьянства, тогда как за Пьером — столетие умственных интересов, разбуженных в образованном русском слое. Природа психологизма вызвана немыслимыми для прежних героев социально-историческими обстоятельствами. Между братьями Мелеховыми — старшим Петром и младшим Григорием происходит разговор, в котором извечные, казалось бы, родственные чувства таинственно разводят, отчуждают людей. «Ты гляди, как народ разделили... Будто с плугом проехались: одни —  в одну сторону, другие — в другую, как под лемехом. Чертова жизня, и время страшное!  Один другого уже не угадывает... Вот ты, —  круто перевел он разговор, ты вот — брат мне родной, а я тебя не пойму, ей-богу! Чую, что ты уходишь как-то от меня... Правду говорю? — и сам себе ответил: — Правду. Мутишься ты... Боюсь, переметнешься ты к красным... Ты, Гришатка, до се себя не нашел.

        –  А ты нашел? — спросил Григорий...».

            Вспоминается знаменитый разговор «русских мальчиков» братьев Ивана и Алеши Карамазовых в романе Достоевского «Братья Карамазовы».

         «...Мы для чего здесь сошлись? Чтобы говорить о любви к Катерине Ивановне, о старике и о Дмитрии? О загранице? О роковом положении России?..» Нет, не для этого. Русских мальчиков не интересуют «роковое положение России» (напомним, что сам Достоевский считал конец 70-х – начало 80-х годов, то время, когда писались «Братья Карамазовы»,  — именно роковой эпохой для России, Россия чудилась ему стоящей на краю бездны).

               Разговор «русских мальчиков» (в том обобщающем смысле, который разъяснён самим писателем) и разговор братьев Мелеховых — разница здесь качественная. Об этой разнице можно сказать словами Пьера Безухова (тоже ведь «русского мальчика», занятого теми же «вековечными вопросами»), когда он думает о солдатах, которых узнал накануне и в день Бородинского сражения: «они всё время, до конца были тверды, спокойны... — подумал он. Они в понятии Пьера были солдаты... И они просты. Они не говорят, но делают. Сказанное слово — серебряное,  а несказанное — золотое». Григорий Мелехов из тех же людей, которые «не говорят, но делают»... И если он заговорил с братом о том, что всё перевернулось в жизни и непонятно,  по какому пути идти — то это уже не просто слова <...>”

      

[vi]  Готовя как руководитель семинара прозы, профессор Литературного института  в начале 2000-х гг. учебное пособие «Тысячелетнее русское слово. Духовное и светское», Михаил Петрович просил меня  впечатать постскриптум  к приложенной в конце книги статье  «"Тихий Дон" и русская классика» (1978), где он писал: «Читать сейчас (после «перестройки-революции» — Т.О.) этот роман страшно, уже не до «литературы». Возобновлять в памяти ужасы гражданской войны, неисчислимость жертв, море человеческих страданий..:. Ради чего всё это было? Чтобы после великой эпохи сверхдержавы, противостояния мировому злу американизма Россия оказалась в пучине невиданных бедствий, с геноцидом народа, беспримерной социальной несправедливости, под сатанинской властью денег, людоедской «морали». Об этом ли думали герои «Тихого Дона», отдавая свои жизни «за лучшее будущее»?» (см.:  Лобанов М.П. Тысячелетнее русское слово: Духовное и светское: учебное пособие по истории русской литературы XI-XX вв. М.: Изд.-во Литературного института им. А.М. Горького, 2005. С. 103).

[vii]        В Литинститутской  анкете 1999 г.  руководитель творческого семинара прозы (с 1963 г.)  Лобанов так отвечал на вопрос о его отношении к интеллигенции: «В «Тихом Доне» Григорий Мелехов говорит: «запутали нас ученые люди». Но не только мелеховых запутали эти интеллигенты-умники, запутались и сами, оказавшись выброшенными  из России после революции.  В своей статье «"Тихий Дон" и русская классика» я показал, как за «умственные искания», бесконечные «обновления» (от каратаевщины до масонства) Пьера Безухова расплачивается уже не болтовней, а кровавой рубкой на полях гражданской войны казак Мелехов, человек «серединного народа». Это о дореволюционной интеллигенции.

                   А нынешняя? И – какая – интеллигенция? Научно-техническая — из десятков миллионов инженеров, научных работников и т.д.? Не та ли, которая в годы «перестройки», особенно «на заре демократии» выходила массами на митинги, требовала жизни «как в Америке».  Ныне она ходит нищей бродягой, не имея надежды ни на работу, ни на зарплату. Не та ли гуманитарная интеллигенция», не те ли «гуманитарии», о которых Солженицын в своем «Бодался теленок с дубом» с умилением говорит как о неких святых, бескорыстных заложниках «святой свободы»? Так они ведь показали себя без утайки, приветствуя расстрел  4 октября 1993 г., злобно науськивая Ельцина на «решительные действия» (см. газ. «Известия, 5 окт. 1993).  Меня в свое время (в статье «Заклинания духов» (журн. «Юность», № 2, 1968) ругали за то, что я не шибко ценю в себе  «интеллигента» (хотя отношусь к «вполне интеллигентным товарищам»), что я тянусь к «опрощению». На это скажу: что интеллигентом себя никогда не считал и не считаю. Мне как-то ближе то, о чем искренне сказал М.М. Пришвин: великое счастье быть простым человеком (не простоватым, конечно, не доверчивым, которых ныне, как баранов, ведут «интеллигенты») (из рукописи  Литинститутской анкеты руководителя семинара прозы М.П. Лобанова, 1999 г.).

[viii]       В черновом автографе была карандашная запись: «Известный историк и писатель С.Н. Семанов, как составитель сборника статей «Шолохов и Православие» попросил и меня написать на эту тему. Вроде бы не по возрасту мне такая задача: пристало бы более важным делом <заниматься> —  как деду Гришаку читать Библию, Свящ<енное> Писание и всё-таки согласился  заглянуть в бездну испытаний, чтобы резче увидеть то, что произошло в России в новую революцию. Ведь тогда всё было так обнажено и открыто, беспощадны отношения людей...».  —  Добавлю от себя как  помощницы в литературной работе мужа, что на Михаила Петровича  не возымели действия   не только аргументы деда Гришака, но  — и мои, женские доводы против нового погружения в ту бездну испытаний  его, фронтовика —  с девятью десятками лет за плечами и  отнюдь не богатырским здоровьем. Но он, обладая даром островидения, на излете своей жизни все же вновь окунулся в  море человеческих страданий эпохи Гражданской войны, чтобы резче увидеть то, что произошло в России в новую революцию — «перестроечную». И, может быть, само его Слово тоже  стало тем самым Божьим лучём  милосердия, который прорывается к нам и в эпоху сегодняшнего «сжатия добра».      

             В рабочих материалах —   запись рукой М. Лобанова: «Сказать о философе Евг. Трубецком, который выход из катастрофы (Гражданской войны) искал в созерцании божественной иконы (умер в 1920 —  от тифа). Русский писатель Б.К. Зайцев признавался, что страдания и потрясения, пережитые им во время революции, позволили ему открыть для себя «Россию Святой Руси», которую без этих испытаний он, может быть, не увидел бы никогда» (Б.К. Зайцев. Молодость —  Россия» (Зайцев Б.К. Голубая звезда. М., 1989. с. 44).     Обращение И. Шмелёва к «Лету Господню» (тоже вследствии пережитого в гражданскую войну — расстрел красными сына)».

            В другом месте рукою Лобанова: «трагедия гражданской войны — обратило их (Б. Зайцева, И. Шмелева — Т.О.) к Святой Руси»... «В альманахе «Вече» поддержали мой призыв к объединению всех здоровых, патриотических сил перед злом «демократов», захвативших власть в России. Ведь Ленин не брезговал проститутками как «передовым революционным отрядом» (беседа с Кларой Цеткин)».

[ix]  Далее была сноска «Цитаты даются по изданию: М.А. Шолохов. «Тихий Дон» (два однотомника в четырёх книгах). —  М., «Художественная лиетература»,1979-1980.

     В черновом автографе было: «Эпиграф  к статье о «Тихом Доне» о тех, кто «не слушает» слов Христа «и пошел дождь,  и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое» (Мф., гл. 7, 27)

     Далее: «стихия ветра в «Тихом Доне» (через весь роман) <...>

       «А лодка была уже на средине моря, и ее било волнами, потому что ветер был противный» (Мф.,14, 24)».

[x]   В черновом автографе далее было: «Замечу, что на этот раз мне виднее стало то, о чём раньше я «как бы и не думал», а именно: та народность в романе, о которой столько наговорено в критике, литературоведении, всё-таки народность казачья, в большей степени казачья, чем русская. В «Казачьем словаре-справочнике» в трёх томах (Калифорния, США, 1968) приводится несколько версий происхождения казаков. Но что бы ни говорилось об этих версиях, главным остаётся одно: преданность казачества православию». — На другой странице было:  «История казачества. По словам <Л.Н.>Толстого, казаки создали русское государство. Но если они расширяли русское государство, открывали для него новые земли, то они же и расшатывали его. И это были не только классовые выступления, но и во имя —  воли казацкой, против Руси.  В «Тихом Доне» три рода «отношения к России» (к целостности ее).  Исторические лица <...> Герои из народа говорят о русских <...>».

               Далее в том же черновом автографе М. Лобановым  (составителем, добавим, широко известного сборника «Сталин» («Великий государственник» — четыре издания: 1995, 2000, 2008, 2013 гг.) затрагивается тема «Шолохов —  Сталин»: «Сталину, как это ни парадоксально звучит, могли импонировать в «Тихом Доне» консерватизм казачьего быта, эстетика народной жизни. Ведь и сам он был консерватором... с «тяготением к патриархальности»... В разгул «серебряного века» он пишет простые стихи.

             Сталин и природа. «Тихий Дон» мог импонировать Сталину и жизнью природы в нём. В одном из писем 1915 года Сталин просит адресата изредка присылать ему «открытые письма с видами природы» (Евг. Громов. Сталин, искусство и власть». — «Алгоритм», 2003, стр. 17. —  Лобанов цитирует далее эту книгу — Т.О.). «В Сталине крепки были крестьянские гены. Только следовал ли он им в своей внутренней политике» (с. 17). Далее о  сталинской «ближней даче» в Кунцеве под Москвой: «Сад, цветы, лес вокруг — это было самое любимое развлечение отца, его отдых, его  интерес» (дочь Светлана Аллилуева).      

     Сталин и русская литература. Во времена символизма, декадентства Сталин пишет стихи о родном крае, о любимой Грузии, о природе.

     В Тифлисской духовной семинарии преподавалась русская словесность со «славянофильским акцентом» (с. 25), «подчеркивались патриотические, державно-государственные тенденции в его творчестве». «Семинарские представления о Пушкине крепко запали в сознание молодого Иосифа» (с. 26).

     Сталин и мораль.  30-е годы. В 30-е годы «всё настойчивее стали говорить о необходимости укреплять семью и заботиться о детях. Подчёркивается первостепенная значимость моральной чистоты и целомудрия  у молодежи. Культивируется спорт, славится физическое здоровье и крепость... устрожается взгляд на разводы. Законодательно запрещаются аборты. За всем этим стоит Сталин. Его имидж приобретает новые черты» (с. 194).

     На другой странице чернового автографа Лобанова  —  о «своей (христ<ианской>) правде» у «мужиков» в романе: «Развернуть эту тему (социальная проблема для христианина).

       Сталин в беседе с англ<ийским> писателем Гер<бертом> Уэллсом разделял человечество на бедных и богатых. Надо знать, на себе испытать весь ужас нищеты, чтобы понять, какая ужасная участь — бедность.

     См.: Достоевский — Катерина Ивановна в «Преступлении и наказании» мечется  в ужасе нищеты.

     Но надо быть Сталиным, чтобы придя к власти, будучи властелином в полмире, не поддаться искусу обогащения, как нынешние «наши властители» ельцины-горбачёвы».     

      Далее в рабочих материалах было: «Религия демократии» (... Н. Страхов. «Борьба с Западом») (речь идёт об одноименной книге Н.Н. Страхова — М., Ин-т русской  цивилизации,  2010, с. 300.  —  Т.О.). Рукою Лобанова записано: «<...> Нас, русских, видимо, уже поздно переделывать, и если и заманишь на время соблазном «счастья» комфорта, то дело это не прочное, и всё равно вскоре «потянет на своё» «русская печаль по чему-то высшему, вечному (о чём и вся наша великая литература)».

     Это, кстати, понимали и лучшие наши западники. Герцен, пересекавший границу с восторгом, познавший вскоре, что такое Запад, кончил горестным признанием: «Вера в Россию спасла меня на краю нравственной гибели».

     Сейчас ненависть к России принимает изощрённые формы — напр<имер>, через ненависть к Сталину. Митр. Иларион: Сталин — «духовный урод», «создал преступную систему...». Герцен — о «религии демократии», для которой все другое «нелигитимно». Поражает уровень мышления автора. Кто не знает, что сейчас «мир лежит во зле», и может ли один человек создать «преступную систему». Система-то была как раз беспримерная на планете по высоте идеала, социальной справедливости.

     (Ненависть к России (тех же нынешних «наших властителей» — Т.О.) — через ненависть к Сталину, великому государственнику. Митр. Иларион: «Сталин создал преступную систему». Если люди живут в преступной системе, значит, и достойны этого, сами преступники» (?). В другой черновой записи (в связи с тем же, с той же горькой иронией): «Значит все мы, современники Сталина, в созданном им СССР жили как жертвы, значит, сами преступники. А Запад ... не преступник?» (далее  приводятся слова о Западе Герцена, сказанные в  отчаянии  от того, что он там увидел — Т.О.).

     На обратной стороне той же страницы было: «Ненависть против сильных личностей России, против Сталина, Победоносцева. Явно действуют  какие-то «идеологические советники» в церковной печати («злой Победоносцев» – привести текст) <...>».

      В  набросках по этому же поводу: «Кризис православия (см. газ. «Завтра» — июнь 2010 г.). Статья А. Проханова — ответ секретарю митр<ополита> Илариона — ненавистника Сталина После Февр<альской> рев<олюции> (март 1917) «православные власти»  поддержали Временное правительство. Формальное православие <...>

       В годы гражданской войны — убивали тело. В нынешней  войне —  убивают душу. Опыт гражданской войны — всё было видно, кто для кого враг. Сейчас этого нет. Судят как уголовника — героя — патриота, обвиняемого в покушении на Чубайса».

     В материалах к статье:  «Развить мысль: стилизованное православие... (в той же современной литературе  — Т.О.). Кризис православия. Мода на него. Нет выхода из «церковной ограды». Процитировать о. Дм. Дудко.

     Против Солженицына. Его церков<ный> «поиск» (обожествление Папы Римского) (Иоанна Павла II — Т.О.). Ненависть к Шолохову» (См., напр., статью Лобанова «О нашем неведении» в кн.: Лобанов М. П.  Твердыня духа... С. 897-910 — Т.О.).

      «Ныне, в наше поистине  апокалиптическое время», — писал далее Лобанов, — методологией христианства православного «может служить не модное  (в литературе  — Т.О.) стилизованное православие (в духе Вл<адимира> Крупина), а взгляд на Достоевского  — митр<ополита> Антония Храповицкого (человек у Достоевского, несмотря на все страшные глубины падения, всё-таки способен подняться к свету, к вере)». —   Процитируем в этой связи отрывок из письма М.П. Лобанова от 11 августа 2009 г. протоиерею. писателю  Владимиру Чугунову. «В последнее время заявила о себе литература, которую стали называть «православной». Появился некий манифест, в котором начисто отвергается литература традиционная, реалистическая, а «новая православная литература» регламентируется на манер соцреализма. Мне ближе то, что я увидел в ваших книгах (речь идёт о двух присланных автором Михаилу Петровичу книгах «Русские мальчики» и «Городок» — Т.О.) Православие у вас не стилизовано, не замкнуто «церковными стенами».

     В земном бытии ничего не случайно, всё взаимосвязано — «мелочи» и «вечное». Как в чеховском «Студенте»: затронул конечное звено в двухтысячелетней исторической цепи – отзовётся в начальном. И вот у Вас чувство земного и небесного. Проходящий, подвыпивший мужичок, остановившись, говорит: «Пастух, не обижай козу!» Когда-то он увидел, как Вы, разозлившись на бестолковость отстающей от стада больной козы, «наподдавали» ей, а потом сами переживали. Через мужичка же «укорил меня Господь»: «Не обижай козу, она тоже живая душа». И обострилась жалость к животным. В самом деле: чем виноваты они, если человек, растлившись, сделал стенающей всю тварь?» (Цит. по:  «Вертикаль. ХХI век», 2011, вып. 33).

     В набросках М.Лобанова  читаем: «Но вот апостол Павел: хочу делать одно (добро), а делаю другое (зло)». «Так, Григорий Мелехов — мера испытания человеческого в человеке (показал человека в человеке — вот подлинный реализм. Такой реализм в «Тихом Доне»). Раскольников в «Преступлении и наказании» мучится, что... раздавил вошь , старуху-процентщицу. А в «Тихом Доне»... «Человека убить... легше, чем вшу раздавить. Подешевел человек за революцию».

     В другом месте в черновом автографе  — в продолжение «сталинской» темы: «Почему такая ненависть к Сталину, которого народ признал первым лицом России (митр. Иларион, Кураевы-Смирновы о Сталине, как «бандите»?»  

     — Приведу по этому поводу еще один отрывок из вышеупомянутого  письма (от 11 августа 2009 г.) М.П. Лобанова протоиерею, писателю  Владимиру Чугунову  (посещавшему, кстати, в свое время Лобановский семинар в Литинституте, рассказавшему об этом, в частности, в своем романе «Причастие» (Нижний Новгород, 2017)): «Должен признаться, батюшка, что я всегда с благоговением относился и теперь отношусь к священникам, полагаю, что нет более тяжкого, ответственного дела (всегда же стоишь перед Богом и отвечаешь за всё!), чем отдание всех сил Церкви, служению Литургии. Помнится, когда где-то в 60-х годах я пришёл к Марии Александровне Платоновой – жене Андрея Платонова (жили они в квартирке во дворе Литинститута, не раз я был здесь со своими студентами) – то встретил у неё старшего брата писателя, как выяснилось потом, Петра Платоновича, доктора каких-то наук. По какому-то случаю он вдруг накинулся на  «попов»: «помашут кадилом и гребут деньги». Я смотрел на него и дивился: «неужели» этот примитивный дядя – брат великого писателя? Священнический сан и ныне для меня – неприкосновенная для критики святость. Но не касаясь священнического сана, догматов, нельзя не видеть того, что стало слишком очевидным в церковной среде – увлечение политикой определённого направления, политиканством. Одно время я частенько слушал православное, как оно само называет себя, радио «Радонеж». Бывают отдельные полезные передачи, но немало – либерально-разрушительного направления. Постоянное проклятие 70-летней советской эпохи русской истории, как эдакого 70-летнего Вавилонского плена. Той самой эпохи, которая несмотря ни на что останется вершиной в тысячелетней истории русской государственности, беспримерной по своему влиянию на мир, противостоянием финансово-капиталистическому разбою, вот уж истинно «империи зла» —  агрессивной Америки. И вот эту эпоху с величайшими деяниями, подвигами старшего поколения, на трудовом, героическом наследии которого паразитирует нынешняя либерально-олигархическая власть, вот это славное наше историческое прошлое и чернит нередко, клевещет на него радио «Радонеж». Тут весьма активны порой и духовные лица. Так, в своих систематических воскресных беседах с радиослушателями протоиерей Дмитрий Смирнов не обходится без грубых, язвительных выпадов: «красная тряпка» (о Красном Знамени), «советские привыкли в окопах жить», «какие-то люди несуразные хотели строить новую жизнь», «тридцать лет правил страной бандит, который был недоучившийся семинарист» и так далее. Газета «Завтра» (№ 28, июль 2009) приводит такое омерзительное слово этого проповедника о Сталине, что не поднимается рука его повторять. Отец Дмитрий Смирнов не рядовой протоиерей, он председатель Синодального отдела Московского Патриархата по взаимодействию с Вооруженными силами, а также главный редактор газеты этого отдела. Выходит, что очернение великой эпохи, связанной с Победой над гитлеровской Германией, отвечает «церковной» задаче «воспитательной работы» среди нынешних воинов?

                 Не великое ли чудо – десятилетиями беспрерывно телевидением, всеми средствами массовой информации население обрабатывается в духе лютой ненависти к Сталину, и вот это население, вопреки тотальному насилию над ним выбирает в качестве главного исторического «Имени России» — Иосифа Виссарионовича Сталина. Казалось бы, факт для раздумья, но он только усиливает сталинофобию.

                 Недавно в газете «Радонеж» (№ 6, от 25 июня 2009) был опубликован отрывок из интервью архиепископа Волоколамского, председателя внешних церковных сношений Московского Патриархата Илариона, которое он дал журналу «Эксперт», где, приравнивая Сталина к Гитлеру, так говорит о Сталине: «Я считаю, что Сталин был чудовищем, духовным уродом, который создал жуткую, античеловеческую систему управления страной, построенную на лжи, насилии и терроре». От  редакции говорится, что слова архиепископа вызвали в интернете «бурную реакцию», «многие восприняли эти слова с горячим одобрением, другие – с негодованием». Так и кажется, что цель приведённых слов о Сталине – внести в общество раскол, взаимную ненависть, унизить массы «совков», не вписавшихся, не принявших людоедского рынка. Вслед за публикацией в газете «Радонеж» выступивший по радио того же звания (17 июля.., 2009) ведущий по фамилии Марченко, услужливо поддерживая сказанное архиепископом, добавил с запалом, что «Сталин хуже Гитлера» и что он «варится в котле в аду». Понятно, когда имя Сталина обливают грязью либералы-«демократы», ибо для них он – воплощение ненавистной им государственности, державной мощи России, а её-то и хотят они добить. А чего хотят «духовные просветители», прямо-таки соревнующиеся в хулении спасителя Отечества от предвоенной троцкистской пятой колонны (недавних предков нынешних либералов) и Гитлера? В унисон с «Объединённой Европой» (той самой, что давно отказалась от христианских ценностей, которая недавно разродилась «резолюцией» по поводу «жертв сталинизма и нацизма» и нагло отказала нам в Великой Победе). В составленной мною книге «Сталин» (в сорок печатных листов, три издания – 1995, 2000, 2008)) приводится огромное количество высказываний о Сталине политических лидеров мира, полководцев, учёных, деятелей культуры, встречающихся с ним современников из разных общественных слоёв, и какая колоссальная личность вырастает из этих свидетельств, поразительная по своему величию. «Богоданным вождём» называли его патриархи Сергий, Алексий I. Известный священник, церковный писатель отец Дмитрий Дудко, за свои убеждения отбывший при Сталине наказание в лагере, в своих «Мыслях о Сталине» (в упомянутой выше книге) пишет: «Как не кричат, что в советское время много погибло в лагерях, но сколько гибнет сейчас без суда и следствия, безнаказанно, безвестно, ни в какое сравнение не идёт та гибель. Весь ограбленный и обманутый народ теперь вздыхает: был бы Сталин, не было бы такой разрухи… Сталин был деспот, да, но он был ближе к Богу… Демократы, как ни объявляют себя верующими… они верующие, только в Золотого тельца, в бизнес, в Мамону. А в Евангелии прямо сказано: не можете одновременно служить Богу и мамоне» (Цит. по:  «Вертикаль. ХХI век», 2011, вып. 33).

    

[xi]   В рабочих материалах черновом автографе была карандашная запись: «Есть, конечно, жёсткие, по-шолоховски  крепкие слова о «попах»... Но в целом — русский народ предан Православию (цитата из «Истории Русской Церкви») — как разнузданные солдаты после Февральской револции встречают патриарха Тихона (имеется в виду эпизод   из многотомной  «Истории Русской Церкви. 1917-1997»  (протоиерея Владислава Цыпина. — М., 1997. Книга девятая — с многочисленными пометами, выписками М.П. Лобанова — Т.О.).

     Далее запись: “Голос совести. Григорий Мелехов говорит брату Петру (на его вопрос: «Тебе-то приходилось...    убивать?») — «Приходилось... Меня совесть убивает... срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится сволочь». Петр отвечает: «Ты не обмялся ишо». Это об убийствах на Первой мировой войне с австрийцами, Кн.1-2, с. 267. Потом Григорий вроде бы «обмялся», и всё равно голос совести не убит.

     с. 279. — Глядя на убитого немца: казаки, проезжая, крестились».

     На другом листе —  выписки с комментариями Лобанова из вышеупомянутой «Истории Русской Церкви. 1917-1997» (Книга  9.  — М., 1997). Среди них запись: «С. 12, 14.  — С февралем 1917 года «Русская Церковь постепенно осознавала, что симфонии с государством нет и не будет, что при существующей неправославной власти необходимо противостоять разлагающему влиянию либерализма в среде духовенства...» (с. 12-13). <...> Как и при февральском (1917) либерализме — не может быть симфонии с  государством антинародным, антихристианским и при нынешнем (начало ХХI в. ) либерализме, тем более, что как и прежде (Керенский) у власти те же либералы-юристы <...>”.     

    

[xii]  В черновом варианте было: «Евг. Листницкий —  монархист. Обаяние величия империи».

[xiii] В черновом варианте было: «В Тихом Доне» бушующее море страстей (от любовных до политических)».

[xiv]       См.: Лобанов М.П. Пути прямые и — лукавые // Лобанов М.П. Твердыня духа. М.: Ин-т русской цивилизации, 2010. с. 915–929. Речь идёт о книге «История одной старушки» монахини Амвросии (в миру Александры Оберучевой) (Изд.-во Храма святых Косьмы и Дамиана на Маросейке. М., 2006). Книгу эту подарил ему священник Евгений Булин (выпускник Литературного института им. А.М. Горького, где он посещал семинар Лобанова). По словам Михаила Петровича, когда он начал читать её, «то сразу же почувствовал, как душа... насыщается той простотой подлинности, за которой не видно слов, а встаёт перед тобой вся жизнь человека, какой она и должна быть по Христу, но почти не бывает по нашему ничтожеству» (Там же. С. 915-920).

[xv] Далее  прим. автора: «Шолохов, кн. 3-4, с. 362-364 — сердобольная старуха».

[xvi] В материалах к статье было: «Сострадание (Достоевский о сострадании как высшей форме любви».

     «У Шолохова — искры жалости и в  жестокости.  Народное чувство жалости «Тихом Доне» (в народе говорили — жалеть, а не любить)».

[xvii]       Далее под этой строкой карандашом вписано: «на могиле во дворе дома нет креста».

[xviii]      Под этой строкой карандашом вписано: «жалость в Евангелии».

[xix] В черновых записях далее: ««Тихий Дон» и «Война и мир». Наталья в «Тихом Доне» умирает от аборта. Элен Курагина в «Войне и мире» умирает от аборта. «Толстой как бы говорит, что нет большего греха на земле, чем грех женшины, могущей, но не желающей иметь ребенка. И о смерти Элен (хотевшей избавиться от будущего  ребёнка) Толстой говорит с откровенным пренебрежением как о мелком происшествии, как о светской сплетне  (как будто совсем незадолго до этого не было всеобщего примирения в любви подле умирающего князя Андрея» (из статьи Лобанова «Вечность красоты», посвященной столетию выхода в свет романа Л.Н. Толстого «Война и мир», в журнале «Молодая Гвардия», 1969, № 12. — Цит. по:  Лобанов М.П. Твердыня духа... С. 169–176).

[xx] «В «Тихом Доне» Дарья расстреливает красного казака (сама утонула в Доне от сифилиса). Ср. с героиней в пьесе «Любовь Яровая» (К. Тренёва) (расстреливает любимого  — классового врага).  В «Казачьей энциклопедии» — фамилия К. Тренёва в ряду «выдающихся казаков»).         Злобная сатира К. Тренёва на епископа Иоанна (Быстрова )  (книга митр. Вениамина (Федченкова) («Записки епископа» — Т.О.) — о клевете  Тренёва».

[xxi] В рабочих материалах после слов ««порочная красота» Аксиньи» было: «Гоголь о трагическом разладе красоты и морали. (В «Невском проспекте» художник  Пискарев ошеломлён красотой девушки, но, оказывается, она проститутка (и художник кончает самоубийством)».  — В другом месте в черновых записях  Лобанов пишет о художнике: «он не выдерживает этого разящего несоответствия физической красоты и внутренней порочности. И самого Гоголя мучило это... Так же, как и  Достоевского с его страшной загадкой красоты, где «дьявол с Богом борется».

     Но в случае с Аксиньей, с её «порочной красотой» дело проще, но, пожалуй, и глубже, и для уяснения этого резонно обратиться к самому  понятию «женщина», данному хотя бы в книге «Русское православие» (М., Ин-т русской цивилизации. Том 1, 2009, с. 625).  «Женщина — в традиционных  православных понятиях рассматривается двойственно. С одной стороны, совершенно очевиден культ возвышенного женского начала — матери-Земли, Богоматери, человеческой матери и материнства, уважение к женщине как хранительнице семейного очага. С другой — отрицательное отношение к чувственности, которую выражает собой женщина. В этом смысле женщина рассматривается как один из главных источников греха и орудие сатаны. Начало грехам — от женщины, и от нее же —   — умираем мы» («Изборник», 1076). «Зло есть женская прелесть». Мотивы подобного отношения к женщине, как потенциальной пособнице дьявола, заметны даже в «Домострое» (XVI). В сознании коренного русского человека главное предназначение женщины — служить хранительницей  домашнего очага» (с. 625).

     ...Л. Толстой: «...Когда я вижу разодетую женщину, я хочу закричать: «Городовой!» (с. 627)».

     — Далее карандашная запись: «Наташа Ростова (нет «нравственной преграды»), Элен Безухова и Аксинья». — В другом месте о том же: «Аксинья и Наташа Ростова. Чувственность женщины как признак ее падшего существа <...>». – На отдельном листочке — о Наташе Ростовой: «Сцена в театре, когда Наташа, казалось бы, любящая своего князя Андрея, неожиданно для себя тянется к Анатолию Курагину, почти не известному ей красавцу, чувствуя, что между ними исчезает «нравственная преграда». (Сбоку приписка рукою Лобанова: «Толстой «уздой» семьи  сдержал «женские антиномии» Наташи») . Ср.: Аксинья в «Тихом Доне» — отдается Листницкому (когда уехал на фронт Григорий Мелехов)».

            — В статье ««Тихий Дон» и русская классика» Лобанов замечал, что в  Аксинье  —  почти биологическая сила  чувства: «Она жадно вдыхала исходивший от него смешанный запах  терпкого мужского пота и табака, такой знакомый и родной запах, свойственнный лишь одному ему. Только по запаху она с завязанными глазами могла бы отличить  своего Григория от тысячи мужчин». Хотя в той же Аксинье  открывается вся глубина чувства к любимому человеку. Кстати, в той же Аксинье в ее сближении с Листницким (в отсутствие Григория) есть та же загадка женской природы, интуитивно почувствованной художником («Свои неписаные законы диктует людям жизнь»), как и в толстовской Наташе Ростовой <...>.  Можно было бы назвать  другие подробности в «Тихом Доне», заставляющие вспомнить Толстого (Аксинья рядом  с любимым Григорием: «зажмурив глаза так, что  в темноте брызнули оранжевые искорки», и Анна Каренина, возвращающаяся домой после вечера, проведенного с Вронским: «Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела»). Общее у обоих художников — почти «языческая» свежесть чувств, с огромной силой подсознательного» (цит. по: Лобанов М. П. Тысячелетнее русское слово: Духовное и светское: учебное пособие по истории русской литературы XI-XX вв... С. 102).

[xxii]       Запись рукой М. Лобанова: ««Если тронуть страсти в человеке, // То. конечно, правды не найдешь» (С. Есенин). Море губительных страстей бушует в «Тихом Доне». И, конечно же, любовных. <...> Когда-то, в конце 50-х годов, писатель Фёдор Гладков,  с которым я, работавший тогда в газете «Литература и жизнь», встретился для беседы в газету, подивил меня крайней неприязнью к Аксинье из «Тихого Дона», которую с горячностью именовал проституткой. Мнение, что называется, частное, так же, как и небесспорное». <...>

     Если «женский вопрос», начиная с 60-х годов XIX века вплоть до нынешнего времени не отпускает общественность (ошалевшие от «эмансипации» всякие там «демократки» лаховы, арбатовы, пр.), то нелишне было бы (ради объективности  и, м<ожет> б<ыть>, на пользу самих женщин) вдуматься в смысл слова «женщина» в Православной энциклопедии» (цитата)».     Далее запись рукою Лобанова   карандашом: «Аксинья готова ради любовника Григория на всё: неслучайно она вздрагивает, когда Григорий говорит: «...прикончим...» (кн 1-2, с. 87). (Ей  почудилось, видимо: «...прикончим Степана». И если бы Григорий сказал ей об этом («надо покончить со Степаном»), то она «ради любви» своей и пошла бы на это...

      Ср<авнить> с рассказом  в кн. А.С.  Шишкова  («Огонь любви к отечеству» — М., Ин-т русской цивилизации, 2011. — Т.О.) — история о том, как знатная дворянка из-за страсти к любовнику вошла в заговор — убить Екатерину II» .      

[xxiii]     В черновом автографе было: «сжатие добра» (Зеньковский, с. 219)... «Чудо участия Бога в мире» (с. 98)... Богослов В.В. Зеньковский в своей книге «Основы христианской философии» (М., 1996) пишет об «участии Бога в жизни мира» (с. 98), о Промысле (с. 269). Можно говорить и об «участии Бога в войне» — в «Тихом Доне».   В «Тихом Доне» это  —  терзания совести Григория Мелехова, убившего в бою  солдата. Он же, Григорий, «подчиняясь сердцу», спасает в бою своего личного врага Степана (мужа Аксиньи...). Трагизм войны (зло и космических, дьявольских сил и греха в самом человеке (с. 270)). С. 273 — Так и в войнах — рядом с жестокостью, уничтожением людей — «проявления жертвенности, любви и жалости»

[xxiv]      В рабочих материалах было: ««Тихий Дон» так густо замешан на правде жизни... Мощный поток жизненных картин... Прут, как ледоход на Дону (рыбная ловля).

     Исцеление от зла жизни, войны — мирные картины (Григорий ночует в сарае —  хлеву). Христос родился в хлеве. Инстинкт жизни, Божий мир, драгоценность дара жизни... Любовь к жизни (Шолохов — скульптору Вучетичу (где улыбка как любовь к жизни)...

     Божий луч добра прорывается сквозь ужас войны, людскую ненависть, злобу  (сострадание через плач ребенка, когда ведут по улице избивавемого Ивана Алексеевича <...> Сострадание как высшая степень любви на земле... Жалость Григория к Степану <...> Достоевский и Шолохов (Бог и природа – в кн. Николая Сербского <святителя>).

      Да, мир лежит во зле, но такой мир давно бы сгнил от гноя зла, если бы в нём же самом не таились семена Мира Божия, не  излучались сквозь всю мерзость, ненависть, накопленную человечеством (и что с гордостью именуют ноосферой — без выхода к вечному)».

     — В своей статье «"Тихий Дон" и русская классика» Лобанов так писал о «голосе совести» в человеке: «Характер Григория  Мелехова впервые открыл и меру способности человека остаться человеком при неисчислимых утратах (гибель почти всей родни Григория) — не в узко личном смысле, а в значении поучительности судьбы Григория Мелехова как элемента народного самопознания» (См. в кн.: Лобанов М. П. Твердыня духа. М.: Ин-т русской цивилизации, 2010. С. 345-346).



Илл.: М. Лобанов

03.11.2025