Жалость в русской литературе, в моей жизни

Примечание к заглавию - в конце текста. [i]

«Все мы одинаки» – сказано где-то Толстым[ii]. Но о том же Толстом известный протоиерей Иоанн Восторгов (расстрелянный после Октябрьской революции троцкистами за свои русские патриотические убеждения), отмечая «несомненный великий дар художественного творчества» писателя, говорил, какая пропасть лежит между двумя людьми – тем же Толстым и Иоанном Кронштадтским. «Какая разница жизни и деятельности» «двух пророков»: «одного слугу Христова, другого — антихристова, одного — как служителя духовного созидания, другого — как мрачного гения отрицания и разрушения» (Святые черносотенцы. Москва, Институт русской цивилизации, 2011, с. 703).

Из своего опыта долгой жизни я вывел три принципа, по которым можно разделять людей: совесть, благодарность, убеждение. Во всей своей жизни я не знал примера совести более показательного, сильного, чем поведение моей бабушки по матери — бабушки Анны (это было в 30-х годах прошлого столетия), которая, узнав, что нашей матери с её кучей детей предлагают переселиться из барака в большой, раскулаченный дом – сказал строго: «не смей, это не твой дом. На чужом горе не жди добра». Так и осталась мать ютиться в барачной комнате с оравой детей.

Совесть, как глас Божий, руководила русским народом в его исторической жизни, была опорой его моральных сил в противодействии неправде, социальной несправедливости, была грозным знаком возмездия своим поработителям. Митрополит Антоний (Храповицкий), необычайно высоко ставивший Достоевского как христианского писателя, говорит о нём (в статье «В день памяти Достоевского»), что он «учил нас прежде всяких теорий слушать голос своей совести», был убежден, что «у русского человека преимущественно пред всеми народами развито чувство милосердия и сострадания», чувство «жалостливости» (Митрополит Антоний (Храповицкий). Сила православия. Москва, Институт русской цивилизации, 2012, с. 360, 444).

В повести В. Астафьева «Где-то гремит война» женщина-сибирячка получила похоронную на мужа (время действия — 1942 год). Молит семнадцатилетнего племянника навестить её. И вот между ними происходит знобящий душу разговор. Она «надумала удавиться». Её маленьких детей «приберут в детдом, кормить, одевать станут. А то и мне смерть, и им смерть». Потрясенный тёткиной мыслью о самоубийстве, племянник надрывным криком хочет перебить безумие несчастной, но сам, вместе с нею, мается в ставшей общей беде. Вот оно, пронзительное чувство русского сострадания, жалости.

В другой повести В. Астафьева «Кража» говорится: «Мальчишка, конечно, и не подозревал, что сейчас в нём пробудилась и заговорила российская жалость, та ни с чем не сравнимая жалость, которая много вредила русским людям, но и помогала сохранить душу, оставаться людьми».

Чувство жалости у меня было с раннего детства. Жалость к гусям, которых разводили в доме бабушки Анны, где мы тогда жили с матерью после смерти отца[iii]. Я пас гусей, неподалеку от дома, на лугу (называли его стариной), и дядя Федя, занимавший с женой и маленькой дочкой отгороженную перегородкой комнату в пятистенной избе, странно шутил: вот скоро твоих гусей будем резать. Я злился, как-то ответил ему безобразной глупостью: «Зарежь свою Нинку» (эта дочка его рано умерла). Дядя страшно рассердился, назвал меня дураком, но после уже не повторял свою шутку.

Жалел мать, когда она вышла замуж за мужа своей подруги, просившей её перед своей смертью не оставлять сиротами пятерых её детей (и мать исполнила её просьбу, и все они, Агаповы, называли её матерью). Долго я не хотел уходить из бабушкиного дома, но зная, как переживает это мать, все-таки перебрался в барак. Помню, как однажды, выйдя на улицу, я обернулся и посмотрел на окно и, видя открытую форточку, возвратился в комнату, боялся, что мать простудится, может заболеть и умереть. Это был какой-то приступ страха, что мать может умереть.

Вообще, с матерью в моей жизни связаны какие-то особенные, почти мистические переживания. Когда-то (кажется, в 60-е годы) дочка моего двоюродного брата по матери Бориса Конкина, учившаяся в музыкальной школе, записала на пленке пение моей мамой русских старинных народных песен, и вот приехавший ко мне её отец, желая порадовать меня, включает запись, что-то пискнуло, и меня как током ударило! «Перестань!» Голос мамы, а её нет! Жутко! Не только слушать, но и не мог держать эту запись у себя. Передал её самому младшему брату Александру, который и хранит её у себя дома.

Когда я после ранения на фронте и госпиталя уезжал в 1944 году в Москву учиться в МГУ, дед по матери Анисим Иванович Конкин, работавший машинистом на местной ватной фабрике, провожал меня сердитыми словами: «Учиться поехал, а кто матери помогать будет. Посмотри на неё, почернела вся». Мать молчала, понуро опустив голову. С нею оставалась куча детей. И эта мелкота, и сама она больно пощипывали мою душу все пять лет моей университетской жизни и, бывало,  когда я приезжал к ним на каникулы со сбереженными белыми батонами (иногда их давали нам  как инвалидам Отечественной войны по талонам  вместо чёрного хлеба), все получали по куску невиданной еды, и нельзя было без щемящего чувства смотреть на изголодавшуюся малолетнюю братву. И они не только выжили в военную и послевоенную пору (под печальные угрозы матери: «ребята, не будете меня слушаться – я умру»), но и каждому нашлось место в жизни по его способностям. Трое окончили институт, четвертый техникум. Разъехались по разным городам страны, у всех была налаженная семейная жизнь, работа. Когда собирались все вместе у матери – вспоминали прошлое, забавные истории, скудные радости нищего детства, а хлопотавшая у застолья мать, помня их голодные глаза за пустым столом в те военные, послевоенные времена, говорила как бы в возмещение тех лишений: «Ешьте, ребята».

Судьба хранила, возможно, по её молитвам, жизнь, благополучие её детей, их семей, но вот, незадолго до её смерти, грянула «перестройка-революция», взорвавшая страну, обрекшая народ на неисчислимые страдания, на вымирание. На тех заводах, в конструкторских бюро, где работали мои братья по матери, пошли сокращения, увольнения, переводы с «оборонки» на выпуск «кастрюль» (о чём признавался сам Горбачев). Открывался зловещий смысл слов «безработица», «вымирание народа». В середине девяностых (1997) умер от инсульта живший в г. Энгельс (Саратовская область) старший из агаповских братьев Борис. На похоронах было много людей, но таких молчаливых поминок я не видел в своей жизни, ведь это был пик людского мора в России. О происходившем в России ужасается, чуть ли не плачет от жалости даже известная исполнительница роли «интердевочки» в одноименном фильме Елена Яковлева: «Жизнь за окном? Не дай Бог, я начну её понимать. Если я открою это окно и целиком окунусь в эту жизнь, то я сдохну. От жалости к людям, от того, что с ними делают… вокруг столько нищеты и запредельного».

Я не мог воочию видеть положение моих братьев, далековатых от Москвы (Череповец, Горький), но Николай (Коля – по привычке с детства называли друг друга уменьшительными именами) жил ближе к Москве — три часа на электричке, и вся его жизнь в проклятых девяностых, можно сказать, проходила на моих глазах. Оказавшись безработным, он нашёл в Калуге поставщика тележек и занялся тем, что, закупая у него эти тележки, перепродавал их подороже в Москве, приезжая сюда регулярно дважды в неделю и останавливаясь у меня. Моя московская малогабаритная квартирка стала единственным пристанищем, где он мог отдохнуть от своих изнурительных поездок. Сам я тогда был в крайней нужде, немалые деньги от изданных книг, других литературных гонораров были уничтожены «гайдаровскими реформами»[iv], мизерная зарплата в Литинституте, пенсия (да и то надо было выбрать что-то одно из них), но при всём этом, кто же, кроме меня, мог помочь несчастному брату? И в течение десяти с лишним лет ежемесячно посильно деньгами помогал ему. И жена Татьяна, жалея его, всегда встречала как члена семьи.

Однажды я с братом Дмитрием (Лобановым), возвратившись в Москву из Жмеринки, где он в молодости долго служил офицером в армии, в ракетных частях, и куда уговорил меня поехать погостить к жившему там брату жены, так вот, однажды, сойдя с поезда, идя по перрону Киевского вокзала я вдруг в толпе слышу голос: «Тележка не нужна?» Коля! Стоит с двумя тележками в руках, смотрит и не видит, будто не узнает меня. Усталый, измученный вид от трехчасовой дороги, часто на ногах в тамбуре, от бродяжничества по вокзалу в поиске покупателя. Эти поездки могли стоить жизни. Как-то он не появился у меня в обычный для него день, а когда пришёл на следующей неделе, я вскрикнул: «Коля, что с тобой?» Лицо в кровоподтеках, жалкая улыбка. Рассказал, как в вагоне электрички к нему подошёл неизвестный человек, потребовал документы, у Коли их с собой не оказалось, тогда на остановке тот вывел его из вагона, чтобы отвести в милицию, пошли в сторону от платформы и далее Коля не помнит, что произошло с ним — очнулся лежащим на земле без тележек, никого рядом. Видно, мнимый «контролер» брызнул ему в лицо чем-то снотворным, и упавшему головой на каменную дорогу злосчастному торговцу оставалось только благодарить судьбу, что остался жив.

Самое страшное ожидало бедного Колю впереди. Бесследно пропала его молодая дочь Оля. Кажется, он обезумел в неотвязных своих мыслях о ней. Где его дочь? Калужская милиция скрывает правду о ней! Не подействовало на него и то, что связавшийся с калужской милицией по моей просьбе Александр Андреевич Проханов получил объективную информацию о ходе следствия. Бедный отец исходил всю Калугу, расспрашивая людей, осматривал пруды на окраине города, приходил в храмы, монастырь, думая, что дочь могла «уйти в религию». Ходил по моргам. Но, как говорят в народе, беда не ходит в одиночку. Пропала дочь, а тут ещё болезнь жены – с нервными, психическими припадками, с бегством из больницы, и никогда в жизни я не воспринимал так реально смысл слова «трагедия», как в телефонном звонке Коли: «Миша, произошла трагедия. Валя умерла». А до этого в очередной приезд Коли ко мне услышал его телефонный разговор с женой о пропавшей дочери: «Валя, дорогая, не плачь, будем с тобой держаться, ведь правда?»[v]

А однажды у него вырвалось: «Только мама меня бы поняла». Так и любимый мой дядя по матери Алексей Анисимович Конкин, повидавший такое на войне, что при воспоминании пережитого тогда лицо его искажалось судорогой желваков, даже такой человек в предсмертном бреду от обширного инфаркта звал мать на помощь себе.

Но закончу о Коле. Как-то зашёл у нас с ним разговор о математике, и я заслушался. Не мудреной терминологией (не доступной мне, профану), а самим его голосом с нотой торжественности, какой-то даже задушевности. И само лицо его оживилось отсветом внутреннего огонька. Ба! Да ведь я по-настоящему не знал брата! Не знал, можно сказать, скрытого поэта от математики. И кольнуло меня — сколько же творческого сокровища таится в русских людях, так и оставаясь нереализованным «по чужой и по нашей вине», говоря словами поэта[vi]. А ведь многие ли из «успешных» способны на подвиг моего брата. Закончив калужский педагогический институт и отслужив два года в армии, он несколько лет работал в школе, затем, перейдя на работу программиста столичного вычислительного центра, за три года (вместо пяти лет) окончил Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова (учился у академика Тихонова), совмещая работу с учёбой, при ежедневных поездках на электричке в Москву и обратно в Подольск (где он тогда жил), получил полноценный диплом. Как-то он признался мне, что от перенапряжения боялся сойти с ума.

 ***

Что остаётся  у нас к концу нашей жизни? Бродил я по этой призрачной жизни почти целый век и теперь вот как дитя приползаю душой к могилке матери (на московском  Хованском кладбище), где и мне скоро рядом с ней лежать.  «Что всем — то и нам», —  слышал я от неё. Конечно, по-русски это «что всем» — то есть всему простому русскому люду, вот уж поистине избранному судьбины-лиходейки, не знающему соперников в мире по всему пережитому, жестокости испытаний. И вот теперь, в этих бесконечных рядах могил, крестах те же «что всем — то и нам». И для тех, кто приходят сюда и в свое время поселятся здесь в безмолвии. И странно, что я сам будто пришёл  к самому себе, увидел себя со стороны, как когда-то, в том загадочном сне, где будто я умер, стою вместе с пришедшими хоронить  меня, кто-то называет мою фамилию, странно мне это  слышать, но я ничего не могу ни сказать, ни подойти к ним[vii].

 

[i]              Статья «Жалость в русской литературе, в моей жизни» печатается впервые полностью. —  Опыт страдания и сострадания — наше духовное сокровище, сокровенное в нашем русском национальном бытии. Так считал М.П. Лобанов. Может быть, зло — одно из самых страшных, уготованных «демократами» России, нашему народу, — это всеми средствами вытравить в нём, истребить в корне чувство сострадания. Об этом говорил он ещё в статье «Пути прямые и — лукавые» (впервые — «Наш современник», 2008, № 2). «Ведь наше отношение к пораженным лишениями, страданиями людям, — писал он, — Христос отождествляет с отношением к Нему Самому, берущему на Себя бремя "униженных и оскорбленных", чтобы через эту непостижимую глубину милосердия пробудить сочувствие к ним (Мф. 25, 29–30). Поэтому то, что либералы взялись за вытравление в человеке, в народе "природных инстинктов солидарности и сострадания" означает, в сущности, их бесовскую одержимость вытравить из сознания, жизни людей само христианство, Христа» (писатель приводит здесь слова часто цитировавшегося у нас «демократами», неолиберальными «младореформаторами» теоретика рыночной экономики Ф. фон Хайека (одного из «вдохновителей» последних), говорившего еще в 1980-х гг., что «для существования либерального общества надо, чтобы люди освободились от некоторых инстинктов, прежде всего — от "инстинкта солидарности и сострадания"». И все же, несмотря на  все старания неолиберальных «реформаторов» истребить нравственный закон в сердце человека,  это им не по силам. (Один из врезающихся в память  примеров, которые приводит М.П. Лобанов, — то, как командующие спецгруппами «Альфа» и «Вымпел» отказались выполнять приказ Ельцина «штурмовать "Белый дом"» (3 октября 1993 г.). Он приводит убийственный, саморазоблачительный отрывок из книжки последнего «Записки президента»: «Я обвёл их взглядом — высоких, сильных, красивых». Но «обе группы отказались участвовать в операции... мы не для того готовились, чтобы в безоружных машинисток стрелять». Писатель, фронтовик делает такое заключение: «Какое надо иметь мужество, какую природную способность сострадать жертвам готовившейся расправы,  употребляя слово самого Ельцина, "наплевать" на его приказ». — Добавлю, что и на одном из листочков с рабочими записями,  оставшихся на письменном столе  мужа, выведено его рукой такое напоминание (самому себе, а теперь, может быть, —  и нам всем?): «В том месте... статьи (где речь идёт о расстреле Дома советов, простых людей) рассказать о командире "Альфы" Зайцеве, который отказался выполнить приказ Ельцина расстреливать безоружных, простых людей около Дома советов. Вот где настоящее милосердие»).

                 М.П. Лобанов  был убежден, что никогда не исчезали на русской земле и ныне продолжаются великие дела милосердия. И «если в глубинах народного бытия не перестают нарождаться такие силы милосердия, то это значит, что в нём, в народе живо христианство, ибо высшим выражением его и является милосердие». Очевидно и то, что «Православие — действительно духовная основа нашего национального сопротивления, и с нею, этой основой не  так легко справиться нашим "историческим нетерпеливцам". Ведь для окончательной победы необходимо покорить жертву насилия силою духовности, обаянием культуры. Если хотите, тем же присущим сильным людям, народам великодушием, милосердием, а когда этого нет — то в самом деле неизбежно, в конце концов то, то называется иллюзией победы» (Цит. по: Лобанов М.П. Твердыня духа. М., Ин-т русской цивилизации, 2010, с. 915–929).

            Характерно, что полях рукописи публикуемой сегодня статьи «Убеждение»  (после слов: «от прикосновения к тому, что сам писатель в "Одухотворённых людях" назвал "высшей жизнью"») — карандашная запись М.П. Лобанова с упоминанием одного из нынешних местных «прогрессистов», идейных последователей разнородных фон хайеков, ратующих за скорейшее освобождение русского народа от «инстинкта солидарности и сострадания», а заодно —  от всей «высшей жизни»): «Д. Быков называет жалость "брезгливым чувством" (Литгазета, № 1, 19–25 янв. 2011 г.». В набросках М.П. Лобанова по этому  поводу ремарка: «Один из болотных-оранжевых заводил Быков бахвалится публично своей "брезгливостью к жалости".  Жалость — глубинное христианское качество с его "милосердия бездной". Христос увидел множество людей и сжалился над ними, и исцелил больных их» (От Матфея, гл. 14».

    

[ii]______________________________________________________________________ На листке с заметами «Из памятного с письменного стола Михаила Петровича Лобанова осталась запись:  «И всё же люди в чем-то важном — не все «одинаки». Великое различие между ними — в двух фундаментальных качествах — люди, обладающие совестью, и те, которые лишены её, люди благодарные за сделанное им добро, и  не благодарные. К этому можно добавить и то, что касается убеждения, — обладателей такового никогда не было в избытке».

[iii]______________________________________________________ Чувство жалости ко всему живому оставалось в М.П. Лобанове до самых последних дней жизни. Например,  к бездомной собачке-хромоножке, любимице жильцов нашего дома, которая однажды неожиданно лизнула его руку на автобусной остановке, и с тех пор он её больше не видел, исчезла  она из этого мира (говорили, её раздавила машина), но осталась —  жить в одной из замет духовных Михаила Петровича «Из памятного» последних лет. А персонаж ещё одной такой удивительной его  заметы — «Божья тварь» (из книги «В сражении и любви»), собачка наша, Пепик долгие годы уже бегает  по просторам интернета, стал  темой  (вместе со своим хозяином) для  школьных сочинений. «Какая-то чуткая учительница, наверно, нашла мою книгу», — улыбался Михаил Петрович, читая такую, например,   просьбу   одного из подростков, помещённую на учебном сайте: «Помогите найти "Божью тварь" (текст по М.П. Лобанову, из художественной литературы про собаку)» (См., напр.: Форум о русском языке (Ваши сочинения); ЕГЭтека и т.д.). Когда однажды я принесла мужу очередную порцию распечатанных из интернета  отзывов о «Божьей твари»,   он, как всегда улыбаясь в этом случае, сказал:  «У меня нет расстояния между мной и собачкой. У меня душа ложится на бумагу». Рискуя нарушить наказ Михаила Петровича «перерабатывать эмоциональное в духовное» (лобановские «семинаристы» меня поймут!), всё же не могу не вспомнить, как радовало нас, когда, например, за городом с соседнего дуба спускалась и забегала к нам в гости на летнюю веранду любопытная белочка и, бывало, по  нескольку часов сидела тихо, почти не двигаясь, под столом, у ног погружённого в чтение и свои мысли доброго мудрого человека. Было, видимо, что-то милосердное в его отношении к «братьям  нашим меньшим». Потому-то М.П. Лобанову не могла не быть близкой, конечно, и легенда о Франциске Ассизском, как этот святой разговаривал на одном языке с птицами, сострадая (как написал когда-то Михаил Петрович) неразумной твари, «желая, чтобы они радовались, что одарены всем, в чём нуждаются; птицы внимательно слушали и только после благословения его улетали» (статья «Больше чем поэзия», 1985). Один из снимков Михаила Петровича с рыженькой лесной гостьей, сидящей у его руки (и между ними, кажется, «не было расстояния»), —  не удержалась, послала вместе с другими лобановскими фотографиями, военными справками, документами, книгами и статьями в Краснодар строгому и взыскательному критику Ю.М. Павлову, который читает в университете лекции по творчеству М.П. Лобанова. Писателя, у которого —  всё подлинное, пережитое, живое, «природное» («природа», а не «синтетика», говоря его  собственными словами).

[iv]____________________________________________________________________ Из статьи М.П. Лобанова, члена Союза писателей с 1959 г., профессора Литературного института с 1963 г., инвалида Отечественной  войны II группы «В шесть часов вечера после победы»: «Ельцинско-гайдаровское ворьё в начале января 1992 года ограбило меня дочиста, я лишился всех своих трудовых сбережений — многих десятков тысяч рублей, которые десятилетиями поступали в сберкассу от многих книг, работ. На этом не успокоилось ворьё — доконало всех нас "августовским обвалом"» (газ. «Завтра», 1999, май). — Михаил Петрович просил меня сохранить эти сберкнижки,   спалённые в один миг, по его словам, никому не ведомым ранее дебилом Гайдаром,  как и все трудовые сбережения десятков миллионов людей, и даже,  возможно, опубликовать их, чтобы и будущие читатели полистали  эти  наглядные свидетельства «реформ» 90-х годов — с их невиданными темпами убыли людского «балласта».

[v]     В другой рукописной редакции далее: «Держится, держится и после смерти жены, но в разговоре все его мысли, вопросы в глазах — только о дочери и жене, только о них».

[vi]     В один из ноябрьских дней 2016 года — последнего в жизни мужа моего,  Михаила Петровича Лобанова, когда я должна была выехать на работу, —  попросила его брата Николая Агапова посидеть с ним несколько часов, поддержать его. Он приехал из Калуги и, видно, снова рассказывал брату Мише увлечённо что-то радостное, удивительное и о своей любимой науке — математике...  Когда же я вернулась домой, муж сказал мне с осветившей его усталое лицо улыбкой: «Я просто очарован Колей».

[vii]    «Сколько в памяти, как во сне таится болезненного, что лучше бы и не прикасаться, не затрагивать этого», — замечал М.П. Лобанов в другом варианте к статье. О вышеприведённом «загадочном  сне» он  упоминает и в  одной из своих замет духовных «Поступают сигналы» (от 24 февраля 2013 г.). — Читаешь сегодня всё это сокровенное, выстраданное, и думаешь, сколько же было в этой его пронзительной  любви-жалости к близкому человеку — от материнского чувства, материнской заботы... Недаром вспоминал не раз Михаил Петрович запавшие ему в душу с детства рассказы матери-праведницы Екатерины Анисимовны о том, как, например, тяжелобольная старушка беспокоилась о своей хворой дочери, напутствовала её: «Ты надень сапоги, когда хоронить меня будешь, а то простудишься, опять заболеешь» (см.: Лобанов М.П. В сражении и любви. М., 2003. С. 23). (Такие «дикости», как давно заметил Михаил Петрович Лобанов, хорошо понимали Достоевский, Толстой, в отличие от «просвещённых» умников, не говоря уже о нынешних «интеллектуалах». Да ещё с особой, хочется добавить, вирусной, в последние времена, патологической «брезгливостью к жалости»).

Илл.: М. Лобанов

Подготовка к печати и комментарии — Т.Н. Окуловой, хранителя рукописей М.П. Лобанова, ст. науч. сотрудника ИМЛИ им. А.М. Горького РАН.

28.10.2025