Переосмысление поэтики карамзинизма в эпопее С.С. Боброва «Древняя ночь вселенной»

Происходящее в эпопее «Древняя ночь вселенной» с её главным лицом – Нешамом-душой – выражает опыт существования Боброва; а это значит, что признание слепца в Рамае истинного наставника и очарование чувственностью Тавы, – всё это моменты осознания поэтом событий своей жизни. Скажем больше: сюжетная линия Рамая и Тавы – экзистенциальное отражение жизни Боброва в тот период времени, когда его умонастроения были чрезвычайно близки к карамзинизму. Юнгианский «ночной» колорит философских од и ломоносовское парение панегириков отнюдь не исчерпывают поэзию Боброва. Разумеется, поэт был склонен к высоким жанрам, однако его таланту не были чужды и поэтическое мелочи «домашних» жанров, в том числе – эротическая поэзия, т.е. те области поэтической деятельности, в которых задавал тон Карамзин. Судя по всему, по возвращении в Петербург в 1799 г. Бобров переживает бурное увлечение созданной Карамзиным версией сентиментализма. Веяния карамзинизма обнаруживаются даже в тех произведениях Боброва, жанровые особенности которых создавали сложнейшие препятствия для их реализации. Они ни в коей мере не были объективным усвоением новых жанрово-стилистических стандартов. С этой точки зрения огромный интерес представляет лиро-эпическое песнотворение «Херсонида», которое Бобров подготовил к изданию в 1804 г., «вновь исправив и дополнив» вышедшую в 1798 г. в Николаеве поэму «Таврида, или мой летний день в Таврическом Херсонисе». Поэт изменил композицию поэмы, сделал некоторые стилевые поправки (зарифмовал часть стихов, прежде бывших белыми) и добавил к имевшемуся тексту около полутора тысяч новых строк. Существенные изменения Бобров внёс и в образ возлюбленной автора поэмы. В «Тавриде» возлюбленная была названа Зареной. (Стояла ли за её образом некая женщина, с которой у Боброва был роман, неизвестно; скорее всего, это был условный образ, подсвечивающий «овидиевы» коннотации авторского «я» (вынужденная разлука с родными местами.) В «Херсониде» – Сашеной. Очевидно, что в новой редакции поэмы возлюбленная автора воплощает образ Александры, супруги Боброва (их свадьба состоялась приблизительно в 1804 г.). Существенное значение в «Херсониде» имеет и резкое увеличение частоты воспоминаний о возлюбленной, а самые воспоминания; они становятся важным композиционным элементом. Воспоминания-обращения к Сашене присутствуют в заключительных стихах II, III, V, VI и VII песен, т.е. Бобров их использует во всех песнях поэмы, которые имеют сюжетно-смысловую (мотивную) завершенность. Столь частое появление образа возлюбленной автора в произведении, тяготеющем, с одной стороны, к описательной поэме, а с другой – философскому эпосу, произведении, которое вовсе не располагает к автобиографизму, случайным не назовешь. Очевидно, что, вводя в «Херсониду» образ Сашены, Бобров стремится концептуализировать автобиографическое начало. Однако образ возлюбленной даёт ему также возможность эксплицировать фундаментальные положения сентименталистской поэтики. Мы уже отмечали связь авторского «я» в «Херсониде» с учением Декарта о мыслящей вещи; с этой точки зрения образ Сашены – момент самопознания авторского «я» (его мыслящего существа), которое осуществляется в процессе чувственного освоения мира природы. Между тем картезианская программа деятельности мыслящего существа реализуется Бобровым в поэме именно теми средствами, которые пропагандировали Карамзин и его сторонники. Впоследствии, уже после смерти Боброва, в статье, посвящённой творчеству поэта, А.А. Крылов, считая необходимым указать на недостатки бобровской поэзии, отметил несообразность ряда эпизодов «Херсониды», производивших, по его мнению, комическое впечатление. Разбирая стихи III песни, в которых рассказывалось об опасных змеях и насекомых, обитающих в Крыму, критик отметил неуместность обращения Боброва к Сашене с призывом посетить Тавриду: «В одном месте, приглашая свою подругу в Крым, он уговаривает ее не бояться ядовитых животных и между тем представляет ей такой подробный отчет об них, который может испугать не только робкую красавицу, но и всех читателей со вкусом» [4. С. 460]. Однако в пору издания поэмы Боброва стихи «Херсониды» отнюдь не казались смешными. То, что в 1822 г. вызывало насмешливую иронию, в 1804 г. являлось важнейшим требованием эстетической программы сентиментализма. Нетрудно увидеть, что Сашена – непосредственный адресат автора «Херсониды», к ней обращены и ей предназначены его стихи; она в определённом смысле поэтический арбитр, которому принадлежит право оценивать их содержание, стиль и язык. Открывая богатство крымской природы, автор поэмы постепенно осознаёт самое себя – свою любовь к Сашене; его стихи, повествующие о растениях, животных и проч., есть изъявление чувств, вызванных его возлюбленной и особым образом её являющих. Сашена выступает у Боброва в той специфической роли, с которой карамзинисты связывали исключительное влияние женщины на процесс художественного творчества и просвещения общества в целом. Известно, насколько был важен «женский вопрос» для Карамзина; между тем в «Херсониде» Бобров сближается не столько даже с Карамзиным, сколько с П.Н. Макаровым, издателем журнала «Московский Меркурий», одиозным литератором даже по меркам карамзинистов. В 1803 г. в статье-декларации, громадной и громогласной, открывавшей первый номер журнала, Макаров без тени сомнения писал о верховном положении женщины в современной культуре России. (Впрочем, для читателей английской и французской литературы это была прописная истина.) Тот факт, что в 1805 г., всего лишь через год после выпуска «Херсониды», Бобров создаёт «Происшествие в царстве теней», трактат, в котором Макаров, к тому времени – покойного, выведенный в сатирическом образе Галлорусса, подвергается жесточайшему осмеянию, не противоречит утверждению об увлечении поэта карамзинизмом и значимости для него макаровской литературной критики в 1803 года.

Влияние карамзинизма на Боброва подтверждает моральная раскованность ряда эротических образов «Херсониды». В «Ночи» Бобров не один раз обращает внимание читателя на стыдливость своей авторской «кисти» (однако уклониться от рискованных с нравственной точки зрения сцен он всё же не смог); в «Херсониде» поэт, напротив, устремляется к предельной предметной выразительности любовных отношений. Это и стихи об амазонке Фалестре, любовнице Александра Великого [2. С. 165], и о красавице Цульме, невесте мурзы Селима [2. С. 221 – 222], и о Счастье, алегорической фигуре, которую Бобров называет «страстной блудницей»: «Забыв, что токмо в сердце должно / Искать блаженство непреложно, / Преследуем иное счастье / По стромким оного скалам; / Но часто лишь его рамена / В мятежном мире уловляем; / Хотя бы на брегах Невы, / Хотя бы на брегах Эвксина, / Или в златых песках Востока, / Или в златых ливийских сушах, / Или в голкондских рудокопнях / За ним гнались мы опрометом: / Когда усмешки не покажет; / Всё суетно; – оно летит, / Как молния летит оно / И слепо на главу падет; / Где ж чаще? – там, где лесть ползет / И с нею наряду идет; / И на кого же? – на раба, / Кому, – как страстная блудница, / Слепою жертвуя любовью, / Дает свою бесстыдну руку, / Роскошно разверзает лоно» [2. С. 271]. И, наконец, о томной природе, уподобленной поэтом его Сашене [2. С. 267].

Показательно, что стихи о Счастье и природе, которая, как Сашена, являет «в тихие минуты ночи / Тайнейши прелести свои», А.А. Крылов отказался цитировать, считая их совершенно непристойными: «Замечу еще неблагородство некоторых мыслей и выражений, простирающееся иногда до отвратительного цинизма. Известно древнее сравнение Фортуны с женщиною знатного рода, которая иногда и рабов удостоивает свой благосклонности; Бобров повторил ту же мысль, но словами, почти неблагопристойными. Другое сравнение, в котором честь изобретения принадлежит ему самому, сравнение Природы с любезною его сердца – еще грубее» [4. С. 463 – 464]. И это было написано в 1822 г. – спустя более чем десятилетие после смерти поэта!

Если образ Сашены свидетельствует об очаровании Боброва карамзинизмом, то фигура Тавы показывает осознание губительности этого очарования. Восприятие Бобровым карамзинизма определяется той эмоционально-смысловой позицией, которую поэт занимает по отношению к созданным им женским образам. И «Херсонида», и «Ночь» эксплицируют у Боброва (хотя и совершенно разными способами) деятельность картезианского мыслящего существа, специфически отражающую события жизни поэта; если же это так, у нас есть основания предполагать связь между прослеживаемым по поэмам изменениям отношения Боброва к карамзинизму и осмыслением течения его семейной жизни. Иначе говоря, в сюжетной линии Рамая и Тавы, имеющей карамзинский подтекст, Бобров осмысляет некоторые стороны своего брака. Речь не идёт вовсе о том, что в ней содержится зашифрованное сообщение о неких драматических событиях семейной жизни поэта. Если образ Сашены в ряде эпизодов «Херсониды» недвусмысленно свидетельствует о блаженстве первых месяцев семейной жизни Боброва, то образ Тавы, отражающий черты женщины, характерные для карамзинистского идеала (эротическая чувственность и верховенство в отношениях с мужчиной), указывает на обольщение поэта в жене земным, власть которого, оспаривавшая недавно права вечности, оказывается бессильна перед лицом смерти (её предчувствие зримо выражают имеющие для поэта автобиографическое значение эпитафии Зихела).

(О семейной жизни Боброва известно так мало, что сложно строить даже предположения. Тем не менее рискнём высказать догадку о том, что могло подвигнуть поэта к пересмотру его взглядов. В примечании к стихотворению «Отеческий поцелуй Саше в отсутствии» В.Л. Коровин пишет, что стихи Боброва обращены к дочери Александре, родившейся (предположительно) в конце 1804 – начале 1805 г. [2. С. 629]. Между тем в помещённом в «Вестнике Европы» объявлении о сборе вспомоществования семье покойного Боброва С.И. Селивановский упоминает жену и малолетнего сына поэта [см.: 3. С. 113]. Из этого следует, что дочь Боброва умерла во младенчестве. Потеря первенца стала, вероятно, сильнейшим ударом для поэта. Возможно, смерть дочери заставила Боброва пересмотреть свои взгляды на земное существование, которые, между прочим, и прежде были далеко не благодушными.)

Экзистенциальный план сюжетной линии обольщение Нешама Тавой высвечивается аллегорическим содержанием фигуры рамаевой дочери. Околдованный чарами женской красоты, Нешам видит в Таве новую Колгуфу; это значит, что Тава определённым образом близка погубившей себя развратом царевне. В «Ночи» не один раз говорится о разлуке Нешама и Колгуфы; однако понять мысль Борова о разъединённости души и плоти можно только в картезианском контексте. На это указывают приводимые Бобровым в «Объяснительном содержании» слова Ж.-Б. Боссюэ, французского католического проповедника, активно использовавшего метафизику Декарта в сфере богословия: «…душа, быв порабощена злу, быв пленницею тела, и получая от него удовольствия и скорби, мыслит, так сказать, об одном телесном, и смесясь с плотию, оживляемою ею, с трудом может отличиться от тела, забывает себя, и сама себя не узнает» [1. С. 308]. В этом контексте разлука Нешама и Колгуфы – это аллегория о бытии мыслящего существа, взятого в тот момент, с которого Декарт начинает свои «Размышления о первой философии», т.е. аллегория о том, что чувственность, заняв верховное положение в структуре мыслящего «я», перестала выполнять функции, которые ей отводились как модусу разума. Если исходить из этого толкования аллегории Боброва, обольщение Нешама Тавой можно понять следующим образом. Пребывание Нешама в слепоте – это смешение души с плотью, в котором она, перестав осознавать самое себя, утрачивает отчетливость чувственного восприятия вещей. Рамай, подталкивая несчастного царевича к браку с развратной Тавой, вводит Нешама в обман относительно действительной связи души и плоти. Брак Нешама и Тавы – это заблуждение души, полагающей, что истина заключается в поглотившей её чувственности. Это даёт возможность предположить, что линия Рамая и Тавы отражает отношения Боброва и его жены (отчасти до свадьбы, отчасти уже после неё). Косвенным подтверждением этому являются связанные с именем Александры сочинения Боброва (это не столько «Херсонида», сколько его эротические «безделки» – стихотворные циклы о Милене и её юной подруге Саше и о влюблённом в молодую красавицу Плениру пастухе Миртиде). Они показывают, что браку Боброва предшествовал долгий и томительный любовный роман, в ходе которого поэта обуревали сильные чувства.

В «Ночи» линия Рамая и Тавы даётся в контексте обещания Нешаму другой Колгуфы, обретение которой должно произойти по исцелении от слепоты. Ориентация Боброва на учение Декарта о мыслящей вещи позволяет утверждать, что встреча Нешама с другой Колгуфой отвечает открытию в структуре картезианского «я» чувственности как модуса разума, знаменующему воссоединение души и плоти. Именно в качестве модуса разума (души) Бобров ассоциирует олицетворяемую другой Колгуфой чувственность (плоть) с реальностью Нового Иерусалима, о котором писал в своём Откровении Иоанн Богослов, – реальностью духовно-телесной, как и земная, но не повреждённой, а исцелённой. Иначе говоря, обретение другой Колгуфы, являющее собой состояние мыслящего существа, в котором разум царствует, проявляя себя чувственно, – это восстановление невинности эдемской целостности души и плоти. В экзистенциальном плане перспектива встречи Нешама с другой Колгуфой может быть понята как выход Борова из мировоззренческого кризиса, в котором поэт оказался, обнаружив своё заблуждение о смешении страсти и разума, некогда усвоенное от учителей-просветителей, в частности Поупа, или говоря по-другому, как метафизическое перестроение семейных отношений в свете активности мыслящего существа.

Идея о другой Колгуфе противостоит у Боброва поуповскому положению об умеренности, согласно которому отказ от крайностей восстанавливает в человеке первоначальное естественное состояние. По сути положение об умеренности подчинено у Поупа легитимации (протестантской) идеи о практическом благочестии; согласно точке зрения поэта, добровольно возлагая на себя моральные ограничения, человек включается в систему созданных Богом для управления миром универсальных законов природы, которые на заре человечества якобы действовали через человеческое естество. Идея Бобров о другой Колгуфе имеет более сложное содержание, в рамках которого относительные «в веках и царствах» моральные представления получают обоснования в акте человеческого самосознания, соотносящем конечное существование человека с его вечным бытием. Эта идея наследует опыт визионерской поэзии Данте, обнажающей антропологический механизмы соучастия в человеке горнего и дольнего миров. С этой точки зрения фигура другой Колгуфы, олицетворяющая чувственное проявление деятельности разума (души), типологически родственна созданному Данте в «Комедии» образу Беатриче. Беатриче – медиум посредством которого Данте соприкасается с реальностью Рая; в то же время её образ является фокусом самосознания Данте, который, преобразуя телесное состояние поэта, даёт возможность видеть земной мир духовным зрением – так, как его способен был зреть человек до грехопадения. Конечно, Данте не знает в «Комедии» рефлексии о процессах самосознания; его визионерство сосредоточено на чистом духовном переживании своего пребывания в мироздании, и именно поэтому он столь подробно и тщательно его описывает. Тем не менее несомненно, что образ Беатриче выступает чувственным аспектом самосознания Данте; об этом лишний раз свидетельствует автобиографическая книга поэта «Новая жизнь».

Библиографический список

1. Бобров С.С. Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец. Ч. 4. – СПб., 1809.

2. Бобров С.С. Рассвет полночи; Херсонида: в 2 т. Т. 2. – Москва, 2008.

3. Коровин В.Л. Семен Сергеевич Бобров: Жизнь и творчество. – М., 2004.

4. <Крылов А.А.> Разбор «Херсониды», поэмы Боброва // Благонамеренный. 1822. Ч. 17. №12.

03.09.2022