Морально-философская проблематика эпопеи С.С. Боброва «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец»

Нет необходимости, расточая слова и силы, доказывать значимость поэзии Семена Боброва. При жизни Бобров пережил и взлеты (не слишком, впрочем, высокие), и падения (не столько гибельные, сколько обидные); после смерти был забыт, и не единожды; его открывали снова и снова, но всякий раз непрочно – как надлежащий учету талант, без которого картина отечественной поэзии, конечно же, будет не полная (но всё-таки – чего уж лицемерить! – вряд ли станет иной). В последние два десятилетия много было сделано для того, чтобы изменить это положение. Наконец-то было осуществлено переиздание «Рассвета полночи», полного собрания лирических сочинений Боброва (и частично эпики); вышла посвященная жизненному и творческому пути поэта монография В.Л. Коровина [2]; в научной периодике появился ряд больших работ (О.А. Зайонц, С.А. Васильева, А.В. Петрова, А.Г. Масловой, И.Н. Никитиной и др.) о частных вопросах поэтики поэта. Всё это сделало возможным беспристрастно и бесповоротно оценить масштаб поэтического дарования Боброва. Введение в читательский обиход четырехтомной поэмы «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец», более двух столетий остававшейся в небрежении, вне всякого сомнения, упрочит положение поэзии Боброва; но ещё важнее то, что эта книга позволит увидеть поэтическую культуру России в ином ракурсе.

Биография Боброва «пестрит» тёмными пятнами, начиная с даты и места рождения. Он появился на свет в 1763 или, что вероятнее, в 1765 г., в семье провинциального священника, жившего в окрестностях Ярославля. В 1770 – 1780-х гг. Бобров учился в Москве: сначала в духовной семинарии, затем университете. В стенах Московского университета поэт и создал свои первые стихи. Поэтическое дарование юноши было замечено и поддержано М.М. Херасковым, одной из важнейших персон в русской поэзии того времени, занимавшим высокое служебное положение в университетской администрации. Тогда же Бобров, выказавший большие способности к иностранным языкам, в особенности – к английскому, попадает в масонскую среду: среди его учителей, попечителей и соучеников были видные московские розенкрейцеры и их адепты (помимо Хераскова это Н.И. Новиков, И.Г. Шварц, А.Ф. Лабзин, А.М. Кутузов и многие др.). Поэт принимал некоторое участие в издательской работе масонов; он исправлял перевод «с англинского подлинника» романа Э.М. Рэмзи «Путешествия Кира. Подражание Телемаку Фенелона» (1727), изданного в 1785 г. под названием «Новая Киропедия, или Путешествия Кировы, с приложенными разговорами о богословии и баснотворстве Древних; сочиненныя Андреем Рамзеем». Впрочем, в отношении Боброва к масонству, впоследствии ставшем предельно сложным, уже в ту пору не было восторженности неофита. По окончании университета Бобров переезжает в Санкт-Петербург и в течение 5 лет служит в канцелярии Сената по герольдмейстерским делам. В Петербурге он вступает в «Общество друзей словесных наук», заводит литературные знакомства (в том числе – с А.Н. Радищевым), публикует в журналах свои стихи и переводы (публицистической прозы). В 1791 г. Бобров по неясным причинам спешно покидает столицу и отправляется в Новороссию, земли которой совсем недавно вошли в состав Российской империи. Считается, что переезд поэта на юг связан правительственными репрессиями, под которые попали люди, так или иначе причастные к масонству, в частности – Радищев и Н.И. Новиков. В любом случае – Бобров уехал из Петербурга не по своей воле. На юге поэт служил переводчиком под началом Н.С. Мордвинова, начальника управления Черноморского флота. Годы, проведённые в Новороссии, – самый плодотворнейший период поэтической деятельности Боброва. Написанные в 1790-х гг. многочисленные произведения составили основу изданного в 1804 г. черырёхтомного «Рассвета полночи». Это издание появилось уже по возвращении Боброва в Петербург, состоявшегося в 1799 году. В столице поэт служил переводчиком в Адмиралтейств-коллегии, а также в Комиссии по составлению законов, вплоть до самой смерти в 1710 году. В первые годы жизни в Петербурге поэтические начинания Боброва имели некоторый успех. Высокую оценку критиков заслужила его поэма «Херсонида», изданная в качестве 4-го тома «Рассвета полночи». В это время Бобров сотрудничает с литературными журналами, особенно много печатается в «Северном вестнике» «Лицее», изданиях И.И. Мартынова, директора канцелярии департамента Министерства народного просвещения. И.И. Мартынов и М.И. Невзоров, вставший на защиту Боброва уже после его смерти, в период яростных нападок карамзинистов, были наиболее последовательными пропагандистами творчества поэта. Однако их усилий не хватило для того, чтобы сохранить память о Боброве в потомстве. (Впрочем, утрату интереса к творчеству поэта усугубили события, связанные с войной с Наполеоном: они радикально перефокусировали идейную и эстетическую оптику русской поэтической культуры.) этот, предельно сжатый биографический очерк, даёт слабое представление о том, с чем и какими путями Бобров пришёл к замыслу «Ночи»; однако его детализация не внесла бы принципиальной ясности в понимание духовного становления поэта.

Нет смысла останавливаться на несправедливости читательской судьбы «Ночи» (тем более что недоброжелатели Боброва не смогли сформулировать претензии к поэме). «Ночь», возможно, не столько не читали, сколько замолчали (среди подписчиков поэмы были известные в литературном мире лица, например, А.С. Шишков). Бобров чуждался сражавшихся друг с другом влиятельных литературных партий (карамзинистов-«новаторов» и «архаистов», т.е. будущих сотрудников учреждённой А.С. Шишковым и Г.Р Державиным «Беседы любителей российского слова»). Это как бы нейтральное положение усугублялось дурной репутацией, созданной молодыми последователями Н.М Карамзина (Н.К. Батюшковым и П.А. Вяземским). Эта репутация, – репутация поэта-пропойцы, стихи которого – будто бы свидетельство о помраченном сознании, а не глубоком уме, – была лжива, но уже не раз доказывала свою действенность, когда объектом литературной полемики становился большой поэт философского склада (напр., М.В. Ломоносов или В.П. Петров). После смерти Боброва, в середине XIX в., зашумели механические машины исключения, делавшие невозможной актуализацию старомодных панегириков былым имперским победам; их действия, ослабевавшего лишь на время, хватило на всё XX столетие.

«Ночь» до сих пор кажется произведением не вполне понятным. Собственно говоря, мысль о затемненности поэмы подал неутомимый М.И. Невзоров, и до и после стоявший на стороне Боброва; пусть и с оговоркой, он тем не менее признал, что «Ночь» «никто не разумеет» [3. С. 159]. Конечно, чтение поэмы не было лёгким делом для приучаемого к «лёгкому слогу» читателя, гигантский её объём – не во вкусах эпохи, ставившей образцом английские элегии и немецкие баллады. Тем не менее в поэме «Ночи» нет ничего, что было бы для образованного русского читателя тайною за семью печатями. Напротив, она полна узнаваемыми лицами, положениями, идеями (другое дело, что представлены они Бобровым в непривычных контекстах). «Ночь», и это не преувеличение, в некотором смысле свод религиозных, философских, моральных и литературных учений XVII – XVIII вв., нацеленный на осмысление генезиса идеологии Просвещения, её содержания и следствий. Умолчание о поэме было вызвано вовсе не тем, что «Ночь» лишь подчеркнула слабые стороны творчества Боброва; причина – в неготовности понять, что для оценки колоссального эпоса (невиданного в русской поэзии) требуется иная мерка, нежели для сочинений лирического рода.

Работа над «Ночью» была начата, видимо, в начале 1806 г. и завершилась к середине в 1807 года. В том же 1807 г. Бобров издал I часть эпопеи, в 1809 гг. вторую (каждая включала по две выходившие отдельно книжки). «Ночи» предшествовали два важных для творческой биографии Боброва события: выпуск уже упомянутого «Рассвета полночи» и создание в 1805 г. (оставшегося неопубликованным) трактата «Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка». Собрание поэтических трудов далеко не маститого поэта (ему в ту пору было около 40 лет), до этого малоизвестного, свидетельствовало об убеждённости Боброва в весомости своего поэтического высказывания и праве участвовать в литературной жизни столицы на равных с признанными обществом литераторами. «Рассвет…» открыл читающей публике поэта высочайшего мастерства, владевшего широкой жанровой и стилистической палитрой, в которую входили образцы не только политической, философской, «домашней» и эротической лирики, но и эпоса, эпоса необычного, совершенно нового, являвшего причудливое переплетение повествовательного и описательного стиха, которое придавало ориентированной на (английский) сентиментализм чувствительности поэтической речи особенный тон. На волне относительно успеха «Рассвета…» Бобров создает «Происшествие…», рассчитывая, по всей видимости, на общественный резонанс, который должно было вызвать его мнение о будущности русского литературного языка. Содержащиеся в «Происшествии…» выпады против карамзинистов отнюдь не указывали на близость Боброва будущим «беседчикам» и не удивительно, что трактат, хотя и был известен в литературных кругах, не нашёл поддержки (даже в среде «архаистов», которым инвективы в адрес «нового слога» были, несомненно, по душе). Строго говоря, Бобров поставил в «Происшествии…» проблему, которая лишь по касательной задевала ведшиеся «архаистами» и карамзинистами споры о литературном языке. Центральное место в трактате занимает вопрос о взаимосвязи речи и нравственности или, по-другому, о языке как фундаменте общественной морали. Бобров исследует в «Происшествии…» точку зрения Ломоносова, выступающего арбитром в споре Бояна и Галлорусса, чтобы наглядно показать в неблагополучии поэтической речи отражение морального падения. В разбираемых Ломоносовым примерах современной поэтической речи обнаруживается исподволь проводимая Бобровым тенденция: выстраиваемый ряд идёт, с одной стороны, по линии уменьшения погрешностей в языке и завершается совершенно чистыми стихами Карамзина, а с другой – по линии углубления моральной ущербности, достигающей в карамзинских опусах предельной величины. Важную роль играют у Боброва примеры из Державина, занимающие середину этой своеобразной морально-речевой лестницы, в определённом смысле пародирующей державинскую оду «Бог» с её срединностью положения человека на лестнице бытия. Центральное положение стихов Державина в представленном у Боброва ряду связано с тем, что в них присутствовали как языковые погрешности, так и моральная сомнительность. Содержание приводимых державинских стихов – приравнивание любовницы (возлюбленной) к божеству, в частности – почитание её вместо Бога. Мысля категориями сформулированной им жанрово-стилистической концепции, Ломоносов показывает нарушения у Державина координации между «низким» предметом речи (любовница) и высоким стилем (необходимым для описания божества) или, что то же самое, смешение речений высокого и низкого стилевого регистра. По Ломоносову, державинское смешение разностильной лексики есть выражение неразличения (относительности) греха и добродетели, указывающее на моральное падение. Разбор стихов Державина показывает чрезвычайное значение ломоносовской жанрово-стилевой концепции; в свете этой концепции и оценивается «новый слог» Карамзина. Карамзин и Державин пишут о любви как о велении природы, которому нельзя противиться и, различаясь тематически, выражают одну и ту же идею. Однако у Карамзина она проводится более изощрённо. Его «новый слог», заменяя жанрово-стилевую концепцию Ломоносова однородным (качественно упрощённым) языком высшего света, отменяет конфликт предмета поэтической речи и стиля и тем самым узаконивает моральное падение, превращая его в добродетель. Иначе говоря, апологизируя в «Происшествии...» ломоносовскую жанрово-стилевую концепцию, Бобров утверждает идею о моральной функции поэтической речи.

Будет преувеличением сказать, что замысел «Ночи» вырастает из «Происшествия…»; тем не менее очевидно, что проблематика трактата играет существенную роль в эпопее. Представленные в «Ночи» рассуждения о «созерцательном языке», который имел человек в пору своей невинности, заостряет вопрос о моральном состоянии языка современного человечества – «слухового». Это язык человека, падение которого привело к повреждению его природы, и выражением этого повреждения он является. «Народный язык», идею о котором Бобров развивает в поэме (противопоставляя её учению об иероглифах, то есть некоем древнем языке), контекстуализируется трактатом Ломоносова «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке» имеет моральное значение, так как он является выражением проблем религиозно философского порядка. Иначе говоря, «Происшествие…» было как бы черновой записью, рабочей заметкой для Боброва, к которой он обратился, приступив к строительству грандиозного здания «Ночи».

Согласно Боброву, «Ночь» – «одна философская истина в аллегорической эпопее». Содержание этого произведения, имеющего столь непривычную жанровую структуру, следующее. Властвующая над миром стихия, затопившая землю, выносит на остров беспомощного слепца. Это Нешам (душа), сын сильного царя востока, Мизраха (Бога). Нешам встречает на острове путника и вскоре признаёт в нём своего «сродника» – Зихела (олицетворяющего разум). Из беседы Нешама и Зихела мы узнаем историю бедствий несчастного царевича. Нешам-душа и его подруга Колгуфа-плоть, «происходящая от той же крови», что и он, счастливо жили в царстве Мизраха в обустроенной для них сени; Нешам являл собой совокупность всех совершенств, определявшихся тем, что все его чувства были в «высшей мере». Однако по настоянию Колгуфы они переселяются в устроенную ею сень и тем самым губят себя. Враги захватывают прежнее их жилище; Нешам теряет совершенство и делается слепцом, беззащитным перед враждебными силами. Разгневанный Мизрах изгоняет своевольных Нешама и Колгуфу на землю отцов и матерей, и они разлучаются. Колгуфа попадает в стан врагов Нешама и развращается; в конце концов она и её потомство, первое поколение человечества, истребляется водами Всемирного потопа, с описания которого и начинается поэма. Всё это время, пока злополучный царевич скитался по миру, Зихел-разум, исполняя повеления Мизраха-Бога, издали наблюдал за Нешамом и в минуту опасности приходил ему на помощь. Теперь настало время им соединиться и отправиться на поиски Врача, предназначенного Мизрахом для исцеления очей слепца. Ища Врача, Нешам и Зихел посещают разные страны: являясь «особыми бытиями», они путешествуют «по векам и царствам» и познают прошлое народов, их обычаи, верования, мудрость. Значимость обретаемых Нешамом знаний не следует сбрасывать со счетов; главное в его странствии, однако, иное. В центре внимания Боброва специфика отношений Нешама и Зихела, отношений неустойчивых, постоянно изменяющихся, являющих сложную систему связей, которые то сближают, то отдаляют душу и разум друг от друга; поэт показывает, что возникающие в отношениях души и разума связи фокусируют духовную реальность, формирующую структуру знания, его содержание и смысл. Во время странствия Нешам-душа проходит через нескончаемый ряд эмоциональных состояний, выражающий его отношение к Зихелу-разуму. Дружба, благодарность, привязанность, упование, недоверие, пренебрежение, заносчивость, неприязнь, ненависть – только незначительное число его чувствований, среди них много других, более тонких. Пленение Нешама-души эмоциями становится причиной его (нового) разлучения с Зихелом-разумом, происходящего во время покорения ассирийским войском Египта. Одновременно Нешам сближается с Рамаем-губителем, его главным врагом, некогда разрушившим его союз с Колгуфой-плотью. Рамай, пользуясь слепотой Нешама, выдаёт себя за Зихела. Бобров ведёт речь именно о подмене наставника; Рамай видит погибель Нешама в усвоении им философской эклектики, замешанной на скептицизме и эпикуреизме, и выступает перед своим подопечным как придерживающийся материалистического атомизма философ-моралист (наподобие Лукреция, автора поэмы «О природе вещей»). Нешам вступает в брак с Тавой-соблазном, дочерью Рамая, и едва и гибнет; спасает его воспоминание о родине, царстве отца. Миновав чреду опасных приключений, среди которых были покушение на жизнь Зихела и попытка самоубийства, Нешам соединяется с прежним путеводителем (и следующей за ним Кемлой-состраданием, утешающей своим пением сирых и страждущих). Отношения Нешама и Зихела приобретают новое качество, придающее связи души и разума острое противоречие, ценой которого является смысл существования. Нешам-душа оспаривает у Зихела-разума представления о своей природе, являющееся основой его бытия, умело используя философское знание, которое он усвоил под руководством Рамая-губителя. Зихел показывает Нешаму нравственную порочность эпикурейского учения о телесной природе души, которая делает губительными начала философии атомистов. Однако его доводы не снимают напряженности в их отношениях.

Наиболее остро противоречия между Нешамом-душой и Зихелом-разумом проявляется в вопросе о врачевстве, вопросе, в котором заключается самая суть их отношений. В минуты отчаяния, теряя надежду вернуть зрение, Нешам возводит на Зихела многочисленные обвинения. Он сетует на чрезмерную строгость путеводителя к предлагаемым мудрецами способам врачевания, делающей невозможным его излечение, и даже говорит о его неспособности руководить им. Вопрос о врачевстве и в самом деле обнаруживает уязвимое место в позициях Зихела-разума; Рамай-губитель потому и смог подменить собой Зихела, что воспользовался брешами в построениях рационального знания, проделанным трудами не одного поколения философов, и не только скептического или эпикурейского толка. Может ли разум быть надежным наставником, если основания его положений не имеют исчерпывающей убедительности? А ведь это признает и сам Зихел; он говорит, что исцелить слепоту (дать истинные знания) по силам только Врачу. Это признание могло стать для Зихела-разума самоубийственным, но напротив – оно оказывается живительным, ибо за ним открывается действительность тех сил, которые питают многообразие связей души и разума, – то самое многообразие, которое столь тщательно и подробно Бобров описал в поэме. Встреча в Палестине с Врачом не столько подтверждение гипотетических доводов Зихела о бессмертии души, сколько осознание Нешамом того, что обеспечиваемое разумом постижение вещей является процессом выявления душой самой себя.

В этом контексте становится конкретнее и смысловое содержание фигуры Врача. Разумеется, эта фигура представляет Христа; между тем он дан не как историческое лицо, но как Слово (выраженная в речи мысль) – как канал общения души и Бога, как реальность возникающей в связующей материи языка веры. (Вот здесь-то и показывает свою действенность разработанная Бобровым концепция «народного языка»). Своеобразие трактовки фигуры Врача-Христа подчеркивает идея Боброва о чрезвычайном значении религиозных культур даже самых ничтожных народов – идея в ту пору далеко не очевидная, а по меркам эпохи Просвещения и вовсе нелепая, берущая под защиту суеверие и сектантство. В противоположность просветителям, считавшим религиозный обряд искажением первоначальной «естественной религии», единой для человечества, Бобров видит в нем выражение народного гения (духа); для него это историческое выражение встречного движения падшего народа и (Божьей волей) несущего целение Врача. Согласно Боброву, у каждого народа свой – незаёмный – путь восхождения к Богу, и внешний облик религии – это выражение посильного народного постижения Творца. Нешам говорит о Враче: «…Не первыя ль Его начала – / Мир, кротость, совести свобода? – / Хотя не знаю чудных таин, / Где, – как, – когда он сам рожден, – / Ему лишь тайны все известны, – / Но знаю то, что Он мой врач, / Исполненный любви всеобщей, / Не мещущий насильных уз / На мнения понт-фреев, бонзов, / Факиров, лам и телапонцов, / И сим терпеньем их дивит. / Он никогда не восхотел / Громами ополчать закона, / Как прочие вожди насильны. / Тот пламенеющий костер, / Что разновера сожигает, / Никак души не просвещает. / Гнусна Ему кровава длань, / Приятна ж мирна длань закона. / Он зрит лишь сердце – и приемлет – / Во мне ль оно, или в индийце, / Иль в ирокезце, в лабрадоре! / Он зрит в различных их путях / Едину цель, – стезю к себе» [1. С. 284 – 285].

 Библиографический список

1. Бобров С.С. Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец. Ч. 4. – СПб., 1809.

2. Коровин В.Л. Семен Сергеевич Бобров: Жизнь и творчество. – М.: Academia, 2004.

3. <Невзоров М.И.> Живописные и философские отрывки из сочинений г. Боброва // Друг юношества. 1810. Ч.2. №6.

24.08.2022