Ответ Михееву: «Василий Розанов – антиблогер»

Взяв в руки два короба «Опавших листьев» Василия Розанова, изданных московским «Временем» в 2018 году (тираж – 5000 экз.), первым делом вы познакомитесь со сопроводительной статьёй Алексея Михеева с неоднозначным названием «Первый блогер на Руси» [2]. Автор сразу ставит под сомнение принадлежность Розанова к статусу классика, ведь он «романов не писал». Далее даётся определение жанра розановского письма через введённый Юрием Тыняновым термин «литературный факт», подразумевающий то, что литература, считавшаяся в один временной период маргинальной, в следующий становится на лидирующие позиции. При этом Михеев также упоминает о неких спорах вокруг данного жанра, но ни примеров, ни конкретных имён или аргументов читателю не предлагает. Зато довольно уверенно заявляет, что главный показатель «большого романа» — это многочисленные литературные премии.

С таким подходом трудно согласиться. Достаточно вспомнить так называемую народную премию «Наследие» (носит статус общественной награды), где соответствующий департамент присваивает звания и медали разных степеней в зависимости от того, готов ли премируемый оплатить «золотой или серебряный знак отличия». В сборниках, изданных под эгидой этой премии, можно встретить поразительные соседства: после стихотворения о военных действиях и героизме предков во время Великой Отечественной войны следует произведение, посвящённое пошлому плотскому желанию по отношению к популярному корейскому поп-исполнителю (и это всё работы одного автора). Возникает закономерный вопрос: действительно ли подобное приравнивается к правильному формированию традиционного национального сознания? «Не сотвори себе кумира» — гласит Библия. О чём, по всей видимости, либо забывают, либо предпочитают не помнить те, кто распределяют подобные награды, занятые подсчётом гонораров.

На этом фоне (имея такие взгляды) особенно странно выглядит позиция публициста Михеева, взявшегося за статью о великом русском мыслителе. Автор дает готовые утверждения, не подкреплённые даже ссылками на источники, и предлагает читателю субъективное мнение, сформированное, по-видимому, внутри определённого интеллектуального круга, но подаёт его как общепринятое. Он пишет «согласно радикальному мнению», не поясняя, чьему именно и что в данном случае вообще означает слово «радикальный».

Центр литературы, её живой нерв, который мы привыкли видеть в Пушкине, Державине, Жуковском, в представлении Алексея Михеева постепенно перемещается в социальные сети. Великая, неизмеримая русская литература сжимается до тонких нитей сетевых форматов. С этим невозможно согласиться. Более того, печальными служат примеры, которые сама современность предъявляет нам без всякой литературной теории, — достаточно вспомнить первые интернет-романы Дмитрия Глуховского*, ныне признанного иноагентом в России. Разве мы можем считать такую литературу центральной? Истоком всех произведений, создаваемых ни одно десятилетие? Это лишь новое ответвление — не сильно глубокое, не всегда стоящее, просто диктуемое нам сегодняшним днем.

По мере чтения статьи всё отчётливее ощущается некий шлейф непонимания самой природы розановской мысли. Возможно, автор придерживается иной системы ценностей, и потому не может — или не хочет — «спуститься» к Розанову, снизойти до его многогранности, внутренней противоречивости и одновременно цельности. По этому поводу Михеев задаётся косвенным вопросом: почему работы Розанова обрели популярность? Возникает ответный вопрос: может, потому что они помогают реагировать на современные духовные вызовы, которые затуманенное сознание сегодняшнего человека либо не осознаёт, либо не в силах вынести? В ответ – тишина непонимания… Отсюда — раздражение, отрицание, желание обесценить и приписать мыслителю чуждые ему цели.

Характерно, что Михеев привлекает такие платформы, как Facebook (ныне заблокирован на территории РФ) и популярный там жанр так называемого «фейсбучного романа». Статистически подобные тексты чаще всего представляют собой обывательский блог, лишённый литературной подоплёки, а порой и элементарного смысла. Автор же видит в них «короткие литературные байки», сближающие бумажный и сетевой форматы, и приравнивает эти записи — практически не регулируемые ни цензурой, ни нравственными принципами, ни здравым смыслом — к «Опавшим листьям» Розанова.

Такое сравнение представляется поверхностным. Розанов не писал ради «хайпа» и не создавал заметки для «привлечения подписчиков» Он фиксировал беглые мысли, отслеживая не только хронологию собственного времени, но и дыхание целого века. Он не ратовал за публикацию и, тем более, не видел в себе «писателя» в привычном смысле слова. Достаточно открыть первые страницы «Опавших листьев», где чёрным по белому сказано: он не причисляет себя к великим писателям, своей главной задачей считает «думать и созерцать».

Для Михеева ценность социальных сетей заключается в их эгалитаризме: каждый может стать писателем. В этом понимании кроется огромная беда — неквалифицированным, не всегда уравновешенным людям даётся возможность привлекать к своим взглядам массы, формировать мировоззрение без внутренней ответственности за слово. Автор статьи утверждает, что лучший способ заинтересовать читателя — вызвать ответную провокацию, спровоцировать агрессию, хейт. В таком мире героями литературы становятся не наследники классической литературы, а именно «массы».

«Провокатором» Михеев называет и Розанова. Однако если какие-то его высказывания и задели автора за живое, то это, скорее, повод задуматься о собственных жизненных постулатах, а не повод обвинять мыслителя в стремлении к эффекту и признанию. В век, когда социальных сетей ещё не существовало, Розанов писал совсем о другом. Зачем же так настойчиво добиваться признания его «отцом сетевых романов»?

Далее Михеев обращается к одному из ключевых мотивов розановской мысли — соотношению духовно-религиозного и чувственно-плотского начал. Он справедливо отмечает, что Розанов искал точки их соприкосновения, в частности в книге «Люди лунного света» с подзаголовком «Метафизика христианства», где анализируется мужское и женское начало. Однако, перенося этот поиск в контекст современных дискуссий о размытости гендерных ролей, автор снова рискует подменить розановскую онтологию социальным форматом.

Михеев видит в Розанове архетипичного рефлексирующего интеллигента, стремящегося быть непредвзятым и «со всеми согласиться». «Архетипичный рефлексирующий интеллигент» — сильное упрощение, одно из самых слабых мест интерпретации Михеева. Розанов — не интеллигент в классическом смысле, он антиинтеллигент по отношению к морализму, он глубоко частный, телесный, семейный мыслитель. Он не от «общечеловеческого» идёт к частному, а от частного — к трагедии общего. Исповедальность Розанова Михеев склонен понимать как обращённость к читателю, но едва ли он учитывает, что подлинным адресатом этой исповеди был вовсе не читатель, а Бог (читатель — случайный свидетель).

Далее Михеев пишет красиво: «Мы — потомство, выловившее бутылку». Это довольно удачный образ, и с ним можно согласиться, если уточнить: бутылка брошена не ради спасения других, а чтобы не утонуть самому. Розанов писал не послание. Он писал для себя, потому что только себя человек знает по-настоящему. И в этом предельном откровении читатель вдруг узнаёт самого себя, как потомство, выловившее бутылку с посланием, способным помочь увидеть частное в контексте общего.

Василия Розанова всё чаще пытаются сделать «нашим современником» — через формат, фрагментарность, исповедальность. Его называют предтечей блогерского письма, отцом сетевой культуры, автором, якобы предвосхитившим логику социальных сетей. В этих интерпретациях есть внешняя убедительность: короткие записи, резкие суждения, субъективный тон. Отсюда и все дальнейшие недоразумения. Между тем, сам Розанов задолго до нашего времени почувствовал опасность механизации духа — того момента, когда вместо сердца человеку предлагают шаблон.

Розанов — не предшественник цифровой эпохи, а её антипод.

В «Опавших листьях» есть диалог, который сегодня звучит пугающе современно:

— «Вы хотите успеха?»

— Да.

— «Сейчас мы изготовим шаблон».

— Я хотел сердца. О душе думал.

— «Извините. Ничего кроме шаблона».

— Тогда не надо… нет, я лучше уйду. И заберу свою бедность с собой.

Этот фрагмент — не бытовая зарисовка и не публицистическая ирония. Это онтологический конфликт между душой и механизмом. Розанов интуитивно фиксирует то, что станет нормой многим позже (сейчас): подмену внутреннего содержания — внешней эффективностью, сердца — алгоритмом, смысла — формой.

Именно здесь пролегает принципиальное расхождение с теми интерпретациями, которые предлагают видеть в Розанове «блогера до интернета». Блогер — фигура, встроенная в систему отклика, вовлечённости, успеха. Розанов же демонстративно отказывается от этой логики. Он не ищет успеха, не рассчитывает на читателя, не строит формат. Он откровенен перед Богом, а не перед аудиторией.

Розанов одним из первых почувствовал опасность соединения души и техники. Он пишет: «Техника, присоединившись к душе, дала ей всемогущество. Но она же её и раздавила. Получилась техническая душа — с механизмом творчества, но без вдохновения». Важно подчеркнуть: под техникой Розанов имеет в виду не устройства, не машины в современном смысле (они – всего лишь посредники в этом колесе жизни). Он говорит о техническом способе мышления, о превращении внутренней жизни в воспроизводимую схему. Это именно то, что сегодня достигает предела в эпоху алгоритмов, автоматизированного письма, нейросетей, которые способны имитировать стиль, форму, интонацию, но не способны страдать, болеть, любить.

Розанов бы не испугался искусственного интеллекта как технологии, его бы ужаснуло другое: добровольное согласие человека отдать душу на оптимизацию, заменить внутренний труд готовыми ответами, шаблонами чувств, автоматизированными смыслами.

Православная антропология, к которой — при всей своей противоречивости — внутренне принадлежит Розанов, утверждает: человек есть образ, а не функция. Душа уникальна, неповторима, не поддаётся тиражированию. Именно поэтому Розанов так настороженно относился к «успеху», «славе». Он писал: «Слава — не только не величие; слава — начало падения величия». Здесь особенно показательно его убеждение, что нужна не великая литература, а великая жизнь, а литература может быть «кой-какая», на задворках. Это не презрение к слову, а отказ превращать слово в идола. Когда текст начинает жить вместо жизни — душа начинает механизироваться.

Критик Юрий Павлов в статье «Василий Розанов: человек – соло» [3] справедливо подчёркивает его богоцентричность и недоверие к любой системе, претендующей на окончательную истину. Гиперболичность, резкость, «непостоянство» Розанова — не признаки релятивизма, а форма сопротивления шаблону. Он «говорит слишком», чтобы не сказать недостаточно. В статье Алексея Михеева Розанов оказывается вписанным в логику эгалитарной медиасреды, где каждый может быть автором, а провокация становится способом удержания внимания. Однако подобное сближение игнорирует главное: Розанов не стремился быть услышанным. Он писал не для диалога, а для исповеди. Его тексты не рассчитаны на отклик, лайк, репост.

Розанов предвидел не технику как устройство, а технику как способ обращения с душой: «Техника, присоединившись к душе, дала ей всемогущество. Но она же её и раздавила. Получилась техническая душа — с механизмом творчества, но без вдохновения». Речь идёт не о прогрессе как таковом, а о подмене: когда душа начинает действовать по принципу эффективности, воспроизводимости, успеха. Именно это Розанов считал смертельно опасным. Там, где появляется шаблон, исчезает боль, а без боли — нет любви. Не случайно для него любовь всегда связана с раной: «Любовь есть боль. Кто не болит о другом, тот и не любит другого».

Современная культура предлагает обратное: любовь как продукт, как маркетинг, как набор узнаваемых жестов и слов. Розанов же настаивает на уникальности переживания, на невозможности его тиражирования. Душа не масштабируется — и в этом её трагическая, но подлинная свобода.

Розанов сознательно уходит от успеха, от признания, от «большой литературы», предпочитая, по собственному признанию, «забрать свою бедность с собой». В «Опавших листьях» он признаётся: «Несу литературу, как гроб мой несу; несу литературу, как печаль мою; несу литературу, как отвращение моё». Это признание невозможно понять в логике блогерства или медиапроизводства. Литература здесь — не средство самовыражения и не путь к признанию, а тяжёлый крест, форма личной ответственности перед словом.

Особенно показательно розановское сомнение в самой необходимости «великой литературы»: «Нужна не великая литература, а великая прекрасная жизнь. А литература может быть и кой-какая — на задворках». Эта мысль радикально противоречит современной культурной установке, где литература, искусство, высказывание должны постоянно доказывать свою значимость — премиями, тиражами, охватами. Для Розанова же первична жизнь, а слово — лишь её след, её боль, её дыхание.

Именно поэтому он так остро чувствует опасность времени, в котором каждое брошенное мнение (слово) становится слишком доступным, слишком тиражируемым. Он замечает: «Мы так избалованы книгами… так завалены книгами, что уже не помним полководцев». Это не упрёк чтению, а упрёк подмене: когда знание, текст, информация вытесняют память, опыт, живое участие в судьбе страны и человека. Сегодня, в эпоху алгоритмов и нейросетей, эта подмена достигает новой стадии. Машина способна воспроизвести стиль, интонацию, даже «исповедь». Но она не способна страдать, бояться, любить. Розанов, не зная ни компьютеров, ни цифровых платформ, уже чувствовал приближение времени, когда человеку будут предлагать готовые формы вместо внутреннего труда.

В этом-то смысле Розанов — первый, кто почувствовал грядущую опасность порабощения духа формой. Его мысль остаётся живой именно потому, что она не встроена в систему, не обслуживает формат и не стремится к успеху.

Сегодня мы живём в реальности, которую Розанов не мог знать технически, но удивительно точно предчувствовал духовно. Современные нейросети научились писать тексты, имитировать стиль, голос, интонацию, создавать изображения людей, которые никогда не существовали, и воссоздавать лица умерших. Человеку предлагается его цифровое удвоение — удобное, послушное, лишённое боли. Уже не редкость новости о том, что родственники «разговаривают» с умершими через чат-боты, обученных на их переписке; что актёров «воскрешают» на экране без их согласия; что авторы заказывают тексты у машин, а затем подписывают их собственным именем. Человек постепенно соглашается на то, чтобы его образ существовал отдельно от души. Это и есть то, о чём писал Розанов, говоря о «технической душе» — душе, снабжённой механизмом, но лишённой «человеческого начала».

Василий Васильевич признавался: «Я только живу для Него, через Него. Вне Бога — меня нет». Нейросеть может воспроизвести слова, но не может стоять перед Богом. Она не знает страха, покаяния, любви как боли. Поэтому любое «цифровое бессмертие» — это не победа над смертью, а бегство от неё, замаскированное под прогресс.

Сегодня человеку предлагают не вечность, а копию вместо спасения. Особенно показательно, что современные алгоритмы учат «правильному» письму, «успешному» мышлению, «эффективной» речи. Человеку всё чаще подсказывают, как лучше сказать, чтобы понравилось, чтобы «зашло», чтобы не вызвало конфликта или, наоборот, вызвало нужную реакцию. «Шаблон» сегодня — не метафора, а буквальная реальность. Он предлагается как забота, как помощь, как оптимизация. Но в действительности это новая форма подчинения: отказ от собственного слова, от собственного риска, от собственной боли.

После обращения к статье Алексея Михеева предлагаю еще и внимательно ознакомиться с текстом М. А. Маслина «Первый русский блоггер до эпохи интернета. Еще раз о рукописности философии Василия Розанова» [1], поскольку именно его работа, чаще всего, приводится как более взвешенная и научно-корректная альтернатива публицистическим интерпретациям.

Маслин последовательно подчёркивает: философия Розанова не является системой, доктриной или идеологией. Это философия внутренней жизни, рукописности души, исповеди, а не публичного жеста. Розанов мыслит не «о мире вообще», а изнутри частного, личного, телесного, болезненного опыта. Маслин не редуцирует Розанова к медиафигуре и постоянно оговаривает условность применяемых им метафор.

Более того, Маслин справедливо называет Розанова не столько «первым блогером», сколько первым антиблогером русской культуры. Он подчёркивает его ненависть к массовости, его страх перед типографским обезличиванием слова, его почти проклятие Гутенберга. Печать для Розанова — не освобождение, а опасность: утрата интимности, подмена живого голоса тиражом. 

Спор о том, может ли Василий Розанов быть назван предтечей блогерского письма, обнаруживает не столько особенности его стиля, сколько границы самих современных интерпретационных моделей. Формальные сходства — фрагментарность, исповедальность, субъективный тон — при внимательном рассмотрении оказываются внешними и не затрагивают существа розановской мысли. Его письмо рождается не из логики коммуникации, не из стремления к отклику или публичному присутствию, а из внутреннего напряжения, направленного внутрь человеческого опыта и за его пределы — к трансцендентному.

Розанов не конструирует образ автора и не выстраивает отношения с аудиторией; его тексты существуют как след жизни, а не как форма её репрезентации. В этом смысле они принципиально не сводимы к медиальным форматам — будь то печатная культура, социальные сети или цифровые платформы. Напротив, многие его интуиции обнаруживают тревожное предчувствие того момента, когда слово начинает подменять жизнь, форма — внутренний труд, а техника — душу.

Современные попытки вписать Розанова в логику сетевой культуры тем самым выявляют не его «современность», а нашу собственную потребность переводить прошлое на язык актуальных схем. Насколько подобный перевод проясняет наследие мыслителя — вопрос открытый. Возможно, продуктивнее рассматривать Розанова не как предшественника цифровой эпохи, а как фигуру, позволяющую критически осмыслить её основания, пределы и антропологические риски.

Именно в этом — не в совпадении форм, а в напряжении смыслов — и заключается продолжающаяся значимость розановского опыта для читателя XXI века.

Читать Розанова сегодня — значит не искать в нём «современника», а вступить в диалог с той самой «великой жизнью», которая, по его убеждению, первичнее любой, даже самой гениальной, литературы. Его наследие — не удобный формат для соцсетей, а духовный антидот против их обезличивающей логики, напоминание о том, что подлинная человеческая глубина всегда остаётся «на задворках» шумного успеха и потому сохраняет свою спасительную силу.

Использованные источники:

1. Маслин М. Первый русский блоггер до эпохи интернета. Еще раз о рукописности философии Василия Розанова // КиберЛенинка. – URL: https://cyberleninka.ru/article/n/pervyy-russkiy-blogger-do-epohi-interneta-esche-raz-o-rukopisnosti-filosofii-vasiliya-rozanova.

2. Михеев А. Первый блогер на Руси (сопроводительная статья) // В. Розанов. Опавшие листья . – Москва: Время. – 2018. – С. 5-13.

3. Павлов Ю.  Василий Розанов: человек – соло // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_4357.html.

Иллюстрация

05.03.2026