Русская тишина и сказанное слово

В этой небольшой заметке хотелось порассуждать о том, что религиозно-философские смыслы классических произведений в контексте размышлений о слове и молчании способны приблизить нас к познанию сути бытия и, как следствие, — к глубинам художественного слова.

Точно подобранное слово — «имя вещи» — максимально заостряющее фокус внимания на нужном оттенке реальности, будет всегда сиять гераклитовским огнём праматерии. Называние — таинство, берущее истоки в том самом библейском Начале — в пространстве молчания, великой тишины, откуда произрастают все смыслы и слова.

Напомним, что первые варианты знаменитого стихотворения Фёдора Тютчева «Silеntium!» (1830) были более прозрачны, но поэт, как минимум трижды переписывая текст, в последующих редакциях всё дальше уходил от первоначальной ясности ко всё более затуманенному содержанию — в полном соответствии со своим призывом к молчанию. Таким образом, это стихотворение до сих пор остаётся неисчерпаемой тайной для читателей и литературоведов (маленькая ремарка для тех, кто уже всё понял и упёрся в стену: посмотрите внимательно, а вдруг там есть ещё одна дверь? А за ней — ещё одна? И так далее).

В тютческие времена слово «Silеntium!» можно было услышать на лекциях любого преподавателя, и тогдашним студентам, включая самого Фёдора Тютчева, оно было хорошо знакомо. Не случайно именно это, распространённое в прошлом, университетское клише было выбрано в качестве заглавия стихотворения. Сегодня оно кажется величественным, тогда же выглядело обыденным способом усмирения любителей поговорить.

Но — черта великих философов и художников — умение видеть неисчерпаемую глубину, торжественную поступь бытия в повседневности. И, как ранее другой великий русский поэт-«молчальник» — Василий Жуковский в своём «Невыразимом» (1819), Фёдор Тютчев демонстрирует названное качество, говоря о слитности, цельности познающего субъекта и объекта познания, о незримой связи всего со всем.

Как и в идеях близкого поэту по духу Фридриха Шеллинга, в стихотворении Фёдора Тютчева видим живое бытие природы как «мировой души». Природа — не просто проявленная данность бесплотного единства, а изнутри образующийся объект — как читаем в другом стихотворении: «Не то, что мните вы, природа…» (1836). Подобно ей — человек так же свободно способен саморазвиваться из собственного «я» («Есть целый мир в душе твоей…»).

Эта субъективная природа бытия была подмечена и другими русскими философами, например, Николаем Страховым в работе «Мир как целое».

Достаточно тихо вдуматься в эти слова — «Мир как целое». Одноимённый философский труд Николая Страхова — коренная русская философия, позволяющая увидеть всю многослойность и единство сущего, включая парадоксальное единство слова и молчания.

***

Вернёмся к Василию Жуковскому:

Кто мог создание в словах пересоздать?
Невыразимое подвластно ль выраженью?..
Святые таинства, лишь сердце знает вас.

(«Невыразимое» («Что наш язык земной пред дивною природой»), 1819)

И Василий Жуковский, и Фёдор Тютчев, и Афанасий Фет, и Александр Блок и другие поэты философской поэтической ветви, размышлявшие «в слове» о своём «молчании» поэтически взывали к душе, к сердцу, к внутреннему «целому миру …таинственно-волшебных дум» — к той обители, погружённой в тишину, которая не ведает слов:

Она еще не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

(Осип Мандельштам, «Silentiun» (1910, 1935))

И, заметим, — это молчание — неизменная идеалистическая православная традиция благоговейного погружения в мир Царствия Божия (которое «внутри нас») художественно воплощается, своим «умолчанием» имён возвращая, даже по версии поэта иной религиозно-культурной ориентации — Осипа Мандельштама, слова обратно в музыку:

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!

(«Silentiun» (1910, 1935))

***

Идея соединённости всего со всем — своеобразная тютчевская «философия всеединства» вытекает из этих размышлений, показывая нам, с одной стороны, границы и пределы бытия и сознания, а с другой — великую бесконечность.

Как нам кажется, человек, выходящий за рамки иллюзии собственной разделённости с миром, освобождающийся от неё, перестаёт воспринимать и переживать себя и окружающую реальность как совершенно разные явления. Целостное сознание, как зеркальная гладь спокойной воды из некоторых тютчевских стихотворений («Последний катаклизм», 1829; «Silеntium!», 1830), начинает отражать — «Божий лик» — истинное положение вещей. Сохранить эту целостность помогает безмолвие, не позволяющее словам выходить на поверхность сознания из таинственной глубины.

Показательно, что Фёдор Тютчев пишет о «чувствах и мечтах своих», не включая в этот ряд «мысли». То есть, речь идёт в большей степени о движениях души, о состояниях и ощущениях. Рождение и угасание этих движений — мечтаний и чувств — происходит, согласно стихотворению, в ночном безмолвии – «как звезды в ночи». Это наслаждение созерцанием предполагает только одну возможность — чувствовать не называя. Таким образом, сознание разделяется на «дневное» (словесное) и безмолвное, невербальное «ночное» — сознание созерцательной интуиции, «тихого» прозрения.

Но тут же возникает и проблема взаимопонимания («Как сердцу высказать себя?»), передачи своих сердечных чаяний другому. Чтобы послание достигло адресата, оно снова должно выйти на порог разделяющей двойственности, отсоединяясь от своего хозяина и утрачивая свою былую полноту («целый мир» — то самое «Царствие Божие внутри»).

«Мысль изреченная» — словесная поверхность, не передающая стоящей за ней глубины. Наполнение (а это как раз те самые «чувства и мечты» — питание для души, по Фёдору Тютчеву («питайся ими – и молчи»)) одного и того же слова может быть разным. И оно не передаётся «верхним слоем».

По Тютчеву, слово — взрыв, нарушающий безмолвное течение природы, жизнь «в себе самом» («взрывая, возмутишь ключи»). Слово подобно внешнему шуму («их оглушит наружный шум»). А целостная жизнь в себе — это целый мир «таинственно-волшебных дум», то есть неподвластных словесно-логическому циркулю. Это безмолвное созерцание — тихая музыка (песнь) бытия («внимай их пенью – и молчи!»).

Наверное, Фёдора Тютчева, родись он в начале XX столетия, могли бы принять в свою литературную группировку имажинисты, также выступавшие против «называния» и ратующие за чистую образность. Ведь и они считали называние противоречащим природе этого мира — подобным наклеиванию газетных заголовков на картины.

Кроме того, примем во внимание, что бытие не может быть статичным. Основные свойства жизни — текучесть, изменчивость, рост, развитие, трансформация. И у Фёдора Тютчева природа — столь же подвижна, сколь и жива, одушевлена, одухотворена.

Остановка означает смерть — стагнация, фиксация жизни противоречат природе реальности, которая не любит, когда на неё наклеивают ярлыки и «определяют». Пока называешь чёрное чёрным — оно уже оборачивается белым. И в народе это свойство бытия давным-давно подметили на уровне языка (высказанного слова): чем скорее «пригвоздить» определением какую-либо часть реальности, тем скорее она преобразуется в нечто совсем иное, требующее нового называния, чтобы потом опять проявить свою текучесть: «Нельзя войти в одну реку дважды». Истина рассыпается на осколки мнительных суеверий: «Не говори гоп…»; «Не спрашивай, куда...»; не рассказывай о своих планах. Да, так и бывает —облечённое в слова тут же меняется.

И, конечно, самое очевидное то, что названное явление сужается — как до диаметра восприятия другого, так и до диаметра возможных смыслов («чувства и мечты»), способных поместиться в рамки слова и его восприятия Другим.

Однако вспомним и о созидательном творящем потенциале слова. Великий Логос, стоящий в начале всего сущего, восходит к вечно движущемуся, соединяющему миры протовеществу. У древнего философа Гераклита (упомянутого вскользь в начале заметки), сказавшего: «Всё из огня», такой праматерией был огонь, восходящий к христианскому Духу Святому, «иже везде сый и вся исполняяй».

Отсюда — первородная Божественная природа слова, дающая силу проявленности всему «наречённому», «предсказанному». Будучи связанным с Источником, рождаясь из него, слово обладает властью над видимым тварным миром и выступает своего рода «посланцем Богов», посредником, соединяющим источник и воспринимающее Его сознание. Молчание же, но не всякое, а осознающее реальность за пределами словесной парадигмы, даёт возможность получать прямое понимание сути вещей, не прибегая к вербализации.

Парадоксальным образом именно глубокое полноценное «философское» молчание способно порождать самые нужные, самые точные — «тихие» — слова, которые хранят на себе отпечаток умения «слышать неслышимое», внимать голосу бытия и далёких «кантовских» звёзд.

Примеры из русской классической литературы, подтверждающие сказанное выше, можно множить до бесконечности. В эту тишину вплетается одиночество лирического героя Михаила Лермонтова, «выходящего на дорогу» промыслительного жизненного Пути и созерцающего сон земли «в сиянье голубом»:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

(«Выхожу один я на дорогу…», 1841).

Эту же «цветущую тишину», которая «движет тяжелым кораблем души» («Тишина цветет», 1906) ощущал Александр Блок, впоследствии сгоревший в чеканных звуках «музыки революции».

Этой же звёздной голубой тишиной — даже в роковой революционный год — был упоён «поэт тишины и буйства», «много дум продумавший в тишине» («Мы теперь уходим понемногу…», 1924) Сергей Есенин:

Голубого покоя нити

Я учусь в мои кудри вплетать.

Я хочу быть тихим и строгим.

Я молчанью у звёзд учусь.

(«Песни, песни, о чём вы кричите?», 1917).

Тихая музыка природы, глубокое сосредоточенное молчание души проходит через всю его поэзию: «тихо» льющаяся с клёнов «листьев медь» («Не жалею, не зову не плачу…», 1922); «сон ковыля», «плач верб» и «шёпот тополей» («Спит ковыль. Равнина дорогая…», 1925) сплетают в ритмах художественного пространственно-временного континуума свои безмолвные узоры.

Традиция вслушивания в тишину тихо перетекла в «тихую лирику» второй половины XX в.

Екатерина Никанорова, автор второй книги «Сто историй о Рубцове» (первая была издана в 2001 г. Вячеславом Белковым), приводит красноречивое воспоминание о поэте: «И в лесу в поиске грибов Рубцов был не как все. Он мог едва ли не бегать от дерева к дереву, проворно заглядывая под каждый куст. А мог идти медленно, останавливаясь, оглядываясь, прислушиваясь к чему-то. Мог поднять голову и долго смотреть куда-то вверх, замереть, слушать... А потом сказать: «Я слышу дыхание леса…».

Узнавая о примерах такого «вслушивания», нам становится понятно, откуда в стихах Николая Рубцова появляется и «ясно» звучит «незримых певчих пенье хоровое». Эти голоса «тихой родины» («Тихая моя родина», 1964) с «безмолвным кремлём» («Вологодский пейзаж», 1969) способна улавливать лишь «душа, светлая как луч» («Старик», 1967):

В минуты музыки печальной

Не говорите ни о чём.

(«В минуты музыки печальной», 1966).

Похожим образом тонкая музыкальная натура Юрия Казакова, будто бы следуя трёхкратно произнесённому посылу лирического героя тютческого «Silentium» — «Любуйся ими — и молчи»; «Питайся ими — и молчи»; «Внимай их пенью — и молчи») — «внемлет пенью» переплетающихся голосов своей эпохи. Чувствуя все болезненные точки в любовных отношениях того времени — писатель тоже периодически о чём-то «молчит» в своей лирической прозе. Кажется, намеренно он не называет имён «несчастливых» героев, как будто бы сущее ещё не получило своего полного определения, не «созрело» и не подошло к максимальному самоосознанию («Двое в декабре» (1962), а также рассказы «Некрасивая» (1956), «Адам и Ева» (1962), где имена героев «закрыты» заглавием и др.). Безымянны героини рассказов «На полустанке» (1954), «Вон бежит собака» (1961) и «Осень в дубовых лесах». В шедевре «Поморка» (1958) в заглавие вынесено лишь одно слово — территориальная, подразумевается духовно-культурная принадлежность — вместо имени старухи Марфы. К этому слову после прочтения трудно что-то добавить. А рассказ «Трали-вали» (1959) соединяет героев — «недоделанного» бакенщика Егора и Алёнку — богатырской мощью песенного русского старинного слова, преодолевающего пространство и время, звучащего «дух в дух», в котором слышится «столько настоящего, будто бы древнебылинного». Чувствуя музыку — как особый, невербализованный способ передачи смысла, Юрий Казаков ощущает одновременно мощь слова и его ограничивающую способность — отсекать «фрагмент бытия», словно вынимая его из целостного мира.

Свою дань «оставляет тишине» и Юрий Кузнецов, завещая нам древнюю, величественную и прекрасную «тайну славян» («Тайна славян», 1981):

Великий покой

Я разгоняю, как тучу рукой».

Думаю, читатель с лёгкостью дополнит этот ряд своими любимыми строками и художественными примерами из творчества приведённых и неназванных авторов.

***

Множество верных слов, приближающих нас — хотя бы на мгновение — к истине бытия, русские писатели находили в «великой тишине». Неисчерпаем её потенциал и громогласно её безмолвие.

Когда-то давно юный Фёдор Тютчев задумывался над сделанным студентам замечанием — для того, чтобы в тишине приобщиться к научным истинам, так и сегодня вдумчивые читатели стихотворения «Silentium!» будут готовы припасть к великому источнику непроявленного бытия, расширяя границы своего познания, снова и снова пытаться выразить невыразимое в слове.

И сегодня настоящий художник-«златые уста», следующий пути отечественной традиции, столпником стоит на острие бритвы. Он находит почти невозможный баланс между «верным словом» и «великим молчанием», одновременно стремясь к максимальной полноте выражения смысла, подготавливая искомую тонкость верного восприятия. Он уходит от понятий и называний, ограничивающих восприятие, делающих плоской, сужающих, «припечатывающих» воплощённую в слове художественную реальность, ведь, по слову Василия Жуковского «…лишь молчание понятно говорит».

Илл.

16.04.2024