07.09.2020
Обнимающий небо
Ох, и умел же радоваться Мишутка. Даром таким, что ли, наградил его Господь. И ведь не прыгает там до потолка, не скачет, как несмышлёный козлик, а вот улыбнётся всей широтой узенького своего личика, блеснёт серебряными росинками в уголках огромных синих глазищ - и выплеснет не умеющую удержаться, переполнившую худое мальчишечье тельце радость звонким постукиванием хрустальных колокольчиков искреннего детского смеха. Недолго смеётся. Вскоре затихает, и словно бы чуть припудривает себя порошком из грустинок. Но не грустит, не печалится, нет, просто боится расплескать свою радость без остатка, по-детски старается запечатлеть её в маленьком сердечке. А и радостей-то у него? Письмо от матери, что в городе большом старается устроить свою жизнь; медведика или там собачонку деревянную безногий сосед дядя Ваня ему выстругает. Вот и радости. А один раз сделал сосед ему оленьчика, да такого живого, с такими чудными рожками. Уж как радовался Мишутка! Полсела в этой радости купалось.
И ещё очень любил мальчик ходить с бабушкой Катей к сельской церквушке. Древняя, намоленная церковь Казанской Божьей Матери, построенная едва ли не при Алексее Михайловиче, пережила царей и многих иных вождей, уцелела в революцию, избежала ран в гражданскую, коллективизацией хотели-было на неё покуситься, да то ли селяне воспротивились, то ли Сама Богородица вмешалась. Так и стояла церковь, сверкая золотом крестов на голубых, как июльское небо, пяти главках и в Отечественную войну, и в годы возрождения. А вот при Хрущёве сгустились-таки над Казанским храмом чёрные и, похоже, беспросветные тучи. Как-то заметно обезлюдело село с громким, отнюдь не сельским именем Державное. Знамо дело: война, раскулачивание, снова война, голод, голод, опять голод. Кому посчастливилось, в города перебрались. Но таких немного. Вот и прихожан в сельской церкви поубавилось изрядно. А раз нет богомольцев, чего уж задаром пропадать полезным квадратным метрам! Можно сделать склад или общежитие, хотя какое тут общежитие – вон сколько домов с заколоченными глазами. А ещё лучше – просто взорвать. И то дело, чего церемониться, если лет через двадцать миру будет предъявлен последний русский поп?
Ну, а пока участь Казанской церкви решалась на высоких этажах власти, приход ликвидировали, иконостас разгра… простите, увезли куда надо, заодно уж и уцелевшую в прежние лихолетья церковную утварь и облачения.
Тихая, помертвевшая, беззащитная, стояла церковь на холме, и лишь нежный блеск не потускневших от времени крестов указывал на таинственное: жива ещё, молится скорбно о тех, кто снова и снова вязнет в тине предательства и зловонной жиже беспамятства.
Бабушка Катя водила сюда Мишутку каждый день. Не молиться, нет. Этого она и сама, так уж получилось, как следует не умела. А так. Придут, постоят. Помолчат. К чему слова, если Мишутка дрожит восхищённым вздохом-выдохом, если росинки в его расчудесных глазах увеличиваются и, не в силах удержаться, скатываются по щекам крупными, сверкающими, как кресты на куполах, каплями.
Когда началась и как пришла к нему эта любовь к брошенной людьми, приговорённой властями культовой постройке, Бог весть. Но известно, что с особым трепетом, с недетским, глубинным восторгом Мишутка стал подходить к сельской церквушке после того, как однажды бабушка Катя, по обыкновению помолчав, вдруг вздохнула глубоко и тревожно и сказала, не внуку даже, себе, пожалуй:
- Стоит матушка. Сколько уж веков. И пока стоит – и мы живы будем.
- Это как, бабушка?
- Да ведь она, родимая, небо держит. Вот посмотри. Не будь её, упадёт на нас небо и, не дай того Бог, раздавит в лепёшку.
Мишутка остолбенел. Лобик его покрылся испариной.
- Это правда, бабушка?
Бабушка Катя не ответила, словно не ребёнок задал ей этот вопрос, а она сама спрашивала. Совесть свою, что ли? И, словно найдя ответ в отдалённых глубинах памяти, когда сама она была пятилетней девчуркой, с такими же, как у Мишутки, синими распахнутыми глазёнками и знала что-то, некую тайну, услышанную от своей бабушки, об этой вот церкви, о роде своём и о себе тоже, но с годами, нагрузив душу заботами, горестями и бедами, забыла её, - теперь вот вспомнив, выпалила разом, твёрдо и уверенно:
- Держит, родимая. За всех за нас держит. А как же? Сколько людей жалуется, что дышать им тяжелее стало. И есть отчего. Известно. Сколько церквей порушено. Нечем небо держать. Не дай Бог кому нашу свалить, то-то беды будет.
Глубоко и прочно легли эти слова в сердечко мальчугана. Чаще стал задумываться Мишутка о чём-то своём, детском, а может, и вовсе не детском. Чаще стал всхлипывать жалобно по ночам, не в силах справиться с беспощадной тревогой нападавших на него снов. И бабушка Катя, видя, как печален стал её ласковый Мишутка, тоже терзалась и плакала, украдкой конечно, чтобы, не дай Бог, не увидел внук.
Но зато какой радостью каждый раз искрились глазёнки мальчика, когда, проснувшись, он видел в окне над густыми кронами садовых деревьев пять небесного цвета куполов и горящих в рассветном золоте церковных крестов. То-то радости, то-то счастья!
Однажды возле Казанской церкви Мишутка встрепенулся, словно кто-то невидимый шепнул ему на ушко некую страшную тайну. Мальчуган даже дышать перестал на несколько мгновений, а потом осторожно, еле слышно, боясь словами повредить этой явившейся ему тайне, сказал бабушке Кате:
- Посмотри, бабушка, она… не держит. Она обнимает небо. Обнимает. Видишь?
Кто его знает, что там привиделось ребёнку. Бабушка Катя посмотрела на знакомую с рождения церковь и так и этак. Обнимает? Ишь ты. Придумает же. Хотя… Надо же. Такой малец, а разглядел.
Больше они не говорили. Просто стояли и смотрели. И досмотрелись до того, что защемило вдруг в сердце у бабушки Кати. Вспомнила она, что именно эта тайна о церкви, обнимающей небо, и была ей известна в далёком её детстве. И захотелось бабушке сбросить с плеч шесть десятков лет, распластать руки и так же, как вот эта церквушка, обнять небо. Такое тяжёлое, такое бескрайнее, такое родное и такое близкое.
Церковь простояла заколоченной всю осень, зиму, великий пост. Пасха в этом году была поздняя. По новому стилю в первой декаде мая. И вот к майским праздникам решили районные власти отрапортовать в Москву о сносе очередного рассадника народного опиума. На Страстной подогнали к селу специальную технику и огромными чугунными шарами стали с размаху терзать древнюю кладку. Кресты скинули накануне. Мишутка не видел. Бабушка Катя прочно затянула глаза-окна своей избы тёмным покрывалом и решила ни под каким предлогом не пускать внука на улицу.
- Страшное дело творится, Мишутка. Нечего тебе на такое смотреть.
Мальчик не спрашивал ни о чём. Он зажался в уголок, где у бабушки Кати висели иконы, и не плакал, а словно думал о чём-то, глядя перед собой невидящим взором. И даже когда сквозь толщу избяных брёвен и черноту плотных век-штор стали доноситься жуткие, глухие удары, не переменил Мишутка своего положения, лишь вздрагивал иногда, словно превращаясь в эхо очередного удара.
Церковь оказалась прочнее, чем представлялось властям. Стенобитная техника и всякие там бульдозеры причинили, конечно, урон древнему храму, но и раненый он продолжал стоять, по-прежнему обнимая небо лишёнными крестов куполами. До Первомая оставалось два дня, не считая этого. Рапортовать в Москву об успешном завершении задания райкомовскому секретарю было жизненно необходимо, тем более что кресло под ним стало в последнее время заметно покачиваться. Снос вредной церквушки стал для него теперь делом чести. И не только. Решили прибегнуть к помощи сапёров.
Взрывчатки заложили сколько полагалось, может быть, даже чуть больше, для надёжности. А что, опыт уже имелся. Эти предки строили на совесть. Бывало, бахнет взрыв, развеется дым, осядет пыль, а церковь стоит. Покосилась кое-где, потрескалась, а всё себе стоит. Да и то, строили-то не вдруг, годами, десятилетиями. Кладку не цементом – свинцом скрепляли. Ну, хвала партии, ко времени нашего рассказа научились взрывники расправляться и с такими крепкими орешками. Словом, заложили сколько надо, протянули шнуры, всё такое. Людей на безопасное расстояние эвакуировали. Теперь только команду получить да цепь замкнуть. Делов-то. За командой дело не стало, а вот дальше неприятность одна получилась.
Откуда ни возьмись у самой церквушки, как раз возле закладки динамита, мальчонка очутился. Совсем маленький, пяти лет, не больше. Куда только взрослые смотрят? Сапёры, понятное дело, в шоке, уполномоченный из района волосы от ярости рвёт, на ком – неважно. Это хорошо ещё, что старшина сапёрной роты – опытный вояка, орденоносец, не сразу, не мгновенно после приказа на кнопку нажал, словно почувствовал что. А то было бы делов. Такой рапорт в Москву к Первомаю, что всё райкомовское начальство полетело бы, как «U-2» над Свердловском. Подбежали, естественно, к пацанёнку. Как? Да чего, да откуда? А малец глазёнками хлопает, в них слезищи, что перепелиные яйца, вот ей Богу, не вру. Лепечет что-то.
- Что? Что ты говоришь?
- Дядечки, миленькие, не надо. Не трогайте её. Небо ведь упадёт. Задавит всех. Миленькие.
Да что за глупость-то? Чей это ребёнок? Чей ребёнок?!
Пригляделись селяне, батюшки, так ведь это Мишутка, Катерины Симаковой внучок. Он и есть. Он и не он. Боженьки, да он болен, весь в жару. Его в постель надо. Эй ты, служивый, не трогай ребёнка! Иди сюда, Мишутка. Пойдём домой.
- Нет. Нет! Пожалуйста! Не трогайте её. Миленькие, родненькие.
Уполномоченный прямо ногами затоптал.
- Кончайте этот цирк! Ребёнка убрать! Родителей наказать! Церковь взорвать! Живо!!
Ну, естественно, кому надо расстарались. Мальчугана на руки, да и от греха подальше. А он вырывается, кричит. Всё про небо какое-то, дескать, вот-вот рухнет, и всем присутствующим, между прочим, прямо по темечку. Ну, бред, конечно. Что с больного ребёнка возьмёшь? Однако странное действие возымели все эти события на селян. Молчаливо, почти равнодушно наблюдавшие доселе за расправой над церквушкой, теперь точно встрепенулись мужики, бабы да старушки.
- Братцы, товарищи, что же это делается? Это ведь церковь нашу, матушку родимую, рушат! А мы-то? Мы-то чего? Здесь деды наши и прадеды молились, с жёнами своими венчались, здесь половина из нас крестились. И теперь её динамитом?
И прорвало селян. Тут уж всем досталось: и сапёрам, и райкомам, и Кузькиной матери, и кукурузе. Уполномоченному едва бока не намяли. Насилу убрался в служебном своём авто. Динамит разметали, шнуры повыдёргивали, старшине под нос жирный кукиш от сельповской продавщицы Нюськи достался. Вот тебе Первомай. Вот это весело!
Весело-то весело, а что наверх докладывать? Задание сорвано. В селе бунт. А что? Бунт и есть! Вон глупые селяне вокруг израненой своей церкви, за руки взявшись стали, словно обнялись, идиоты. Ну, сами с собой и с культовым зданием обнялись. Я и говорю, идиоты. Что делать, что делать? Ждать. Не войска же по случаю народного праздника в село вводить? Погодим. Утро, как этот самый народ говорит, вечера мудренее.
До поздней ночи торжествовали селяне, обнимаясь со спасённым храмом. Все, даже неисправимые атеисты. В Бога, конечно, они не уверовали, здесь другое. Здесь дело принципа: ты не строил – ни тебе и валить. Не твоё - так нечего своими вонючими городскими лапами чужое добро хватать. Вот так! А как же?
Далеко за полночь стали расходиться по хатам. Да и то, митинговать-то все горазды, а по хозяйству кто управляться будет? Старшина сапёрный али уполномоченный? Всё, все по домам. Пора и честь знать.
Бабушка Катя обнаружила пропажу внука не сразу. А что? Он в уголке тихохонько сидел, точно и нет его. А дел в хате невпроворот. Словом, когда кинулась, а его, сердечного, и след простыл. И тут схватила бабушку Катю за сердце такая тоска неминучая, такая тревога беспощадная, что впору упасть посеред избы и завыть в голос искалеченным зверем. Словно знала Катерина, что стряслась беда с её любимым внучонком. Беда страшная, не исправить, не изменить. Ох, горе-горюшко. Не уберегла. Не уберегла, старая дура. Побежала, конечно, с девчоночьей резвостью. Знала куда бежать. Знала.
А там уже всё село. Уполномоченный на своей машине вперёд к коммунизму улепётывает. Заметалась бабушка Катя.
- Внучонка моего не видели? Мишутку моего? Здесь быть должен.
- Как же! Как же, родненькая, видели. Здесь он. Да где же? Только что был.
В суматохе как-то позабыли про мальчугана. Нет, что говорить, геройский парень. Кабы не он, ого-го… А так стоит матушка, стоит, подпирает небо. Молодец, Катерина, славного внука растишь.
А мальчик лежал прямо на земле. Совсем рядом. И единственным, кто по-прежнему был с ним, кто держал его мёртвой хваткой, не отпуская, был сильнейший жар. Мишутка всё время бредил, но глазёнки его временами распахивались, и в них на мгновения отражалась ясность спасённого неба. Бабушка Катя бережно подняла почти невесомое тело внука и осторожно, боясь повредить хрупкую свою ношу, понесла домой.
К вечеру Мишутке стало совсем плохо, и бабушка Катя, беспрерывно обтиравшая худенькое тельце уксусом, поняла, что бежать за докторами поздно и бесполезно. Она не стала выть и рыдать, чтобы не пугать больного, лишь зажгла все имевшиеся у неё в хозяйстве свечи, словно этим хотела прогнать надвигающуюся на них безобразную тьму беды. Мальчик всё так же бредил, говорил о небе, о церкви, называл кого-то миленькими и родненькими, о чём-то просил кого-то. Ближе к полуночи затих, забылся, и лишь когда селяне стали от спасённой церкви расходиться по домам, Мишутка открыл глаза.
- Бабушка… она не держит… она обнимает небо. Это правда. Я знаю.
Больше он ничего не говорил. Лишь в широко распахнутых глазищах, отражая отблески догорающих свечей, лучилась детская радость, которой мальчуган последний раз обнимал синее, как и его глаза, бескрайнее небо. Мишутка умел радоваться.
Церковь взорвали через неделю. Обыденно, без особого шума.
07.09.2020