Проза

03.05.2025

Подселение

Денис Дымченко

Рассказ

На новом месте всё старое. Дверь с замком под ключ-топорик, безумно-узорчатые ковры на полу и на стене в прихожей, антресоль (антресоль!), отдельные туалет и ванная, на дверях их – медальки с выгравированными девочками на горшке и в тазике. В эту квартиру я вошёл с зелёной курьерской сумкой на плече, смартфоном в кармане и тянущимся из кармана под шапку проводом наушников.

Глянул на себя в тройное складное зеркало, удивился своему типичному современно-городскому виду (узкие джинсы, просторная чёрная толстовка, кроссы-«вансы», шапка на голове не по сезону, – сентябрь, – для «красоты») посреди замершей в эпохе комнаты, пришибся несоответствием себя и всего вокруг, обронил – невпопад:

– Найс… – иронизировал ненарочно и не из брезгливости к советскому декору – просто от неуюта с непривычки, да и над собой больше.

Постоял в проходе с минуту, но никто не вышел. Достал из кармана куртки ключ с чипом и брелком в виде снежинки, оглянулся – может не ту дверь открыл. Мужик Степан, зажито толстый, с проседью в бороде, с которым я договаривался, сказал, что в квартире живёт его бабушка, и что комнату предстоит снимать у неё. Но хозяйка всё не выходила. Я на нервяке забыл постучать, перед тем как зайти, и забыл, что не постучал.

– Извините, есть кто? – робко позвал я и постучал по железной двери ещё раз. Звук был такой, будто сапогом по металлопрофилю.

Из ближайшей комнаты, как я понял – кухни, раздались шорохи, и с шарканьем в прихожую выбралась, наконец, хозяйка. Увидев меня у двери, она продолжила идти, причитая: «Ой-ё-ё-ё-ё-й…». Это была очень старая женщина, настолько, что я не смог бы сказать точно, шестьдесят ей или уже за сто. В льняных тапочках поверх плотных непрозрачных чулок, длинная по щиколотку юбка в синий цветочек и сорочка в подсолнухах; смотрелось именно так, как было на деле, будто пожилой человек хотел выглядеть свежо, светло и «со вкусом», и вышло мило, но с тоской, – когда видишь все старания, и потому закрываешь глаза на то, что стараний оказалось недостаточно. Ясным взглядом посмотрела она сквозь затеняющие очки с диоптриями, обратилась:

– Простите?..

Сбиваясь, я поспешил отозваться.

– А… эм, здравствуйте, – закивал часто-часто, почти нагинался, пытаясь показать почтение, – Я Саша Юрченко, я от… Степана насчёт комнаты… ну то есть жить… – вдруг вспомнил, что не постучал, осознание прошибло как чих при гриппе, – простите за беспокойство!

Чувствовал, что могу рассыпаться в песок. Никогда не занимался такими делами сам, и тревога всё мяла и мяла, как игрушку с вязким наполнителем, которая глаза пучит, если её сдавить. Так я себя видел со стороны – дёрганым, мятым, с замученным от испуга лицом. В расстройстве ничего лучше не придумал и сказал искренне:

– Извините пожалуйста, я только выпустился из школы, я… не особо понимаю, как говорить за квартиру и всё такое…

Старушка улыбнулась, складок в уголках век стало больше.

– Ой, ну что вы, в самом деле, ну чего меня бояться! – она подошла ближе, щёлкнула выключателем – зажгла в прихожей свет, – Заходите, Александр, Стёпа про вас сказал! Я – Антонина Степановна, очень рада!

Я кивнул, промямлил ещё раз своё имя и аккуратно, чтобы не задеть стены, стал снимать рюкзак.

А Антонина Степановна, разгорячённая визитом, захлопотала и продолжила говорить с искренним от замучившей скуки участием:

– Разувайтесь, я всегда рада новому человеку! Ну чего вы, заходите, заходите! Я чайник сейчас поставлю, чаю попьем! Правду сказать, я так уже замучилась от скуки, живу одна, даже поговорить не с кем, а детей и внуков беспокоить – чего им старая бабка…

И мы сели пить чай. Так я въехал в своё первое жильё.

***

Как оказалось, снять комнату – не самая сложная проблема взрослой жизни. Успеть всё сделать, не хорошо сделать, а – успеть, вот основная забота. Дел много и с каждым днём всё больше: задания в колледже выполнять, на доставку выходить, вещи и продукты покупать, с друзьями видеться, и ещё, и ещё… и так – жить, и с этим – справляться нужно. Мне говорили, что я втянусь. Со временем будто и стало легче, конечно, хотя скорее привыклось, точно не скажу.

И под болезненной для вчерашнего подростка тяжестью, дела на не-своей квартире моё внимание не цепляли. С бабушкой-хозяйкой мы пересекались только вечером, ближе к одиннадцати, я чаще всего в этом время заканчивал доставку, а она просто спала плохо, – бессонница от старости. Антонина Степановна попивала чай на кухне. Плечи мои освобождались от широких трущих лямок термокороба, и я садился за стол к хозяйке, набивал рот чем-то за дёшево купленным в супермаркете. Она интересовалась моим здоровьем и настроением, я не прожевав что-то отвечал, и минут через десять мы расходились по комнатам. Так – месяца полтора, до начала ноября. Но я всё равно искал возможность заселиться в общежитие. Денег на аренду даже комнаты не хватало, а так – живя в «общаге», можно было бы и работать меньше.

Антонина Степановна от бессонницы бродила по квартире из своей спальни на кухню, из кухни в ванную, из ванной в гостиную, из гостиной – в коридор, на скрипучей и много раз перекрашенной табуретке посидеть. Хозяйка могла что-то напевать при этом. Она могла пойти готовить посреди ночи, скажем, часу в двенадцатом. Она, – разок в проём мимоходом увидел, – листала толстенные фотоальбомы в красных кожаных обложках на перевязях. Полуночничала. Но мне не мешало это – комната дальняя, да и сам я до полпервого не ложился – либо в ВК зависал, либо делал домашнее задание в колледж. В общем, занимался чем-то своим.

 Ночью вдарила гроза – тучи с громом без дождя. Тогда вдруг потеплело на улице, погода бесилась, и горожанам надоедало; то в холод, то в духоту. Скоро должен был и снег посыпать. Я сидел за ноутбуком, корпел над рефератом для отработки, и сидел в наушниках с музыкой – для настроя и чтобы не заснуть. На мониторе без пяти час ночи. У меня зачесалось ухо, я вынул наушник и услышал еле-еле то ли крик, то ли стон. Вслушался уже без шнуров -  квартире, в нашей, будто плохо кому-то и больно очень.

Я перепугался, вышел в коридор, стал стучаться в спальню хозяйки:

– Антонина Степановна, вам плохо? Скорую вызвать? – а у самого паника, я даже не знал, как экстренную помощь набрать и какой там номер…

Постучал ещё раз. Стекло звенело от ударов костяшек. Вошёл. На узенькой одноместной кровати в углу, устеленная подушками и без одеяла лежала Антонина Степановна, лежала на боку, опёршись на локоть, громко со стоном дышала, глаза широко открыты, в них свет с улицы блестел. Я подошёл, засуетился, она сказала: «Корвалол…» и указала на комод, там лежала стопка упаковок с таблетками, и с фонариком в телефоне, – свет-то не додумался включить, – шарил, шарил, перебирал шуршащие пластинки, пока не вспомнил, что корвалол пьют; схватил единственный пузырёк под лампой… я долго возился. Пока принёс всё нужное, хозяйка успела сесть и вроде даже в себя прийти – только дышала тяжко и за ворот сорочки держалась.

Мы оба не смогли уже заснуть, сели на кухне пить чай. Меня беспокоило случившееся, но спросить что-либо я не решался. Она сама начала:

– Ты, Саш, прости…

Склонила голову, потупила взгляд. Её морщинистое лицо приняло стыдливое выражение.

– Не-не, всё норм, правда! Я за вас испугался. Вы щас как?

– Да старая я, Саш, чего только со мной не бывает, – помолчала, грустно улыбаясь, зачерпнула ложечкой чай, подула и «приняла», как лекарство, даже зажмурилась, – Эх… мне кошмары снятся. Давно ими не мучилась, наверно, с института. А вот под восемьдесят расшатало, вишь, война снится.

Я спросил осторожно, думая, что разговор сделает ей легче:

– Вы были на войне?

И понял, что спрашивать не стоило, и замолчал. Но Антонине Степановне, может, болелось, может – в тишине сидеть она не хотела. Но стала рассказывать:

– Да лялькой совсем, еще и семи лет не было. Мы жили в станице Усть-Джегутинской, это на юг от Черкесска. Я в семье была средняя, старшая – сестра Люда, младший – братик Ваня. По радио двадцать второго июня объявляли, что началась война, мы все у сельсовета стояли, слушали. И папа записываться в армию пошёл, утром уже с сумкой у порога стоял. Мама нас дома закрыла, а сама вышла прощаться. Помню, как в ту ночь сидела она над керосинкой на тахте и молча плакала. Потом рассказывала мне, старенькая уже была: «Стёпа сказал, мол, Маня, тебя ж и куры загребут…»

К августу мужчины почти все ушли. Мы пустили в дом папину сестру Зою с дочкой и лежачим дедом Василием. Тётка была жёсткая и к моей маме придирчивая. Ну казачка, что возьмёшь. А мама была не с этой станицы, как чужая… ну то, другое… в общем, не ладили  они. А у тётки дочь – девушка уже взрослая считай, лет четырнадцать. Ей всё спускалось. Помню, у неё была в волосах лента, красная-красная, и она перед нами с Людкой хвасталась. Почти год прожили  вместе,  до следующего лета, до августа. Авиация немцев уже и на Ставрополь налетала, он Ворошиловск тогда назывался, танки у Кубани шли.  Женщин и детей, кого могли, эвакуировали. Тётку с дочкой тоже. Мы все с мамой почему-то не уехали – а тётка на нас деда Василия оставила. Помню, был он усатый и спал на печке. Когда просыпался – ругался страшно. Просил шашку, винтовку и в поле, на немцев.

 Все со дня на день ждали их прихода, армия наша отступала, следом за ней бежали сельчане, кому было не жалко домов и всего нажитого. Но многие оставались. И всё что было в тыл отдавали – и скотину, и зерно. У нас была корова Дуня и куры. Кур мы тоже отдали, из запасов себе оставили самую малость, чтобы уж не остаться совсем в пустой хатке. В подполе  кроме мешка муки и какого-то запертого сундука вообще ничего не осталось. Дуня – была наша кормилица,  в этот год просто спасла от голода. Её почему-то не забрали. Помню, к нам офицер какой-то пришёл, из последних, и строго приказал, что немцы у Черкесска и сегодня-завтра будут в станице. И от коровы нужно избавиться, чтобы не досталась врагу – или самим съесть, или отдать  другим. За Кубанью был утес с обрывом, окруженный валунами. Мы и погнали туда с мамой нашу коровку. Перебрели речку, она тогда обмелела сильно. Долго  по склону поднимались. Мама подогнала Дуню к обрыву. Стала ее толкать и плакать. Да в голос причитать: «Прости меня, ластушка, прости...». Я испугалась и тоже заревела. Сообразила, что мы Дуню убивать пригнали. Потом уже всё поняла, когда выросла. Зарезать ее на мясо – некому, а не выполнит мать приказа – страшно и подумать, что будет. Мама уже ругается, и бьёт Дуню, и ногой пинает. Кричит навзрыд! А я села на траву, смотрю не отрываясь и дрожу от страха.... Мама не выдержала, взяла в обе руки булыжник, и Дуню по ноге, та к обрыву шарахнулсь, мыкнула. И упала. Вот… как споткнулась. Только стояла и – нету.  Я  услышала треск веток и грохот обвалившихся камней. Помню, всю дорогу домой я плакала. А мама молчала, шла домой с белым лицом, как неживая...

Нас той же ночью разбудили. Сосед, дядя Ахмат, был черкес, сёкся в гражданскую войну со Шкуро и руку там потерял. У него хозяйство доброе было до войны, в колхозе всегда работал за двоих. Под его приглядом осталась одна худая лошаденка. На фронт не взяли, в бой – ну никак, а в поле  пригодится. И бричка у него была. Меня сестра Людка посреди ночи подняла и повела за двор. Я помню, слышала со стороны сельсовета выстрелы. Возле нашего двора стояла эта самая бричка, лошадь костлявая впряжена, и на козлах – дядя Ахмат. Уже четверо детей в узенькой бричке сидит. Меня Людка с мамой посадили в уголок, под козлами, и на меня Ваньку. На дне брички лежал солдат, перебинтованный весь, только простынёй на поясе прикрытый. Не шевелился, стонет. Ахмат гаркнул на нас: «Тиха сидым, раз жыть хатите...». И мы замолкли. Мама Ахмата перекрестила. А он усмехнулся да папаху на лоб надвинул. Людку к нему на козлы посадили, и мы двинулись. В предгорья, в сторону Кисловодска, по холмам. Спасали нас, детей.

За Черкесском что-то горело. Мы ехали в ночи вслепую, Ахмат на память правил. А солдат чем дальше, тем громче стонал. Он лежал лицом прямо передо мной, и когда над степями загорались сигнальные огни и рвались снаряды, я видела, как он смотрит на меня. Мы тряслись до самого утра и выбрались к Кисловодску. Бричку перехватили солдаты, Ахмата увели, а нас отправили в какой-то лагерь, там мы пробыли всё утро, пока какой-то усатый офицер не отвёл нас в другой лагерь, там всех детей собрали и посадили на грузовики. Повезли в Орджоникидзе.

– А что потом случилось? Мама вас нашла?

– Мы жили в Орджоникидзе до февраля сорок четвёртого. Оттуда мама  и забрала нас. Добирались домой на телеге. Помню, как предгорья оттаивали от снега, когда  ехали. Приехали. А потом и война кончилась. Но кошмары  долго снились. Я всё не могла того солдата из брички забыть – глаза его замершие, обожжённую кожу на лице. Потом, в молодые годы,  думалось только о том, чем жила, и о будущем. А к старости почему-то детство вновь вспоминается...

Я не знал, что сказать, и промолчал.

Мы так просидели два часа, меня всё-таки заморило, и я пошёл спать. Антонина Степановна так и не легла, осталась на кухне. Перед тем, как уснуть, я подумал: «Какая жизнь была у человека...»

Через месяц я от неё съехал – мне дали место в общежитии. Собрал вещи, вызвал такси. Хозяйка вышла проводить меня на улицу. Расстроилась. Напоследок подарила кружку с белыми лилиями. Ту, из которой я пил чай вместе с ней на кухне. 

Учёба своим чередом пошла. Больше я не встречался с Антониной Степановной, с головой погрузившись в свою молодую жизнь. Порядочно лет прошло, и, может, ее уже на свете нет. Но этот ночной разговор со мной остался и не дал растерять силу духа. Видно, так устроен человек – от человека же растёт.

Илл.: Геннадий Проваторов

03.05.2025