Проза

07.07.2023

Больные и доктора

Денис Дымченко

«Умирают гады и хорошие люди,

Умирают больные и доктора.

Умирают кошки, умирают мышки.

Умирают все...»

- Агата Кристи, «Тоска без конца»

Лето 1995

Фельдшер Сергей Иванович всегда говорил: «Никогда не спорь с женщиной. Сохранишь время, нервы и здоровье!». Но за семнадцать лет брака и сорок один год жизни он так и не приучил себя в нужные моменты держать язык за зубами.

– Да как ты представляешь это, Валюш?! – говорил фельдшер, пытаясь достучаться до супруги, – Если я к ней не буду ходить, кто ж будет? Как людям в глаза смотреть?

– Ты вообще из ума выжил, Тапёров! – кричала Валентина, – Лучше бы хозяйством занялся, сдалась тебе эта Петренка!

Речь шла о Раисе Матвеевне Петренко – восьмидесятилетней старухе с соседней улицы. Со дня на день она должна была умереть. Все соседи знали об этом и в каком-то роде были даже рады, фельдшер в том числе. Бабка Петренко на весь хутор прослыла жадной и обозлённой вредительницей. У кого ни спроси, каждый мог рассказать историю о том, как она что-то у кого-то украла или кого-то ни за что оскорбила. Ходили слухи о том, что она скопила (или, во что верили охотнее, наворовала) целое состояние. Когда принимали новые денежные законы, она, якобы, в числе первых пошла менять старые рубли на новые, и не просто горстку купюр в мешочке, а целые довоенные саквояжи, набитые под завязку, как в каком-нибудь американском боевике. Что – правда, а что – враньё, никто не знал. Но фельдшер и сам не имел к ней никаких тёплых чувств, ни разу с «сумасшедшей» (как он сам говорил) старухой не здоровался и, более того, старался избегать её, благо в медпункте она никогда не появлялась.

Недели две назад она шла по улице к ларьку и упала в обморок. Фельдшер её осматривал и приводил в чувства. Обнаруженную в тот же момент грыжу Сергей Иванович тоже вправлял сам. Звонить в район за хирургом было бессмысленно, все давно поувольнялись, не получив за полгода ни копейки; везти в краевую – не на чем. Жене он позже с облегчением поведал о «слава Богу, не-ущемлённой» и думал, что бабка могла находиться в таком состоянии не одни сутки; злился на глупое стариковское нежелание обращаться к врачу. Впрочем, «приход пораньше» вряд ли бы ей помог. В последующие дни организм быстро затухал. Последнюю неделю она лежала одна у себя дома без какого-либо присмотра. Первые дня три к ней один за другим приезжали родственники, каждый со своего клочка России. Фельдшер, как положено, каждый раз выписывал списки, рецепты, прочие бумаги, но ни один «близкий» не оставался с бабкой дольше нескольких часов (соседи шептались, что беспомощную Петренку нагло грабят собственные родные). В конце концов, её оставили одну. Будто весь мир хотел поскорее изжить её со света.

Но это не значило, что работу не нужно выполнять.

– Ну ты сама подумай, – продолжал Сергей Иванович, – на кого мне её скинуть? Родственники с ней возиться не будут, за сиделкой в район просить – так у них там со своими проблем хватает, никто не даст. Потерпи пару дней…

– Не собираюсь я терпеть, Серёж! Мы и так как бомжи живём, без денег, без ничего! Я дочкам и пожрать сварить не могу по-людски, и одеть их прилично не могу, над ними дети ржут! Да над нами ржут все, Серёжа! Лидке скоро девятый класс кончать, Олька из сада в школу через год, а ты по бабкам ходишь, болячки собираешь, тебе не платят даже за это!

Он любил её. Не мог не любить. Сколько бы она на него ни орала из вредности, сколько бы она ни поносила его. К сорока годам Валентина стопталась, потолстела, обрюзгла лицом. И больно смотреть, и ещё горше понимать, что так вышло с ней, да без любви не получалось.

Фельдшер с немым гневом рассматривал пол, лишь бы не пересечься взглядом с женой. Он злился, но не на неё – на то, что считал неправильным. А Валентина всё говорила и говорила, не замечая, что её не слушают.

Кулак тяжко грохнулся о стол. Кухонная утварь дрогнула и замерла.

– Ты совсем сдурел?! – закричала Валентина.

Сергей Иванович медленно поднялся со стула. Жена смотрела на него с ожиданием. Не было тревоги – больше вызов, неуместный принцип.

– Я не собираюсь скатываться в гадство, ты поняла меня? – медленно, твёрдо, чётко выделяя слова, сказал фельдшер и повернулся к жене спиной, – Я пошёл.

Валентина что-то кричала вслед, жаловалась на бестолочь-мужа. Хлопнула дверь, и всё оборвалось. Как не было скандала. Раз – и тишина.

И жалко теперь. Не хотел он долбить по столу, не хотел огрызаться. Ему просто нужно сделать свою работу. Можно было никого и не обижать при этом, но – как получилось. Сергей Иванович уже пытался придумать способ помириться, пока искал в «Запорожце» медоборудование. Не придумал. В голову ничего дельного не лезло.

«Вот сколько раз мне говорили – не спорь. У неё словарный запас на две недели, а у тебя на две минуты. Ещё и ни побриться, ни умыться, ни переодеться не дал себе, ну кадр! – думал Сергей Иванович, смотрясь в одно из боковых зеркал, поправляя седеющие усы и приглаживая редеющие светлые волосы. – Я как всегда. И дочки дома были. Возвращаться буду, придумаю, как исправить. Эх, не в первый же раз…»

Так и решил, только всё не отпускало половинчатое чувство вины. И погода под стать – пасмурно и душно. Выйти за калитку, и в скуку. Без солнца вся зелень потускнела – не улица, а развёрнутый серый спектр, если бы такой существовал. Редкие машины проезжают и разносят по округе пыль от грунтовки.

Душно, как в цеху шерстомойной фабрики, вспомнил Сергей Иванович. Когда-то по молодости он там работал и теперь невольно сравнивал ощущения.

«Что там, что здесь – чувствуешь себя дальтоником с астмой, – размышлял фельдшер, и в голове у него щёлкнуло, – Дальтонизм – врождённое, астма же может проявиться в процессе жизнедеятельности. И лечить её, астму, можно, хоть и не полностью; она, бывает, даже сама рассасывается – бронхи освобождаются, просвет шире становится…»

Так он настраивал себя на работу и приводил нервы в порядок: вся медицина, которую он впитывал в училище много лет назад, перебиралась в мозгу. Как инвентаризация.

«Главное только, главное! Не думать об ущемлённых грыжах. Самая страшная гадость, хуже инсультов. Тьфу!» – думал Сергей Иванович, хотя не раз оперировал.

Он думал о пользе ингаляций при астме, когда мир вдруг вернул свой прежний цвет. Ничего сверх: никакой яркости, никакой излишней насыщенности – приятное обыкновение красок. Ссора отодвинулась куда-то вглубь – остался только факт, который снова перерастёт в переживание ближе к концу работы. А пока – зелёная трава, пёстрые досочные заборы и задорно лающие соседские собаки. И – голуби урчат на проводах. Пока в уме крутились названия лекарств, он смотрел вверх и в своеобразном ритме переносил взгляд с одной птицы на другую – их вид радовал Сергея Ивановича, успокаивал.

Фельдшер с детства мечтал о голубятне, рисовал чертежи клеток, кормушек, навеса, представлял стайку белых птиц в небе. В первые годы после училища, – опять же, по молодости, – даже копил на свою маленькую мечту. Но потом появились Валентина и дочки, без выдумок находилось, о чём переживать. Особенно в последние три года. Даже вспомнить, по-хорошему, нечего. Всё одна гадость.

По пути здоровался с соседями. Кто с раннего утра возился в «Волге», кто подрезал у деревьев пересохшие ветви, кто просто сидел на лавке, в теньке, ни о чём не думая, ничем не заботясь. Всем за пятьдесят, но к фельдшеру обращаются по имени-отчеству. Изредка попадались идущие куда-то дети – внуки и внучки местных жителей, приехавшие на каникулы «в деревню». Бредут молча по своим делам, воображают от нечего делать.

На перекрёстке встретился Рудик, местный пьяница и тунеядец. Он всегда вылезал будто из ниоткуда и после этого целым подвигом для фельдшера было от него отвязаться. Низкий, полноватый, с квадратным лицом, напоминающим воздушный шарик, он вообще не походил на двадцативосьмилетнего. Одежда, повадки, голос – всё его как-то старило.

Разговор с ним быстро превращался в холостой поток мыслей без начала и конца, будто слова выныривают из одного бездонного колодца и тут же обрушиваются в другой такой же. Болтовня эта никому не мешала, всегда принимала свою роль белого шума, а сам Рудик и не требовал к себе особого внимания.

На его появление фельдшер отреагировал буднично вяло: поздоровавшись и спросив, как у него дела. Рудику этого было более чем достаточно. Он рассказал о том, как работал в Карачаевске (о сути работы поведал мельком, одним невнятным словом, Сергей Иванович так ничего и не понял), каких там встречал людей и сколько ужасов от них наслышался.

– Вот в чём, собсна, дело! Я жил с ними в одной каморке, и был там один такой тип с Москвы. И там, в столице, такой дурдом, хоть ты вешайся, все с ума посходили! Сначала, каюсь, нихренашечки не понял, но мы все люди не гордые, он мне, москвич, пояснил…

Рудик ушёл в свои дебри, постоянно повторяя: «Вот в чём, собсна, дело» и «Я вот как это понял». Иногда он вдруг замолкал и шёл некоторое время тихо. У него (и это часто подмечали со смешками) была привычка в минуты молчания мотать головой, то ли в досаде на всё, то ли в несогласии с собственными размышлениями. Если не вглядываться, то можно решить, что Рудик действительно о чём-то всерьёз думает. Но это не так – понимал фельдшер по жёлтым, слезливым, до дури пропитым глазам.

– Вы сигаретку будете? – спросил он вдруг, выйдя из очередного забытья. Пачка уже лежала у него в руке.

– Нет, я не курю, спасибо, – отказался Сергей Иванович, – Бросил.

«Я ему уже раз пять говорил, он каждый раз либо под дурку косит, либо правда не помнит, и черт знает, как на самом деле!» – думал фельдшер, без злобы, со смехом.

– А давно? И как, получается? – допытывался (что делал редко) Рудик, убирая пачку обратно в карман. Сам так и не закурил.

Сергей Иванович посчитал. Валентина была беременна Лидой, когда он бросил. Когда узнал, что жена носит под сердцем ребёнка – как отрезало. Без задней мысли даже, перестал – и всё. Известные ужасы отказа от зависимости прошли мимо. Про себя шутил: «Хоть бы в гости зашли, а то вроде и подвига, заслуги никакой!». А до завязки курил по полпачки в день с двенадцати лет, как и многие из его знакомых.

– Да давно, лет пятнадцать, что ли, – после недолгой паузы ответил фельдшер и вздохнул, – Нетяжело даже как-то. Наверное, это было мне просто не нужно. Психология…

Он старался заглушить не к месту накатившую тоску. Образ маленькой вечно больной Лидки его разбередил. А лежала с температурой она часто – приходилось прибирать к себе лекарства из медпункта, обращаться к давним знакомым; делать то, что ему не нравилось. Несмотря на попытки сохранять по жизни серьёзность и рациональность, фельдшер душой оставался по-юношески сентиментальным.

Скоро Рудик вывернул разговор в прежнее, пустопорожнее русло. Он до конца улицы обсуждал госполитику. Сергей Иванович беседу учтиво поддерживал, отвечая малозначительными нейтральными фразами. Он и не слушал толком, не вникал, как не вникают в дежурный обмен любезностями со случайно встреченным на улице знакомым. Фельдшер с каким-то рассыпчатым, непонятным ему чувством смотрел на провода и скучно рассевшуюся на них стаю. На улице всё жарче, а голуби не хотят улетать с раскалённых проводов в тень.

«Чего ж эти птицы на север летят, если птицам положено – только на юг?[1]» – рокотало в мыслях тем самым голосом, и заданный в песне вопрос занимал Сергея Ивановича куда больше ваучеров и сибирских национал-коммунистов.

Дом находился на отшибе, рядом с большим полем, отведённым жителями под пастбище. Кто-то раньше разводил там люцерну, но со временем она слилась с пёстрым разнообразием других растений, местами разросшихся до двух метров в высоту, от чего дом бабки Петренко каждое лето чах в зелени. Сама хата – кривой саманный слепок на деревянном каркасе с гнилой непонятно как держащейся крышей. Ничто не указывало на обжитость – только тропа от ржавой калитки до низкой деревянной входной двери через заросли сухой амброзии.

– Дом – хоть вешайся, – высказался Рудик, – Вам сюда?

– Да. Буду за Петренкой смотреть, – и зачем-то добавил, заранее пожалев о сказанном, – Больше ж некому.

Рудик расстроился, поняв, что теряет собеседника. Получалось глупо и смешно, такое сморщенное и не всерьёз обиженное вышло лицо. Он закурил и сел прямо на грунтовку, искренне пожелав фельдшеру удачи.

Ноги путались в сплетении некошеного бурьяна, к штанам и рубашке приставал сухой репейник. Чемоданчик елозил дном по надломленным верхушкам сорняков. Сергей Иванович с досадой разглядывал чахлый виноград в отдалённой части двора, где из лозы высасывали жизнь крапива и вьюнки.

«И ухаживать совсем некому… А помрёт, так вообще никто не вспомнит, что тут хозяйство было. Хоть бы родственники приехали, навели порядок, – размышлял фельдшер, горько смеясь над собой, – Человек скоро испустит последний вздох, а в голову огороды лезут. Тьфу! Не по-людски…»

Ключ от дома лежал в углублении в стене, прикрытом кирпичом. В первые дни после обморока бабка сама показала «тайник», хоть и пришлось какое-то время её уговаривать.

Открыл дверь, пыль сразу защекотала нос. В прихожей, отгороженной от остальных комнат прибитой к косяку занавеской, ничего. Пол и стены – неприкрытый саман и песчаник, потолок – позеленевший дырявый шифер и хребет из деревянных брусьев. Ни обоев, ни ковров, ни окон. На ум фельдшеру пришло выражение «Тьма Египетская».

Не разуваясь, подошёл к занавеске, одёрнул. Мутное в трещинах окно пропускало немного солнца. Комната служила кладовой и кухней. Несколько шкафчиков и полок, старый ржавый механический рукомойник и жестяной таз на табуретке. Посуда на полках заросла паутиной. Всё, что есть в помещении, будто сгребли сюда за ненадобностью и оставили. Как и в прихожей, на полу и стенах ни ковров, ни обоев. Всё осыпается, шелестит по щелям в стенах и оседает кучами пыли на стыках и в углах.

Последняя комната – спальня. Стены и потолок были облеплены, пусть и пожелтевшей, но штукатуркой; деревянный пол выглядел дорогим лакированным паркетом в сравнение с голым песчаником в прихожей и кухне. Из мебели только прижатая к земле кровать-топчан, кресло да ящик с одеждой в углу. В центре лежал затёртый узорчатый палас. Три окна, пусть грязные и битые, пропускали свет.

Она лежала на низкой косо застеленной постели, обложенная ворохом одеял и подушек. Старуха выделялась на фоне пёстрых тканей облезлым желтоватым халатом. Раиса Матвеевна спала – фельдшер первым делом убедился, дышит она или нет, после чего уселся в скрипучее кресло.

«Как тут тошно, Господи, люди не должны так умирать – в мусоре, в пыли, в одиночестве. Это слишком страшно, – он напрочь забыл всё, о чём думал и рассуждал до этого, – Нет, человек всегда боится смерти. Держатся по-разному, думают каждый о своём, а боятся – одинаково. Хоть заврись себе, всем и каждому, а жизнь такова»

Осмотрев спальню, фельдшер вздохнул. Кроме кровати и деревянного ящичка ничего, будто и не нажила больше. Вспомнилась дрожащая паутина в старых пыльных кастрюлях. Она, старуха, и не ела ничего. Экономила, копила всю жизнь.

«И для кого копила? Не себе же, раз не потратила ни на что, когда могла. Потомкам? Так и завещание отказывалась составлять, дура. Не из-за того, что не верила в скорую смерть, а потому что своим «сволочным» отдавать всё жалко. Вредная жадная старуха…» – ругал умирающую фельдшер.

Он не злился на саму Петренку, он злился из непонимания. Была бы цель, чёткая, вразумительная, можно было бы попытаться посочувствовать, поставить себя на её место.

Минут через пятнадцать она незаметно проснулась. Открыла глаза и даже головы не повернула. Сергей Иванович, заметив, что старуха не спит, встал и вежливо поздоровался. Молчала. Говорить то ли не могла, то ли не хотела. Смотрела она незамутнённо, с сознанием, и выглядела как обычно, даже отступила прежняя бледность. Обычное старческое лицо – как пройденная жизнь, в каждой морщине – боль, чужая и своя.

Сергей Иванович набрал воды в кружку, помог старухе приподняться. Она сделала несколько глотков и со вздохом улеглась обратно. Фельдшер пытался понять, что у неё на уме, но не мог – лицо её застыло несводимой глиняной маской.

– Уйди… – сказала она вдруг, когда Сергей Иванович отошёл от постели. Голос звучал слабо, сыпуче, как песок.

Фельдшер сначала не понял.

– Я не оставлю вас одну… – он хотел, чтобы слова звучали твёрдо и внушали уверенность, но вышло неумело, с нажимом.

Она иногда повторяла: «Уйди», пока фельдшер давал лекарства и мерял пульс, но Сергей Иванович не обращал на это внимания. Петренка не сопротивлялась, да и вряд ли вообще могла.

– Уйди... – шепнула старуха в который раз.

– Нет, – ответил фельдшер так твёрдо, как только мог.

«Если оставлю тебя одну, ты ж взвоешь тут…» – с жалостью думал он, покручивая в пальцах ртутный градусник, когда часть процедур была сделана.

В какой-то момент, и фельдшер отметил это с удивлением, старуха невозможным усилием перевалилась на бок.

Когда она поворачивалась, из кармана желтовато-грязного халата выпала какая-то вещь.

На пёстром узорчатом белье лежала перетянутая лентой пачка денег. Фельдшер глядел на этот изжелта-зелёный комок бумаги, силясь хоть что-нибудь подумать. Напрягшиеся руки и ноги вытянули Сергея Ивановича из скрипучего кресла.

Опомнился уже в кресле. Он с яростью смотрел на прижатую к ручке кресла пачку, но не мог больше её отпустить. Фельдшер не понимал, что сделал. В руке лежали деньги, множество (как он теперь видел) пяти- и десятитысячных купюр, судя по толщине связки – на четверть миллиона рублей. Даже с нынешним катящимся под гору курсом из этого можно успеть вытрясти довольно много. Купить Лидке ткань для выпускного платья, достать Ольке юбочку, рубашку, может даже на рюкзачок какой хватит. Дать одной красивое завершение школы, а второй – её начало. Они бы так обрадовались…

Сергей Иванович сильно, до боли, сжал веки. Осмотрелся рассеянно.

Глаза его уставились в противоположную стену, грязную и неприятную, как и вся комната, как и весь дом, в котором единственное живое существо скоро пропадёт. И в людях не будет жалости. Придут мужчины, каким будет посвободнее, с раздражением и шутками вместо панихиды закопают тело на краю зарастающего кладбища, плюнут, посмеются со своих дел и забудут, как забыли все, даже близкие люди. У неё ничего нет, никого нет! Многие обрадуются её смерти. Так обрадуются…

Ничего уже не знал фельдшер и ничего не хотел. Он только жалел, что увидел и взял эти несчастные деньги. Чужие деньги. Последние деньги умирающего человека, суть которых – дать хоть сколько-нибудь достойную смерть.

«Душно, так душно, до бреда, до сумасшествия, и только – упасть и умереть самому, в крике, отдав всё на Божий суд, все случаи и жизни, все судьбы и мысли, всё оставить, лишь бы самому не стоять ни над кем, не быть свидетелем чужого горя, не знать, кто рушит бытьё себе и другим; получить возможность вопить навзрыд о собственных болях, не боясь, что ты плохой человек!» – думал фельдшер.

Снаружи, за двором, зашумел автомобиль. Хруст каменистой грунтовки становился громче, и чем ближе подъезжала машина, тем отчётливее раздавалась заунывная малоскладная мелодия. Умолк двигатель, только музыка продолжила играть. Фельдшер поднялся и посмотрел в окно. Остановились именно у петренковского двора. Сергей Иванович тряхнул головой, собираясь с мыслями. Постепенно спадало напряжение. Он взглянул на кресло, в котором только что сидел. На ручке всё ещё лежала жёлто-зелёная пачка. Деньги остались на месте, а фельдшер тихонько направился к выходу.

Из машины упаднически ныло:

Давай вечером с тобой встретимся,
     Будем опиум курить-рить-рить![2]

Ещё на крыльце получилось рассмотреть гостя – это был мужчина лет сорока в военной форме, его ровесник, но гораздо крепче телосложением, и седой, с широким некрасивым морщинистым лицом. С него не сходила серьёзная мина, присущая людям холодным и жёстким. Сергей Иванович вспомнил лица знакомых афганцев и с неудовольствием подумал сначала, что приезжий по какому-нибудь мутному делу.

Гость молча курил, лишь временами поглядывая на так никуда и не девшегося Рудика, из уст которого бил обыкновенный поток слов.

Фельдшер продрался к калитке и вышел за двор.

– О, а вот и он! – воскликнул Рудик.

Гость сделал шаг в сторону фельдшера. Пожали руки:

– Алексей.

– Сергей. Очень приятно, – сказал Сергей Иванович, умело изображая благополучие. Спросил осторожно: – Вы родственник?

– Да, – чётко и громко ответил гость, – Внук.

Алексей развернулся, будто вспомнив о чём-то, и залез в салон машины. Гость приехал на служебной «девятке». Фельдшер разглядел майорские погоны. Через минуту раздался щелчок, и песня оборвалась, так и не пояснив, для кого же музыка – опиум.  Алексей выбрался из автомобиля, принялся докуривать сигарету.

– Долго ей? – спросил военный, глядя устало на разваливающийся дом.

– Сложно сказать... – начал Сергей Иванович, собираясь смягчить как можно больше моментов, как много раз делал до этого.

– Давайте без этого, – оборвал военный, и седеющие брови его как-то неожиданно устало опустились.

Фельдшер понял, что обнадёживать и изображать интеллигента не стоит. С трудом он перешёл на откровенность. Образ военного, повидавшего много страшных вещей, вызывал у него, с одной стороны, сочувствие, а с другой – беспокойство, будто небрежно брошенное слово может привести к необратимому несчастью.

– Дня два, – прямо сказал Сергей Иванович, – Может чуть дольше.

Рудик, стоявший рядом совсем не к месту, с осознанием всей серьёзности разговора отошёл в сторону. В пальцах клацала пластиковая зажигалка. Он не любил вещи, требующие уныния. Жизненные моменты вроде болезней, смерти и иных проблем вызывали у него страдание, не имеющее чёткой причины.

Что-то похожее ощущал фельдшер, но за свою жизнь он много чего насмотрелся, и оттого сидевшая грусть трогала его не так сильно.

Гость продолжал курить и бездумно-хмурым взглядом изучать заросший садик, битые окна, осыпающиеся стены. Так смотрят на вещи родные, хорошо знакомые, но в силу времени поблёкшие, сломавшиеся, утратившие важность; как на любимую игрушку детства или вековое дерево, служившее когда-то местом игр сельских мальчишек.

Алексей выпустил струю дыма, кинул окурок на грунтовку.

– Остальные уже всё обчистили? – спросил он, приложившись спиной к машине.

Нехорошие подозрения возникли у фельдшера от этого вопроса.

– Да.

– На похороны вообще ничего не осталось? – спросил Алексей, впервые за разговор взглянув на врача.

Сергей Иванович нахмурился.

Ответил:

– На кресле лежат какие-то деньги.

Алексей усмехнулся неясно с чего, снова закурил и стал вдруг похож на настоящего человека, со своим лицом.

– Товарищ врач, можно вам пожаловаться? – спросил вояка, не сводя глаз с сигареты в своих пальцах. Он улыбнулся и ссутулился, приняв вид усталый и загнанный.

Мысли фельдшера ушли в медицинские дебри. Какие проблемы со здоровьем вообще мог иметь этот массивный полный физической жизни бугай?

– Семейка у нас дерьмовая, – произнёс Алексей после очередной затяжки, – Никому ничего не надо. У неё детей в живых нет никого, внуки одни остались, а тем бы ещё век о бабке не слышать. Попёрлись только от старшей дочери самые наглые или самые нищие, кому даже гроши и холупа у чёрта на рогах сгодятся. Никто её не похоронит, кроме меня.

Желваки заиграли было на лице военного, но мышцы тут же расслабились, вернув вялое выражение. Фельдшер смотрел на Алексея и не мог понять, что с ним.

– У вас здесь как, часто говорят, что у неё по жизни было? – спросил Алексей.

– Не особо, – ответил Сергей Иванович, – О ней никто ничего особо не знает.

– Это хорошо, – военный выдохнул струю дыма. – Гадости у всех нас хватает.

Ладонь с треском прошлась по сухому небритому подбородку. Алексей прикрыл веки и сполз по машине к земле. Фельдшер спохватился, но военный небрежным жестом успокоил его и зевнул, словно собирался лечь спать.

– Помру я скоро, товарищ врач. Можно поболтать с вами? – сказал Алексей скучно. Очередной окурок улетел на грунтовку.

От таких фраз фельдшеру стало не по себе, но слушал он внимательно.

– Я вам расскажу о бабе Рае. У неё четыре ребёнка было. Троих она похоронила своими же руками. Первый ребёнок, мальчик, мертворождённый. Её после этого бросил муж, оставил, как потом выяснилось, беременную. Она тогда уже, наверное, злая сделалась, но всё ж не настолько, как потом. Растила второго сына, Ивана, пока гремела война. Попали в оккупацию, тут с ней столько ужасов случилось, ну сами, наверное, знаете, сколько всего в такое время творится. Сын подросток уже, у неё появляется дочь чёрт знает от кого. Жили впроголодь, пахали в колхозе, ей пришлось замуж выйти ещё раз, чтобы хоть как-то жить, а там и ещё одно дитё. Мать моя. Младшая и юродивая, больная вся была. И без того тяжело, так сын с кем-то связался и сел, надолго сел, а ведь парень ещё совсем был. Дочь старшая, тётка моя, отучилась там свои классы, какие были, и укатила учиться дальше, куда-то в Украину, далеко, лишь бы никого здесь не видеть. С тех пор и не слышал про неё никто. Она и умерла уже, наверное, да выводок прётся сюда. Муж у бабки, который дед мой, на сторону пошёл в какой-то момент, она его выгнала к чёртовой матери. Жили они, в общем, одни с моей мамкой, а она же юродивая, в школу даже пойти не может, с людьми почти не говорит, и только что работает по дому. Вот что с неё взять, она послушная ещё, как овечка. Её, четырнадцатилетку, какие-то местные выловили и изнасиловали, она даже не пикнула. И не заметил никто, пока видно не стало, как я там расту. Били её, мать мою, за это. Наверное, били, почему-то я в этом уверен. А знаете, как померла она? Она после родов ещё этой стала... Приступы были. Они эту гадость ещё падучей называли...

– Эпилепсия… – подсказал фельдшер.

– Да. Она реку переходила, возвращалась домой. Её в этом ручье несчастном, который по щиколотку, схватило, и она захлебнулась. Мне тогда два года было, а ей – всего шестнадцать. Как бабка не прибила меня, не знаю даже. Вот сохранила ж ребёнка, совести хватило, хотя самой жить не на что. Она, сколько себя помню, злая была и постоянно говорила, что лучше бы никого она не рожала, меньше было бы забот, не была бы такой несчастной. В детстве это как-то злило, обижало, никак в толк не бралось, что она это не зла желает всем на свете, а больно ей. А такого знаете, сколько было! Я застал и прекрасно помню, как дядька откуда-то с Казахстана, что ли, вернулся, после семнадцати лет откинулся, и сразу ей на шею сел. Год он, сука, жил с нами, пил постоянно, с местными и околесными дрался просто потому что, и сел бы ещё раз, если бы его в одной такой драке не избили до смерти. Вы хоронили когда-нибудь человека с вдавленным внутрь черепом? Нам с бабкой пришлось заворачивать его в его же простынь, сложить его пожитки в узел и всё это закопать на краюшке кладбища, ночью, пока никто не видел. Она над могилой стояла, ненавидела и дядьку мёртвого, и всё на свете, ругалась. Но плакала! Крыла сына матом за то, что он умер, и плакала. Я тогда раз и навсегда её понял. И потому уехал, как только смог. Ей большую часть своей жизни и жить-то не хотелось.

Он замолчал. Ладони сжались в кулаки. За время своего рассказа Алексей скурил ещё три сигареты, теперь в зубах сжималась четвёртая.

– Товарищ врач, никому об этом не говорите. И вообще просто не думайте об этом всём. Тошно мне, скоро в Бамут уезжать, и предчувствие гадкое, – сказал он, и взгляд его смотрел в пустоту обречённо, – Ладно, расселся я тут. Дела надо делать.

Алексей медленно поднялся с места, затянулся в последний раз и пошёл во двор. Ещё один окурок описал дугу и скрылся в бурьяне.

По грунтовке прыгала от камушка к камушку тройка голубей, все светло-серые, с радужным переливом, беспечные, ничем не беспокоемые.

Жители, как ни в чём не бывало, занимались своими делами – подрезали малину, чинили заборы, перебирали двигатели автомобилей в гаражах, некоторые, как и утром, просто сидели на лавках и отдыхали. Люди приветствовали фельдшера, как обычно, по имени-отчеству, и лениво посмеивались над прицепившимся к врачу Рудику. Сергей Иванович наигранно-приветливо кивал всем в ответ, посмеивался с бросаемых в спину безобидных шуток, успешно строил добродушное выражение лица, а сам не мог понять, почему всё так вдруг поменялось к худшему.

Мысли его крутились так, как крутятся обычно у сбитого с толку человека – криво-косо, во все стороны, постоянно сталкиваясь и смешиваясь в двигающейся без конца массе противоречивых умозаключений и отвергающих друг друга выводов. Вспоминались моменты: обиженное, обозлённое лицо жены после удара кулаком о стол, скомканное, отсутствующее лицо умирающей, приносящая боль картина со сжатыми в руке деньгами. Становилось всё запутаннее, и в какой-то момент фельдшер загонял себя до такого состояния, в котором думать было просто невозможно. Всё правильное стало неправильным и наоборот. Чёрное – белое, доброе – злое, правда – ложь, и всё – бред.

Рудик шёл рядом и что-то говорил. Сергей Иванович долго не обращал на него внимания, но скоро он стал действовать ему на нервы, и без того приведённые в беспорядок. Он чувствовал, будто через минуту болтовни тело его треснет от напряжения и развалится. Фельдшеру захотелось как-то напакостить Рудику, просто так, сделать нечто подлое, сделать из болтуна ещё большего дурака, чем он есть.

Злоба дёрнула Сергея Ивановича задать Рудику вопрос, на который он сам был не в состоянии ответить.

– Скажи мне, как жить?

– В смысле? – спросил Рудик, оборвавший на полуслове свои размышления о каком-то далёком столичном парламенте.

– Как жить? Жить, и быть хорошим человеком.

Фельдшер ждал глупого и очевидного ответа. Он пытался выдумать себе оправдание, и смог найти их великое множество.

Минуту-другую Рудик думал. Лицо его по-прежнему имело бессмысленное выражение, и не мелькнуло в его пропитых смотрящих в-никуда глазах даже малейшей искорки.

Вскоре он сказал:

– Никак.

Прозвучало это так просто, «между прочим», что фельдшер скривил неясную гримасу и посмотрел на Рудика. Тот и не думал останавливаться на одном единственном слове.

– Никто, я так вот понимаю, никогда не прав. Дело ж какое: вот живёшь ты, ну, не вы, то есть, а кто-нибудь, и вот он заводит семью, детей, ходит на работу, не пьёт, не курит и всё такое. Жена орёт, что зарабатываешь ты мало, дети – что ты плохой отец, а люди подкаблучником зовут и... Вот, в общем. Все недовольны, и ты недоволен. А если живёшь один, работаешь так, что, считай, и не работаешь, и выпиваешь иногда, то ты тоже плохой, алкаш, скотина, и сам веришь, что скотина. И вот в чём дело – что бы ты ни делал, всегда, сука, так, хоть ты вешайся. Ну такие мы, падлы, люди, и чё тут теперь, в гроб всем и сразу? Ну не-е-е-е. Если никто не прав, как жить, то все правы, я так понимаю. Я вот дебил, а людям не мешаю единственное, это всё чё мне надо. Ну, поесть ещё. А там уже кто там что придумал себе – хай, может, нравится ему. Во-о-от. Я вот же ж некрасиво говорю, но знаете, Сергей Иваныч, что я скажу… Дело такое – я жалеть не хочу, когда сдохну. Дед жалел, батька жалел, мать вообще больше всех жалела. Боюсь этого, аж сворачивается в трубочку всё. А как так сделать чтоб не жалеть – хрен знает. Все делают кто во что горазд.

Пока он говорил, пришли к калитке фельдшерского дома. Сергей Иванович стоял у отцветшей сирени и молча смотрел на Рудика. Кто он такой? Что это вообще за человек, этот смешной почти тридцатилетний балбес с шарикоподобным лицом и пропитыми глазами? О чём он думает, чем живёт и на что надеется? А тот родственник-военный? А нищая, умирающая в пыли старуха?

Дом в разгаре дел семейных не заметил возвращения Сергея Ивановича. Валентина с Олей хлопотали на кухне, готовили что-то мясное; старшая, Лида, сидела в зале и рисовала в пустой тетради. Все что-то делали, и всё было в порядке, что совершенно не вязалось с утренней сценой и всем остальным.

Фельдшер зашёл на кухню. Оля, заметив его, тут же бросила чистку яйца от скорлупы и побежала к отцу. Она была тёмно-русой улыбчивой девочкой, во многом пацанкой и хулиганкой, ей всегда нравилось со всеми спорить и быть при этом правой. Недавно у неё выпал передний молочный зуб, отчего она стала ещё больше походить на «уличного ребёнка».

– Папа, а мы котлеты жарим! Я сама фарш мешала, будет очень вкусно! – говорила она, обнимая Сергея Ивановича.

– Ну а как ещё, ты же умница у нас, – отвечал фельдшер, обнимая Олю в ответ.

Валентина наблюдала за этой сценой, не отходя от плиты.

– Оль, иди, отнеси Лидке, и сама съешь, – сказала Валентина, давая дочери тарелку.

Девочка взяла морковку в свои маленькие пухлые ручки и побежала в зал к сестре. На кухне пахло бульоном и жареным фаршем. Валентина стояла в проходе, глядя мужу в глаза. Полуопущенные веки едва прикрывали красноту. Фельдшер хотел сказать что-то, но жена опередила его:

– Ты извини. Я просто устала уже от всего…

– Всё хорошо, – поспешил успокоить Сергей Иванович, – Мы все уже устали.

Помолчали. Всё кипело, булькало, щёлкало, воздух на кухне был тёплым и пахучим, и, несмотря на готовку, вокруг оставалось чисто, опрятно, уютно. Сколько бы супруга ни говорила, что им нечего есть и не на что жить, это была неправда. Фельдшер обнял Валентину, поцеловал её в лоб и прижал к себе. Она тоже обняла его, улыбнулась, вздохнула с облегчением, и быстро вернулась к плите.

– И ещё, там приехал родственник петренковский, – сообщил он, – Сказал, что останется с ней.

– Так же, как и остальные? – усмехнулась Валентина.

– Нет, этот точно всё сделает.

– Смотри сам, Серёж, – сказала она, улыбаясь посмотрела на мужа и продолжила, – Возьми девчонок, пойдите кур покормите. Воду Лидка дала уже, вы там корма только насыпьте.

– Сейчас, – ответил он и вышел в зал.

Оля и Лида сидели на диване и ели морковь. Старшая, – симпатичная светловолосая девушка-подросток с вечно опущенными от застенчивости глазами, – уже закончила свои дела, тетради лежали в стороне закрытые.  Посреди стола стоял совсем новый магнитофон, рядом валялись кассеты.

– Это откуда, Лида? – спросил фельдшер, указывая на устройство.

Девочка опустила глаза и засмущалась.

– Наташе Валеновой дядя из Питера привёз, вместе с кассетами. Она дала послушать с возвратом, я ей завтра всё обратно отнесу.

Сергей Иванович сказал без всякого смысла: «Ну-ну» и сел рядом.

– Давай тогда послушаем, чего твоя Наташка надавала.

Он взял магнитофон, осмотрел его, открыл, вставил первую попавшуюся под руку кассету с английскими надписями, сделанными шариковой ручкой. Заиграла бодрая лёгкая мелодия. Мужской, не особо выдающийся голос пел о чём-то добром и неважном:

Пусть тебе приснятся реки, в реках чистая вода

Эти сны у нас отнять никто не сможет никогда.

Пусть тебе приснится чистая вода[3]

 

[1] «Белое безмолвие» – В. Высоцкий

[2] «Опиум для никого» -  группа «Агата Кристи»

[3] «Пусть тебе приснится» - Чайф

07.07.2023