09.09.2023
Круги памяти
Н.П. Смирнов
Воспоминания о станице Отрадной и отрадненцах 1920-х - 1930-х гг.
II
Синяя блуза. Духовая музыка. Бандит Козлов
Была в Отрадной и «Синяя блуза» – самодеятельная концертная бригада профсоюз- ников, состоявшая, в основном, из активных членов тогдашнего комсомола.
Я участвовал в составе оркестра струнного, а потом и духового в концертах «Синей блузы». Мы и по району ездили, выездные концерты давали в станицах Попутной, Казьминке, Спокойной, Удобной и др., где не было никакой самодеятельности. Отец мой в то время был очень активным общественником, руководителем струнного орке- стра и хора, причем никто и никогда в то время даже не заикался на тему – «а что я буду за это иметь», как поется в одной песне. Все участники были просто любителями искус- ства. Наш дом был как клуб. Особенно в плохую погоду, по вечерам, у нас были очень часто репетиции оркестра или «спевка» – тогда так называли репетицию хора, приходи- ли просто разучить своё пение отдельные хористы или проиграть вдвоём-втроём свою партию оркестранты. Отец целый день шил, сидя дома, а вечерами ноты писал чуть не до рассвета, или проводил репетиции с хором или оркестром. Так что я с самого детства был, как говорится, приобщен к искусству. С пяти лет я начал играть на балалайке, по- том научился играть на мандолине и гитаре. Был у меня один дружок, постарше меня года на три, он немного играл на гитаре, я его научил аккомпанировать мне под дом- ру или мандолину. Мы с ним по вечерам, в местах гуляний, в роще, в саду – там, где собиралась молодежь – всегда были, как говорится, желанными гостями. Играли всё, что надо – под песни и танцы, играли сколько надо, и что скажут нам – и все были довольны. Ведь в то время радио ещё не дошло до нашей кубанской глухомани. Всё было самодеятельно и делалось просто от души, о плате никто не думал. Это теперь говорят (повторяя за Ф.И. Шаляпиным), что «бесплатно только птички поют»… А мы в то время не стеснялись быть птичками в одной компании и находили большое удовольствие от такого рода самовыражения, весело было нам и нашим слушателям – молодежи. Вот так и проходили мои пионерские годы…
В это время я был и участником духового оркестра в Отрадной, который намного раньше обосновали несколько жителей Отрадной, бывших солдат старой армии, музы- кантов. Некоторые возвратились домой после войны, революции и гражданской войны со своими собственными духовыми инструментами, подаренными им начальством за то, что они играли в составе того большого сводного военного оркестра царской ар- мии, который играл в 1913 году на торжествах в дни 300-летия дома Романовых.
В нашем оркестре таких музыкантов было двое. Оркестр состоял из 13-16 человек. Несколько инструментов остались в бывшем доме атамана станицы, брошенные музы- кантами в то бурное время. Все как один наши духовые инструменты были очень стары- ми, ветхими, помятыми, десятки раз запаянные и залитые воском. Играть на них было не так легко, но музыканты всё же играли на них. Новые инструменты – уже выпуска Ленинградской фабрики – были приобретены только в 1935-1936 годах. Базировался наш оркестр при «Осоавиахиме», музыканты были любители, далёкие от профессиона- лизма, но играли в оркестре только из-за любви к искусству, к музыке. На зарплате был лишь наш руководитель оркестра. Во всём районе оркестр был единственным, поэтому нам приходилось очень много разъезжать по станицам и хуторам района.
Время было очень бурное и трудное: начало коллективизации, раскулачивание кулаков-богатеев, которые оказывали сопротивление коллективизации. С их сторо- ны началась месть и открытый террор, убийства активистов, поджоги колхозного необмолоченного хлеба в скирдах, колхозных построек, травля скота и пр. Почти каждый день были происшествия: то убили милиционера, то члена сельсовета, то какого-нибудь активиста, то жену какого-либо партработника, то председателя сель- совета или оперативника НКВД. Нашему оркестру приходилось очень часто играть на таких похоронах как в Отрадной, так и на выездах по району. Конечно же, все праздничные торжества, в том числе и местного значения, как, например, начало по- севной или уборочной компании, или окончание уборочной, или собрание по чистке партийных рядов, или еще какое-нибудь общественное мероприятие – наш оркестр всегда был «при деле»!..
На похоронах музыкантов угощали за поминальным столом, а все игры не похо- ронного характера – были без оплаты, на общественных началах. Оркестранты были уже довольны лишь тем, что им пришлось ещё раз продемонстрировать свою любовь к искусству, лишний раз получить одобрение слушателей, любителей духовой музы- ки. В местном летнем саду отдыха, который называли в Отрадной «Профсоюзным садиком» (он был на том месте, где теперь построен Дом культуры Отрадной, позади, за самим Домом) была эстрада-раковина и перед ней несколько рядов скамеек для слушателей. Наш оркестр два раза в неделю регулярно в этой раковине-эстраде играл просто так, для слуха, без всяких билетов, играл модный в то время так называемый «садовый репертуар»: марши, вальсы, некоторые романсы, песни и т.д. Никогда и ни- кто из музыкантов не думал о какой-нибудь плате за это. Играли для души, а люби- тели духовой музыки с удовольствием слушали выступления нашего оркестра, наши концерты под открытым небом, аплодировали нам от души, и все были довольны!..
Среди членов этого оркестра были и старички, убелённые сединами, бывшие воен- ные музыканты, было и много молодежи – местных любителей музыки, в их числе было двое совсем малолетних пацанов – это был я и ещё один такой же подросток. Мы сначала с ним играли на альтах, потом стали играть на трубе. Повторяю, что ор- кестр был единственным в районе и поэтому спрос на него был большой. В районе было около десяти станиц, много хуторов и посёлков, и мы буквально чуть ли не через день куда-нибудь выезжали на игру или на торжества, или на похороны.
Помнится мне такой случай. Летом, в 1930-м году, к нам в станицу прибыл кавале- рийский полк красноармейцев с оркестром. Об этом мальчишки быстро узнали, и мы пошли к ним, к музыкантам полкового оркестра. Узнали, что рано утром полк высту- пает в станицу Удобную – это 20 с лишним км от Отрадной в горы. А за день до этого, там же, в Удобной, был убит оперативный работник НКВД, и наш оркестр поехал на его похороны. Там мы узнали, что полк красноармейцев имел задание поймать жи- вым бандита Козлова. Этот бандит – настоящий враг Советской власти, в предгорьях скрывался ещё с 1918 года, его никак не могли поймать. Он, как руководитель банды, вместе со своей дочкой наделал много бед в станицах предгорья. Убивал местных активистов, партийных работников, поджигал колхозные постройки, хлеб в стогах, губил колхозный скот, в общем, был активнейший враг советской власти, причём с оружием в руках. Его давно заочно приговорили к расстрелу, но он был неуловим, всегда, видимо, предупреждался сочувствовавшими ему, уходил, скрывался в лесах до 1930 года.
И вот этот полк, этого Козлова, как волка, обложил в лесах со всех сторон, и он был вынужден сдаться. Дочку свою он сам убил и без кровопролития был взят в плен. После похорон оперативника мы ехали домой на подводах, и видели, как впереди нас везли этого бандита, тоже на подводе, со связанными руками. Его потом судили в краевом центре, из его банды к тому времени никого не осталось в живых. Последние годы он действовал со своей дочкой.
III
Священник Бессарабов. Закрытие Отрадненской церкви. Баянист Филимо- нов. «Фапса». Директор Нижегородской ярмарки Богомолов. Станичный юмор
Недавно на улице увидел одного деда, который мне почему-то показался знако- мым, вроде я его когда-то, где-то встречал и знаю. Я никогда не жаловался на свою зрительную память, как говорится, миллион мыслей в секунду, и я вспомнил вот что: до 1933 года в Отрадной был такой красный партизан гражданской войны – так называли всех участников той войны, боровшихся за советскую власть – бывший пулемётчик Бессарабов. Надо сказать, что в нашем районе много было красных пар- тизан, в Отрадной было даже два орденоносца Красного Знамени – Шпилько Назар Трофимович и еще один партизан, впоследствии спившийся. А Шпилько был долго бессменным директором Отрадненской МТС. Такие машинно-тракторные станции всюду организовывались в ходе коллективизации по стране. Так вот, этот Бессара- бов, оказывается, был священником в Отрадненской церкви в годы Первой мировой войны. Во время гражданской войны он из церкви ушел в партизаны и там проявил себя как настоящий боец, был пулеметчиком в отряде партизан нашего района. По- сле гражданской войны он снова стал попом в церкви, и его в Отрадной стали назы- вать не иначе, как «советский поп».
При «советах» он продолжил служить в церкви Отрадной. Во время своих богослу- жений он не предавал анафеме советскую власть, ничего плохого никогда не говорил в своих проповедях по адресу коммунистов и работников аппарата советской власти. Наоборот, иногда, если позволяли обстоятельства, он в проповедях, как умел, говорил о них доброжелательно. По этому поводу у него были свои неприятности в отношениях со своим церковным начальством. Я эти подробности знаю потому, что мой отец был руководителем большого «светского хора» (так называли в то время хор теперешней самодеятельности), в отличие от xopa церковного, которым также руководил мой отец, как большой любитель пения. Хористы у него были почти наполовину состоявшие в обеих хорах. Молодежь «светского хора» ходила петь и в церковный хор. Но из людей старшего возраста, по понятным причинам, не все ходили петь в «светский хор». Всех объединяла любовь к пению. Хор был как церковным, так и светским, очень хорошим, многочисленным. Так вот, по поводу этих церковно-хоровых дел у нас в доме часто бывал священник Бессарабов, как его часто называли: «батюшка-красный партизан». Он был высококультурным, обаятельным человеком, к тому же большая умница. Ему не приходилось чувствовать на себе плохого отношения со стороны его «паствы», как называют по церковному всех верующих. Он умел строить свои отношения с верую- щими не в ущерб своим церковным обязанностям, находил необходимые слова и дей- ствия в то атеистическое время, и «паства» всё ему прощала, никогда не напоминала о том, что он партизанил с красными и т.п. Был он чудесный рассказчик, всегда находил общий язык в отношениях с любыми людьми, был очень остроумным и всегда ве- сёлым. Когда он шел по улице, все с ним почтительно здоровались, старушки – так те просто кланялись ему. Он не был высокомерным, напротив, был ко всем очень добро- желательным. У нас дома он всегда нас, детей, смешил чем-нибудь, и мы никогда не догадались бы, что с нами так просто и весело говорит «батюшка», как было принято называть всех попов в то время. На его службе в церкви всегда не хватало места, народ стоял на паперти и возле ограды церкви, как бы во дворе церкви, и все были довольны его проповедями, никогда никто не покидал церкви раньше, чем окончится служба. К нему домой наблюдалось настоящее паломничество. Приходили к нему и днём, и ночью, все кому не лень, и все от него уходили утешенными и успокоенными, во вся- ком случае, оставались довольными после общения с ним. К нему даже приходили верующие с просьбами, как больные приходят к врачам со своими недугами. Всем он находил нужное слово и обиженных, недовольных людей никогда не было. Он про- должал служить в церкви вплоть до дней, когда была объявлена сплошная коллекти- визация. А перед этими событиями, за несколько месяцев или может быть не больше чем за год, ему здорово влетело от его церковного начальства, которое терпело его службы как «советского попа» только потому, что на него не было никаких жалоб от верующих, не к чему было церковному начальству придраться. Он продолжал бывать в нашем доме, и я помню, как мой отец с ним на эту тему беседовал.
Моя бабушка по матери была одной из самых фанатичных верующих, молилась очень страстно и самозабвенно, и как только могла, всегда меня тащила с собой в цер- ковь и рассказывала мне обо всем, стараясь меня хоть чем-нибудь заинтересовать в церкви. Я помню пышные и красивые пасхальные всенощные, когда батюшка кропил пасхи, куличи и прочую снедь, освящая всё святой водой. Мне очень нравилось цер- ковное песнопение, когда xop пел, а в большие праздники он всегда был по составу в два раза больше, я видел, как мой отец руководил хором, пел и я. Мне была приятна му- зыка, я с пяти лет уже вовсю играл на балалайке, а в 10 лет был музыкантом струнного оркестра, на домре играл, а потом стал играть и в нашем духовой оркестре. Поэтому мне было приятно слушать красивое хоровое пение. Это и было причиной того, что я охотно ходил в церковь, когда бабушка брала меня с собой. Я никогда не противился этому желанию моей бабушки. И там я часто видел этого «советского попа», батюшку Бессарабова в действии, облаченным в свои ризы и помахивающим кадилом, а так- же поющим иногда с хором. Он во время проповедей в церкви всячески восхвалял советскую власть, активно агитировал граждан Отрадной вступать в колхозы. Ему приходилось терпеть большие нагоняи со стороны его духовного начальства. На этой почве Бессарабов стал выпивать. Так вот, несмотря на то, что в прошлом он был пар- тизаном, его лишили избирательных прав, за то, что он продолжал свою деятельность как священнослужитель, в то время это было непростительно.
И вот этот батюшка стал частенько бывать под хмельком. Я помню, как его один раз разрисовали в стенной газете, которую выпускали в нашем станичном совете. Стенгазеты, которые регулярно тогда выпускались в Отрадной, всегда вывешивались в нашей избе-читальне и на улице, на стенде. Будучи пионером, я часто был в избе-чи- тальне, выполняя пионерскую общественную работу по регистрации посетителей из- бы-читальни, эти стенгазеты все знал наизусть. Однажды увидел в ней карикатуру и под ней заметку о том, что поп Бессарабов читает проповеди в своей церкви в пьяном виде. Нарисован он был очень похожим. Этот случай мне запомнился, и я у своего отца спрашивал, правда ли, что он был пулемётчиком в партизанах. Отец мне сказал, что всё – правда. Пьяного батюшку, при полном облачении, нарисовал наш школьный учитель и художник Галушко Петр Митрофанович, он был тогда учителем рисова- ния. Потом для Бессарабова настали дни гонений и со стороны районного начальства. Он стал больше пить, и, в конце концов, его от службы отстранили. Не знаю, какое начальство это сделало, но он куда-то уехал, и больше никогда в нашей Отрадной не появлялся, а в Отрадной церковь закрыли.
В этой «кампании» по закрытию церкви я принимал самое активнейшее участие, собирал подписи за закрытие церкви среди жителей станицы и насобирал более полу- тора тысяч подписей. У меня был велосипед, в то время это было большая редкость, примерно такая, как теперь автомашина у станичного жителя, и я, пользуясь «соб- ственным транспортом», объездил всю Отрадную. Таким образом, я разъезжал на ве- лосипеде куда хотел и когда хотел, собрал сотни подписей за закрытие церкви, больше всех было подписей комсомольцев Отрадной.
Так вот, тот старик, которого я встретил, был очень похож на того бывшего партиза- на – попа Бессарабова. Небольшого роста, не полный, такая же бородка, «козлиная», и похожая походка. В связи с этим воспоминанием всплыло в памяти и ещё одно.
Был в Отрадной такой мастер на все руки: отличный кузнец (работал в колхозной куз- нице очень долго), он же отличный охотник и мастер по ремонту охотничьих ружей, он же очень хороший дрессировщик охотничьих собак (натаскивал их, как говорят охотни- ки), он же прекрасный баянист. У него имелся хороший баян – хроматическая гармошка, звучавшая как баян, называется она литературно – хром, но жители почему-то говорили гром. Так вот, этого баяниста во всей Отрадной называли Гаврюня Филимонов, «кото- рый на громе играет». Гавриила Корнеевича Филимонова знали все не только потому, что он был баянист, охотник, который починяет ружья, известен он был более как «тот самый кузнец», который отучил казаков ходить к нему в кузницу… Короче говоря, «сла- ва» у него по станице была очень весёлая и смешная. Его все уважали и в то же время побаивались, потому что он был человек с большим чувством юмора, мог в любую ми- нуту рассмешить или, как говорят, разыграть любого человека, невзирая ни на возраст, ни на профессию, ни на его образование. Примеров тому я помню очень много.
Вот один из них до сих пор помню, а прошло уже более 60-ти лет. Какой смех тогда вызывало слово «фапса», сказанное кем-либо вслух в любой компании станичников… А, это та «фапса», которую Гаврюня приправил за колёсную мазь, или за «пивной сироп», или за мазь от облысения, или за слабительное, или за несмываемую краску, или за средство быстро точить косу при сенокосе, или за клей самый-самый, который все клеит, или за настойку от мозолей, или как средство против клопов и тараканов.
В общем, незаменимое бельгийское средство от всего – «фапса» или состав ЭЧС-2 бельгийского профессора…
Впервые он его «пустил в оборот», как говорят, средство получило огласку, после его грандиозного скандала с его школьным товарищем, другом и детства и юности.
Они даже женились в одну неделю, ухаживали за невестами из одного двора. В об- щем, были друзья до гроба, как говорят. И вдруг все станичники узнали о том, что Гаврюня со своим неразлучным Митей Пурховым подрался!.. Это же как гром среди ясного дня!.. Никто не верил, пока не увидели их обходящими друг друга по разным сторонам улицы. Тогда поверили. И тогда Гаврюня сам рассказал, в чем было дело.
Гаврюня был ещё и любитель-пчеловод, у него было всегда 8-10 ульев пчёл. Стояли ульи у него во дворе, в садике, под фруктовыми деревьями, и Митя Пурхов тоже был таким любителем пчёл. Жили они рядом, по дружбе вместе возились с пчелами и всегда вдвоём ездили в г. Баку продавать первые взятки майского мёда. В Баку он всег- да был дороже. Всю жизнь ездили вдвоём и возвращались также вместе. А в один год Митя Пурхов приехал сам и Гаврюню ругает матом, да с такой злостью, что все уди- вились – такие были друзья и вот что-то случилось. А что?.. Все Митю спрашивают. И Митя рассказал, что они в Баку на базаре подрались и разругались навек. Это было верно, потому что до самой смерти Мити они не помирились, были врагами, хотя сам Гаврюня, как всегда смеялся и говорил, что он, оказывается, плохо знал Митю, этого «дурака»... На базаре стояли рядом, и уже продали больше половины мёда, подсчиты- вали выручку и назавтра собирались ехать домой, в Отрадную. К Митиной бочке мёда подошел один перс и спрашивает цену. Митя назвал. Перс спрашивает у Гаврюни, тот назвал такую же цену. А перс говорит, указывая на мед Мити, – у него мёд жёльтенька чуть. А Гаврюня ему отвечает: «Да, есть чуть-чуть, зато мёд его с фапсой...» И всё! Ураган разразился на весь базар. Перс говорит: Да, его мёд мешинай (смешанный с чем-то)... Гаврюня просто, по его привычке, хотел посмеяться вместе с ними. Перс взял мед у Гаврюни и ушел, а Митя на Гаврюню с кулаками: какая фапса, кто мешал мёд, вместе качали, улики стоят почти рядом. Ты сам, гад, намешал с чем-то свой мед, а сказал, что у меня с какой-то «хвапсой», что это такое за «хвапса», никогда не было её у меня. Короче, лезет в драку. Гаврюня как его ни успокаивал, как ему не пояснял, что это он пошутил, что никакой фапсы нет на свете, что он эту фапсу недавно «при- правил» бабке Голданихе от пота ног. Дал ей натертого кирпича с мелом пополам. А другому казаку дал кусочек засохшего мыла, почерневшего от времени и твёрдого, как деревяшки кусок – на выведение мозолей. Приводил другие его разыгрывания, но Митя был твёрд в своих выводах и очень обиделся за то, что перс у него не стал поку- пать мёд. Короче, они дали по морде друг другу и разругались как мальчишки. Митя уехал один, а через день Гаврюня приехал, и на все расспросы об их скандале отвечал всем, как я уже описал. Но эта «фапса» так и осталась тем словом, при упоминании которого у всех невольно смех подступает. И кого только этот Гаврюня не путал, не разыгрывал, над кем только он не смеялся. Все его розыгрыши были не такими злы- ми, всё было в пределах только смешного, и это слово до сих пор в станице, как гово- рят, «гуляет» в разговорах и воспоминаниях о Гаврюне.
Я сам это слово распространил по всей Колыме. Не раз разыгрывал некоторых всезнаек и таких, которые всё видели, всё пили, всё ели и всё знают...
Бывший первый директор Нижегородской ярмарки (первая в стране при советской власти была такая в 30-х годах), Богомолов, был у нас в лагере в Оротукане зав. каптёр- кой (склад так назывался в лагере). Мне, как завхозу нашей, только что организован- ной культбригады, понадобилась краска для «сценических костюмов» – форменных рубашек оркестрантов, и я попросил у него какой-нибудь краски, чтобы из белых (про- стынного материала) сделать рубашки другого цвета. Он дал мне бутылку фиолетовых чернил, больше ничего не было у него. А чтобы не полиняли рубашки после первой же стирки, я у него попросил фапсы для закрепления после окраски. Он, как специалист, знает, что чем-то закрепляется цвет или краска, и переспрашивает меня, как называет- ся. Я говорю ему «фапса» – бельгийский состав. Он сделал умное лицо и говорит: «Да, я совсем забыл, есть же такой закрепитель, спрошу, говорит, на базе». И всё! И пошла писать контора! Ha базе тоже были знающие, слыхавшие, позабывшие и т.д. И в тече- ние месяца вся база, весь поселок, только и разговоров было про эту фапсу. Звонили в Магадан, писали в письмах на материк. Никому не хотелось быть невеждой, незна- ющим такого простого товара. Друг перед другом похвалялись, кто и что знает и знал на воле, а вот здесь, разве что можно достать. Так и не достали, но никто не признался в незнании, а главное то, что «такое какое-то что-то он видел или слышал». Ну, а мои друзья, которых я в это дело посвятил, понятное дело, смеялись, да и только!
Всю медицину Оротуканского ЮГПУ (Южное Горно-промышленное Управление, так назывались в то время теперешние ГOKи – горно-обогатительные комбинаты), в расшифровку этой «фапсы» втянула зав. медучастком Оротукансконо лагеря, жена начальника лагеря, врач, к которой я также обращался за этой фапсой. Как закрепи- тель красок, я даже назвал ей точное название бельгийского состава «ЭЧС-2». Это проходило за серьёз, потому что наши руководители культбригады время от времени на самом полном серьёзе спрашивали, как зав. каптёркой Богомолова, также и нашего лагерного врача: «Ну как, не звонили Вы в Сануправление насчет фапсы? – Звонила, обещались дней через пять-семь сами позвонить. Да вы не беспокойтесь, достанем! Там у меня такой дружок есть, что он чёрта из-под земли достанет. А эту фапсу – за- просто, это же не отравляющее какое-нибудь!..»
Никто не хотел признаваться в «невежестве». Это относится, прежде всего к тем, ко- торые всегда похваляются – «всё знаем, всё видели» и т.п. Конечно, люди с чувством юмором сразу слышали «что-то не то», и просто улыбались, или многозначительно молчали, мол, посмотрим, что будет дальше. И до сих пор, и в Магадане, и в Отрадной это слово так и не расшифровали и нет-нет, а кто-нибудь, желая показаться знающим, вдруг скажет: «Так, наверное, фапсы и не хватало!», если дело касалось чего-нибудь неудавшегося с покраской или с лечением мозолей…
А вот рассказ, как Гаврюня отвадил отрадненских казаков приходить к нему в куз- ницу без дела, так, побалагурить, покурить и просто посидеть у Гаврюни в его весё- лой кузнице, как знали, что он всегда кого-нибудь там же разыграет или что-нибудь приправит кому-либо. Он со своим помощником работает у наковальни или у горна, а казаки с цыгарками сидят под стенками кузницы, всегда не менее 5-7 человек. Гав- рюня, наклонившись, смотрит на землю-пол кузницы и тихо, почти про себя бормочет полунепонятно: «Вот сволочь, закатилась и не найдёшь…». А сам, не глядя на каза- ков, вроде усиленно ищет чего-то. Ну, ясное дело, казаки наперебой: «Гаврил Корне- евич, чего ты ищешь?» – А он так, между прочим, тихо говорит: «Да гайка, стерва, закатилась куда-то». Как-будто неожиданно нашел её, говорит казаку: «Да вот же она, подай, вон, у тебя под ногами…» – Тот, не думая долго, хвать её рукой и завопил на всю станицу, кричит не своим голосом, а пальцы в рот засунул и ходу из кузницы… Побежал по улице… А Гаврюня ему и другим казакам вслед: «Ну вот, не будут боль- ше мешать работать». Гайку-то он чуть не докрасна накалил в горне, незаметно тому казаку под ноги подбросил. Но от этого не стало меньше зевак в его кузнице, всё рав- но приходили, как будто ждали «очередного номера». И дождались! Вечерами, чтобы никто не видел, Гаврюня переставил в своём садике на новое место туалет, или по-ку- бански – сортир, выкопал для него новую яму рядом со старой. Старую яму чуть-чуть присыпал землей и травкой посыпал. Через день пришел к нему хозяин ружья, взять его после ремонта, который делал Гаврюня как мастер. «Готово!» – сказал Гаврюня. Сейчас будем пробовать, как бьет твой дробовик, кучно или нет. И сам трах-бах из него, и говорит хозяину: «А ну, беги, неси мишень, вон она (кусок бумаги на палке), палка стоит рядом с соpтиром. Хозяин, сломя голову, на радостях, что ружьё Гаврюня починил без «резины», как говорят, побежал за мишенью... А Гаврюня, выстрелив из ружья, поставил его к стенке, а сам, не глядя в сторону туалета своего, совершенно спокойно, не спеша, пошел cо двора куда-то. Было при этом двое или трое казаков, они со смеху чуть в штаны не наделали. А тот хозяин, еле выбравшись из ямы, весь в этом самом «удобрении», отряхиваясь и беспрерывно чихая и кашляя, с проклятиями в адрес Гаврюни, бегом, побыстрее к речке Уруп, купаться, отмываться… Те казаки, свидетели этого «номера», поспешили сообщить жене «утопленника», мол, иди на Уруп, там твой Серёга отмывается, неси ему чистую сменку.
Дней через пять жена пришла за ружьем к Гаврюне, а он ей поясняет: «Я же ему дураку, кричал вслед, бери левее, а он не расслышал и взял правее, ну и этого, самого, я же не знал, что он плавать не умеет, хорошо, что яма была чуть выше пояса… Ска- жи ему, нехай не обижается, раз моего совета не расслышал». Этот номер до сих пор помнят в Отрадной...
Долго смеялись и с этого гаврюниного «номера».
Среди бела дня по улице вскачь несётся всадник без седла (тогда не у всех были сёдла), на мешочной подстилке, которую всадник потерял. А за ним, вернее за лоша- дью, две собаки злющие – волкодавы породой, с громким лаем несутся, пугая всех, кто идёт по улице!..
Что такое?.. В чем дело?..
Один казак говорит: «Это собаки Саши Нечаева, того самого, что живёт под горкой, напротив пивзавода, вон видна труба от его печки на доме. Чего он собак спустил с цепи, никто не знает». А парень-всадник, завернув за угол, остановившись, говорит:
«Я нарочный из Удобной, первый раз послали меня с пакетом секретарю РИКа, отдать лично в руки. И один человек, возле кузницы стоял, я у него спросил, где РИК? А он говорит, сегодня они все на ударнике, ты свези домой! Секретарь дома, и живёт вон там, и рассказал как к нему домой проехать. Я и поехал, стучу в ворота, а он кричит:
«Чего ты ломишься?» – Я ему говорю: «Примите вот пакет, запечатанный тремя сур- гучными печатями...» А он как закричит на меня: «Какой пакет, мать твою так раз так, а ну давай отсюда, опять этот Гаврюня направил, кажется, я его убью скоро, и спускает с цепи своих собак, ну я и ходу от его двора».
Оказывается, это уже десятый случай, когда Гаврюня к этому Саше Нечаеву направ- ляет всех, кому нужен или зубной врач, или повивальная бабка, или начальник пожар- ной команды, или отрадненский дьякон, или заготовитель кротов и других мелких пушных зверьков, или продавец коровы, которой у этого Саши Нечаева сроду никогда не бывало, или стекольщика, вставить стёкла в раму окна…
IV
Кампания по выборам. Мой арест. Миша Пачин. Первый допрос. Размыш- ления по дороге в Армавирскую тюрьму. Жора Лизогубов. Допросы и пытки.
Сельхозколония. Подготовка к этапу на Дальний Восток
Самым страшным днём в моей жизни (а прожил я на белом свете к тому моменту всего 21 год, так мало!) был день 18 ноября 1937 года, когда мне пришлось расстать- ся с вольной жизнью, с родителями, братом и сёстрами, с домом, со всей станицей Отрадной, со всей Кубанью – всерьёз и надолго. Увидел всё это снова я только через долгих 18 лет – в 1955 году.
В этот день, перед вечером, мы своим духовым оркестром обслуживали один из избирательных участков станицы. В том году впервые в стране проходили выборы депутатов в Верховный Совет СССР.
По окончании игры, в компании из пяти моих друзей, мы пошли пить пиво в новый, только что отстроенный ресторан (он до сих пор стоит там же).
Мы не заметили, как к нашему столу подошёл парень в форме НКВД – всем нам из- вестный Вася (так его назовем), который сказал мне: «Выйдем на минутку на улицу». Я встал и пошел с ним. За дверью ресторана он мне предложил «пройти с ним» в рай-отдел НКВД. «Зачем?» – спросил я. «Тебя вызывает начальник РО НКВД Романов»… Я возвращаюсь к ребятам за своей кепкой, все наши кепки лежали на стуле возле сто- ла, говорю им об этом. Они все четверо, не сговариваясь, поднимаются с мест, кстати, пиво надо было снова заказывать, и мне говорят: «В таком случае мы тебя проводим до самого РО НКВД»…
И мы всей компанией пошли, этот Вася нас всех сопровождал. От ресторана до НКВД было недалеко – расстояние всего в одну автобусную остановку. Мы были все в недоумении, шли, рассуждая о причинах моего вызова, и никто не мог даже предполо- жить, зачем я понадобился самому Романову. В разговорах об этом подошли к зданию НКВД, куда вход был через калитку в заборе, а потом по крыльцу в самое здание. Мои друзья со мною не прощались, просто все, как и я, думали, что это ненадолго, что всё выяснится быстро, о чем и Вася сказал нам всем, что, мол, Романов хочет что-то вы- яснить, после чего ты пойдешь домой...
На том и решили, и мои друзья сказали, что будут ждать меня за тем же столом, мол, ещё пивка попьём, приходи...
Вася ввёл меня в кабинет Романова, который сидел за своим столом, а рядом с ним по обе стороны от него сидели секретарь ВЛКСМ Евтушенко и следователь НКВД Худасов, и ещё военный, которого я не знал.
В ноябре 1937 года обстановка была тревожная. Уже прогремели на всю страну процессы над вредителями и троцкистами всех мастей. Кругом только и было слышно разговоров о всевозможных врагах. В нашем районе за два года три раза перемени- лось почти все начальство района. Остались только начальник РО НКВД Романов и первый секретарь РК ВКП (б) Команев. Всё районное начальство было заменено, а председатели всех колхозов района «организационно укреплены», т.е. арестованы под лозунг «организационно-хозяйственного укрепления колхозов». Я отлично помню, что тогда ходили разговоры о том, что «вот таких-то и таких-то – ни за что, а взяли». Был в нашей типографии бухгалтер Овражко, которого арестовали, а он был такой известный своей порядочностью и честностью человек, про которого думать плохо было просто грешно. Или сын фотографа-заики Пачина – Миша восьмиклассник, затмивший своими знаниями по математике и физике преподавателей-профессоров. Они ему устроили экспертизу, на которой он всех их четверых так разделал, что им деваться некуда было. Они-то, эти профессора и сказали, что он «опасный элемент», и Романов его арестовал. Он так и погиб в Армавирской тюрьме, а за что, так до сих пор никто ничего и не знает. Миша в свои 16 лет по знаниям уже был больше, чем профессор, мог бы быть и вторым Ландау.
Если говорить правду, то во время тех арестов каждый дрожал «за свою шкуру», и уже об арестованных думал так, что «наверное, чего-то наделали», мол, pаз взяли, значит было за что и т.д., не допуская, однако, мысли о том, что и с ним такое же мо- жет случиться.
Таким простым смертным, какими были мы – активисты комсомольские, а иногда даже больше чем активисты – приходилось только удивляться и думать, неужели Ов- ражко, этот честняга-бухгалтер мог чего-нибудь сделать, чтобы и его арестовали? И неужели Миша Пачин – восьмиклассник, а уже натворил дел. Также и о других оста- лись только домыслы и сплетни... Я этого Мишу отлично знал. Он учился на три года позже меня – вместе с моим младшим братом. Был у нас дома много раз. Мальчик был не по годам серьёзным, начитанным, и был не по годам умница. В начале 1938 года я его два раза видел в Армавирской тюрьме, неузнаваемо худым и измождённым. Мы выходили из камеры на прогулку, а их камера возвращалась с прогулки, что было большой редкостью в тюрьме и что строго не допускалось.
В моей голове в те минуты, как говорится, мелькали миллионы мыслей, и всё о таких случаях арестов. Но я никак не мог сравнивать с ними себя, потому что за собой никакой
вины не чувствовал. Это мне и придавало уверенность, что Романов всё выяснит (только я не знал, что именно) и меня с «миром отпустит». Наивная была душа!..
Но, тем не менее, я себя считал правым и ничего не боялся. Мне нечего было боять- ся, я не робел, хотя и был озадачен и волновался.
Ведь в то время само слово «тюрьма», «арест» – были почти что ругательными сло- вами, во всяком случае, в нашей семье, и даже больше, – в нашем обширном клане Смирновых (я писал о том, что у нас в Отрадной было шесть бабушек по отцовской линии, у которых, таких как мой отец было по два-три, а у них – отцов, таких как я было не менее четырех детей), да по линии матери родни было не менее 30-ти чело- век. И все были жителями Отрадной. Никого и никогда из «наших» во все времена, ни одного человека не арестовывали, слово «тюрьма» для нас было страшным, им пугали детей. Мы просто боялись этого слова. А когда все наши узнали о том, что меня и моего отца арестовали – это было настоящей сенсацией, как гром среди ясно- го неба… Меня очень угнетала мысль о том, что я попаду в тюрьму, чего я, как и все наши Смирновы, боялся, как огня.
Для меня Романов олицетворял собой образ страшного гения. Аресты ведь шли по стране денно и нощно. И я как увидел его, и рядом с ним сидящих с такими враждеб- ными взглядами и суровыми лицами, то сначала испугался, появилось ощущение, как будто бы они наконец-то изловили страшного преступника, вора, бандита или убийцу, и им оказался я. Это всё я продумал и пропустил через свою бедную голову, когда ока- зался «пред ясны очи» этого злодея. Но никакой злобы на него и «иже с ним» у меня ничуточки не было. Ведь я не был в чем-нибудь виноват и ничего не боялся, в силу чего и в них не мог подозревать ничего враждебного по отношению к себе. Такими, наверное, были все, кто попадал в подобные ситуации. Все знали об apeстаx, много было разговоров об этом, но никто, (и я не составлял исключение), не допускал мысли о том, что это может вплотную коснуться и их.
Я подошел к столу Романова, он меня измерил взглядом снизу вверх и спросил:
«Смирнов Николай?». – «Да» – ответил я. И тут же спросил его: «А по какому вопросу вызвали меня?»… Романов отметил галочкой мою фамилию в списке, лежащем перед ним, и ответил: «Завтра узнаете». И приказал милиционеру Банникову отвести меня в милицию, в камеру. Я снова спросил Романова: «Что я такого сделал, за что вы меня направляете в милицию на ночь?» Романов повторил, повысив голос: «Всё завтра уз- наете, уведи его»...
Я весь дрожал от злобы и бессилия, сопротивлялся, не хотел выходить. За что вы!… Договорить не дали, меня грубо подтолкнул милиционер Банников и вывел из каби- нета. Вдогонку мне Евтушенко сказал: «Ещё сопротивляется!..»
Я хорошо запомнил его слова, и также хорошо запомнил, что в списке на столе у Романова было записано не менее сорока человек – в два столбца на листе.
Фамилии записанных я не смог разобрать, было далеко и вверх ногами, но галочку, которой Романов отметил мою фамилию, я видел отчетливо.
По дороге в милицию – всего один квартал от НКВД – я весь дрожал от негодова- ния и, конечно же, не мог разговаривать, тем более с этим Банниковым, которого вся Отрадная знала как дурака с наганом, из-за его привычки доставать наган, когда надо и когда не надо. Вот и сейчас он наставил его на меня – это он сделал ещё в кабинете Романова, и повёл по улице в милицию, где сдал меня дежурному, а тот посадил в камеру.
Внутри двора милиции стояла хата из двух комнат, которые назывались камерами. Окна у них были без решеток. В одну камеру он меня и впихнул, где сидело очень много народа. Она была переполнена, стоял страшный смрад – накурено было до пре- дела, топор мог свободно повиснуть в дыму, была духота, все лица были такими мрач- ными и понурыми, как на похоронах.
Это и было моим «крещением», первым знакомством с тюрьмой, которое на меня произвело очень тяжелое впечатление и оставило в душе какой-то неприятный осадок на всю жизнь. Я никогда не забуду до самой смерти тот самый момент, когда я чуть не свалился от вони, от самого неприятного запаха на свете – такой можно испытать только «вплотную познакомившись с парашей». Такие чувства, по-моему, испытывал каждый, никогда не бывавший в этих камерах, которого впихнули туда с улицы, со свежего воздуха.
Наверное, поэтому я никого из арестованных, переполнивших эту «клоаку», эту зловонную камеру – не узнал, не знал и не мог знать, кроме одного – председателя Попутненского сельпо, расчетный счет которого в Госбанке был на моей группе. Он тоже меня узнал, но никакого разговора ни с ним, ни с кем-либо другим не было. Я, как в первые минуты присел на какую-то скамейку, так всю ночь на ней и просидел, не заснув ни на минутку. Я ни с кем не общался, я их просто никого не знал. В голове был полный сумбур. О чём только я не думал, и все мысли складывались в одну-един- ственную – за что же все-таки меня сюда впихнули?.. Никто меня не спрашивал – как, за что? Но некоторые реплики в свой адрес я слышал отчетливо – «ещё одного прихва- тили», или «наверное, прямо с улицы, видите – в костюме». Что они имели ввиду, я не знал, но в некоторых репликах я услышал неприятные для меня слова, вроде: «до- игрался», «допрыгался», «вроде молодой, а уже. », «…и они знают, кого брать» и пр.
Я ни на что не обращал внимания, старался не слышать. Всё думал, когда же выяснит- ся «всё это» и что же со мною будет дальше, долго ли ещё придётся тут быть. Сверлила мысль в голове – как сообщить домой о себе родителям, которые, разумеется, были все, особенно мама, в большой тревоге за меня. Ведь я не пришел домой ночевать, где я, и что случилось – они ведь не знали.
Уже давно был рассвет, начинался обычный деловой день, я все сидел и думал о себе и родителях. Но разговоры в камере, которые я слышал, наводили меня на грустные размышления и выводы. Никто из всех сидящих не надеялся отсюда выбраться, этой надежды должен был быть лишенным и я. Так, потрясенный и совсем растерявшийся от таких рассуждений, не спавший всю ночь, и вконец выбившийся из сил, я подошел к окну и увидел во дворе своего дружка Жору, с которым вчера вечером пил пиво, и который меня с ребятами провожал до кабинета Романова. Жору тот же Банников уса- живал на груженную доверху картошкой автомашину, въехавшую с улицы через ста- ринные с крышей ворота. После чего подошел к окну нашей камеры и приказал мне выходить и усадил меня рядом с Жорой, усадив нас лицом вперед, он наставил свой наган нам в затылок и крикнул шоферу «поехали». Грузовик выехал в раскрывшиеся ворота со двора милиции, быстро-быстро, повернув на дорогу, ведущую в Армавир, и помчал нас, прибавляя скорость. У ворот милиции и на улице была большая толпа народа – родственники и знакомые, сидящих в камере, где мы были с Жорой, и тех, которые находились в двух подвалах, под зданием большого дома милиции. Грузовик быстро проезжал по образовавшемуся из толпы народа коридору, но в этой толпе ни я, ни Жора с высоты кузова грузовика так и не увидели никого из наших родных или зна- комых. Пока наши родители ходили к Романову узнать про нас – грузовик все быстрее увозил нас от родной станицы, а родителям сказали «завтра узнаете». Но это было обещанием. Нам не было понятно, почему в тот день только нас двоих увезли в Арма- вирскую тюрьму. Но нам было в те минуты не до этого, и мы не глубоко задумывались об этом. Сидя в грузовике, не обращая никакого внимания на милиционера с его нага- ном, направленным в наши затылки – мы начали разговор. Я рассказал Жоре, как меня из ресторана привели к Романову и что он мне там сказал. Жору взяли ночью из дома, ему тоже сказали, что там узнаете, в чем дело. И вот мы, в полном неведении – за что и куда нас везут, не падаем духом, что значит молодость, и с чувством полной неви- новности ехали навстречу неизвестности – мы ничуть не сомневались в том, что это
«недоразумение» вскоре прояснится, нас отпустят, как говорится, с миром, мол, куда им деваться, что Романов нам может сделать, если мы ничего плохого не сделали и т.д. Работали мы хорошо – я в Госбанке, Жора – заведующим Домом культуры и руково- дителем духового оркестра. Оба были активными комсомольцами, играли в духовом оркестре, как и все наши музыканты, из-за любви к искусству. Жора за руководство и
«нотную писанину» для оркестра не получал ни копейки. На работе, при нашем не- приметном деле не было причин думать и говорить о каком-то там вредительстве или подрывной деятельности против советской власти. Хотя в те времена только об этом и было разговоров, и очень много. «Враги народа» нам казались настоящими врагами. В газетах официально об этом писалось очень много, все были уверены в правдиво- сти написанного. Но применительно к нам, в нашем положении, мы, сидя в машине, об этом боялись даже подумать и никак не могли эти слова относить к самим себе. Мы были полностью уверены в своей непогрешимости и невиновности. Наша комсо- мольская жизнь в те времена была вполне в духе того времени, мы были активистами именно в комсомольской общественной работе, на что тогда обращалось особое вни- мание. Я, например, на своем велосипеде всю станицу объездил по сбору подписей за закрытие церкви. Собрал их около двух тысяч, антирелигиозная кампания была в самом разгаре, поэтому больше всех подписей поставили наши активисты-комсо- мольцы. Во время испанских событий все комсомольцы собирались, готовились ехать на помощь испанской революции, для чего у нас проводились тренировки, учились работать в противогазах, и это было по всем учреждениям и предприятиям. Я в своем Госбанке был рекордсменом, проработал не снимая противогаза весь рабочий день. Почти все наши комсомольцы были членами «легкой кавалерии» – прародительницы теперешнего рабочего контроля. Членов «легкой кавалерии», очень многие совслу- жащие, кого это касалось в смысле разных проверок, просто побаивались, и при виде комсомольцев-«кавалеристов» у них портилось настроение. В то время очень модно и престижно было носить (конечно, сначала надо было достать-купить) «юнгштур- мовскую» форму – гимнастерку с карманами и полугалифе брюки защитного цве- та (хаки) и кожаный ремень с портупеей. Для многих комсомольцев это было мечтой номер один, не все имели возможность купить или достать её как дефицитную в те времена, а кто имел её – те демонстративно щеголяли в ней на зависть всем нам, не имевшим такой формы. Один вид членов «легкой кавалерии» заставлял трепетать тех, кому предстояла внезапная, неожиданная проверка их деятельности, так как все знали о самой справедливой и честнейшей работе «кавалерии» по проверке, никогда и никому ничего не прощавшей и нетерпящей никаких, даже самых малых наруше- ний… Быть членом «легкой кавалерии» было очень почетно и престижно, желаю- щих быть ими было много, но не всех туда принимали. Жора долго был её членом, а я увлекался спортом, был страстным футболистом. По своей инициативе собрал ребят. В течение недели мы, повыдергивав из земли крупные бурьяны и сорняки, расчистили и разметили площадку для футбола. Стойки и перекладины для ворот я сам достал у прораба, строившего в то время новую школу. И долго, лет, наверное, десять, стадион действовал. Находился он на площади, перед незакрытой тогда ещё церковью, где сейчас вырос прекрасный парк. В летнем садике, за Домом культуры, также по моей инициативе, мы сами сделали две площадки для волейбола, на кото- рых по вечерам и в выходные дни происходили настоящие соревнования – ежеднев- но! – самодеятельных волейбольных команд, тут же формирующихся, игравших «на вылет» – по-олимпийски.
Я был капитаном футбольной команды и активным членом нашего отличного драм- кружка, в котором и Жора принимал активное участие, всегда отлично исполнявший все роли, какие ему приходилось исполнять. Я тоже был членом драмкружка, и осо- бенно хорошо исполнял роль Сенечки Перчаткина в спектакле «Квадратура круга».
Меня за эту роль очень хвалили, если бы тогда было «в моде» в нашей станице награ- ждать грамотами, то я был бы первым претендентом на таковую.
Наша юность (хотя Жора с мая 37 года был уже женат) была ясной и безмятежной, никто и ничто не омрачало горизонтов нашей комсомольской жизни.
В то время, в те дни, хотя и тревожные, в связи с «процессами разных блоков», о которых мы читали в газетах – мы жили без тревог за себя, никогда не думали о том, что «это» могло в какой-то мере касаться нас, боялись об этом думать, а вернее, про- сто не думали...
Еще до женитьбы Жоры, от которой я его отговаривал, после «ночных дел» нашей молодости, связанных с нашими «барышнями», как тогда назывались любимые де- вушки – я ходил к нему ночевать, чтобы домашних своих «не булгачить» своим позд- ним возвращением домой. Мы очень часто по пути к нему пели песни – что значит молодость – а песня «Ой, да ты калинушка!» была нашей любимой. В два голоса (ведь мы оба были музыканты) она у нас «звучала», как говорят у музыкантов.
И вот, сидя в грузовике на картошке, мы, наговорившись на тему – «ничего нам не будет, потому что не за что!», как-то не сговариваясь, начали вдруг петь, затянув нашу любимую «Ой, да ты калинушка!» А потом всё громче и громче пели её, назло этому дураку с наганом, который он всю дорогу держал нам в затылок, и Романову и всем «этим», и пели с таким воодушевлением и желанием, как будто бы она была наша последняя лебединая песня (чем она, как показали наши дальнейшие «дела» и оказалась в действительности). Но факт был фактом, что значит молодость! Двух мо- лодых людей под дулом нагана везут в тюрьму, а они, как ни в чем не бывало, поют во всё горло!
С этой песней и привёз нас в Армавир Банников, ни разу не пытавшийся прервать наше пение, сидел сзади нас, не выпуская наган из рук, и дрожал от страха, боялся, как бы мы не убежали от него. Он нас сдал дежурному Армавирского НКВД, где нас посадили по разным камерам.
Я попал в камеру, где старостой был Фанов – я уже писал о нем. Первый допрос вёл следователь Отрадненского НКВД молодой парень-практикант со школы НКВД, у него на петлицах были буквы «Н.Ш.» (какая-то школа). Я его знал, потому что де- вушка, за которой он ухаживал, была прежней моей партнершей на танцах, с которой я часто танцевал, звали её Маруся Михина. У меня была своя барышня, за которой я ухаживал, но всё равно этот молодой следователь на первом же допросе меня преду- предил: «Если не подпишешь протокол, я тебя от танцев отучу, ты у меня погибнешь в лагерях»…
В начале допроса, на мой вопрос: «За что я тут нахожусь?», он мне дал на подпись
«Анкету подозреваемого», в которой были вопросы установочные: фамилия, имя, от- чество, год рождения, месяц, число, кто родители, образование, член ли ВЛКСМ или партии, место работы. Внизу подпись собственноручная. Я не стал подписывать, так как в графе «Членство в ВЛКСМ» стояло «Не член». Спрашиваю его: «Почему же я не член ВЛКСМ, когда я член его?..» Следователь мне ответил, что я теперь исключен из ВЛКСМ. – «А кто и когда меня исключил?» – Он мне сказал так: «Вот теперь ты уже исключен, потому и не член, ясно?..» Тогда я поставил свою подпись на этой анкете, расписался... И спрашиваю его: «А в чем я подозреваюсь, можно узнать?..». Следо- ватель мне строго сказал: «А теперь я тут спрашиваю, а ты будешь только отвечать. Я всё буду записывать, а ты потом подпишешь, и всё узнаешь, ясно тебе?»
И вот он мне задаёт первый вопрос: «Знаешь ли ты Исакова Ивана Ивановича?» Я такого никогда не знал, и не слышал такой фамилии, так и сказал ему. Следователь на- стаивал на том, чтобы я сознался и сказал – да, знаю. Я же ничего и слышать не хотел про эту фамилию и сказал ему, что не знал и не знаю… Он долго меня донимал этим вопросом, но я был непреклонен, так как не знал такого никогда. Тогда он мне напом-
нил о том, что когда я по комсомольскому поручению в 1932 году помогал уполномо- ченному НКВД Агаркову составлять списки на привезенных из предгорных станиц раскулаченных – так о чем я с одним из них разговаривал, с этим самым Исаковым?.. Я помнил ту работу, что делал по поручению как комсомолец, и сказал ему, что их там было больше сотни человек, я ни с кем не разговаривал, записывал только их фа- милии, имя, отчество и откуда был привезен в Отрадную – и всё. Мне с ними было не о чем говорить и меня предупреждали о том, чтобы я не нарушил этого правила, что я и сделал – только переписал их в список и отдал его уполномоченному Агаркову. Ни
с кем и ни о чем не разговаривал.
Следователь просто изводил меня этим Исаковым, но я наотрез отказался от этого Исакова, потому что не знал его. Тогда следователь говорит мне: «А ты знаешь, где сейчас этот твой Агарков?». На что он намекал, я не мог догадаться, но хорошо запом- нил, почему то – «где»?.. И больше об этом ни слова не было сказано. Я, разумеется, промолчал, потому что не знал и «где», и что он имел в виду…
Тогда он мне задал второй вопрос: «Ты говорил о том, что Сталин не умеет руково- дить страной? Говорил? Отвечай! Где и кому?.. Ну!..» Я отвечаю ему: «Нет, никому и никогда я так не говорил». «А ты ещё восхвалял Германию! Сознавайся – где, когда и с кем! Ну»! Отвечаю ему, что никогда и ни с кем я не восхвалял Германию, понятия об этом не имею. И вообще, такие вопросы для меня слишком серьёзные – и подобного не говорил и сам не слышал ни от кого. Нет и нет.
Следователь строго посмотрел на меня и сказал: «Ты не валяй дурака, пока по-хо- рошему – сознавайся, не отбрёхивайся». Но я твердо настаивал на своём, и ни с чем не был согласен. На все его вопросы ответил еще несколько раз – нет, нет, нет… На эти три вопроса и ответов на них, состоящих из нескольких фраз: нет, нет, нет – «Не знал я Исакова», «не восхвалял Германию», «Не говорил о том, что Сталин не умеет руководить страной – он исписал три полных страницы на трех листах бумаги, закрыв газетой всю страницу, и оставив мне для подписи чистую строчку – в начале которой было написано «всё выше написанное с моих слов записано, больше ничего добавить не могу» – и подпись моя должна стоять, я должен сам подписать это. Каждую стра- ницу в отдельности. Я не стал ничего подписывать и попросил его дать мне самому прочитать написанное. – «Я же тебе всё прочитал только что. Ты слышал?.. Ты что, не доверяешь Советской власти?» – Я ему говорю, что меня смущает то, что на ваши три вопроса и мои на них ответы, состоящие всего из нескольких слов – «нет», «не знаю», «не говорил», «не слыхал» – вами исписаны три полных страницы – «Поче- му так много записано?» – Он мне ответил, что это пояснения моих ответов. «Тебе ясно?..» – Я прошу его дать мне самому их, эти пояснения, прочитать. «Нет, не дам» – и пододвинул мне поближе закрытую газетой страницу протокола. – «Бери ручку и подписывай», – приказал он мне...
Это опять началось сначала, и так часа три он меня всё заставлял подписывать, крича и угрожая, и страшно выражаясь матерными словами... Но я стоял на своём и ничего не хотел подписывать.
Я ведь писал о том, что в первый же день, когда меня посадили в камеру, и как но- вичка определили на «парашу» – «поселили на временное жильё без прописки», пока не освободится более приличное место – староста Фанов меня предупредил о том, чтобы я ничего не подписывал, не прочитавши сам написанное следователем, и чтобы я не верил ни одному его слову – обманут, сказал он. Но я и без него решил сам так делать и только ждал, когда меня начнут бить, я к этому был готов. Знал, что они бьют всех беспощадно – знал, и только ждал начала. И сказал следователю, что он меня может убить, но я ничего не подпишу не прочитавши.
На первый раз он меня продолжал допрашивать с утра до позднего вечера. От его кабинета до нашей камеры, находящейся в другом здании, меня водили через пло-
щадь, каждый раз под дулом пистолета, направленного в затылок. Иду, руки назад и голову вниз, а сам затылком чувствую дуло пистолета, хотя пистолет и не касается моей головы, но такое чувство меня ни разу не покидало. И только я расположился в камере спать по очереди, вытянувши ноги, только успел ответить на вопрос: «Подпи- сал?», словом «Нет», не успел глаз сомкнуть, как меня снова повели на допрос.
В том же кабинете сидел уже другой следователь, не Отрадненского РО НКВД, я этого не знал. Когда меня ввели к нему, он что-то писал, и, не поднимая головы, при- казал мне стать к стенке лицом и не садиться. Сам продолжал писать. Другой следо- ватель сидел за отдельным столом и печатал на машинке.
Я стал лицом к стене, как было приказано, «в стойку», и стоял долго, пока ноги не устали – машинально присел на пол. Следователь, увидев это, как кот на мышь на- бросился на меня и сапогом наподдал мне по бокам. Закричал страшным голосом: «А ну вставай гад, мать твою…» – и понес меня… «Будешь стоять до тех пор, пока не захочешь подписать протокол, понял, паразит?..»
Первый следователь, и этот, и потом еще один – трое всех – со мной «работали» по очереди – и все как один страшно ругались матом, как только хотели. Поэтому я тоже ответил им тем же, и сказал: «Не дадите прочитать, не буду подписывать, хоть убейте меня». На что они разражались диким матом, и, угрожая чем только могли, кричали на меня как бешеные.
Тем не менее меня снова – после того как сапогом набили мне бока – поставили к стене лицом «в стойку». Я стоял, пока ноги терпели, и присел на пол опять. Следо- ватель «тигром» на меня набросился и стал бить рукояткой нагана по плечам, рукам, выше локтя и под бока, страшно ругаясь и крича. Бил как хотел, мне было невыноси- мо больно. Пока не устал сам, сел за стол и сказал: «Я тебя заставлю, гада, все подпи- сать». И отправил меня избитого, как собаку, в камеру. Только привели в камеру, как через полчаса снова повели в НКВД. На этот раз был другой следователь. И снова – то же самое: я стоял, пока не устанут ноги, потом садился на пол. Он снова бил меня сапогами по ребрам и бокам, бил не стесняясь, и даже с каким-то удовольствием, но я ни звука не произносил, молчал, только голову руками закрывал. «Подпишешь, гад? Убью, как собаку!». – А я всё твердил: «Хоть убей – не подпишу»...
До поздней ночи он со мной возился, потом все угрожал, бить перестал, и, поло- жив руки на стол и голову на руки, вроде задремал, приказав тому, который сидел за машинкой и все печатал что-то: «Не давай этому гаду сидеть ни минуты, пусть стоит, пока не подпишет»… Я стоял, но когда ноги устали совсем, сел, и до того уставший был, что стал дремать, сидя на полу...
Этот следователь, увидев меня снова на полу, бросился ко мне и начал меня тоже сапогами бить по чём попало. Закрыв лицо руками, я согнулся в дугу и все боялся, что он мне в лицо попадет сапогом, терпел, а тот издевался надо мною. Я, стиснув зубы, катался по полу и решил – пусть, гад, меня убивает, не буду подписывать, и так ему и прошипел сквозь зубы: «Не... не подпишу…» Ему, наверное, надоело меня из- бивать, потому что я не произнес ни звука – избил он меня как собаку. Лицо мое было сплошной кровавый шар, губы разбиты, кровоточили, нос распух, как кувалда стал, весь в крови, руки, ноги, ребра болят страшно, но я терпел, сам удивлялся – откуда у меня это?..
В двенадцать часов ночи он разбудил спящего следователя, вроде как показать тому, как он меня «разделал» – отправил меня в камеру по знакомой дороге через площадь. В камере, конечно, не спали, все знали, что меня «взяли в оборот», ждали, каким я приду и приду ли вообще… При моем появлении все на меня уставились: «Что с то- бой? Били?..» – Я говорю: «Как видите». А губы мои были как украинские вареники – и смех и грех... Посыпались реплики: «Вот, гады, что делают». Все мне сочувствовали и жалели меня. А староста Фанов сказал: «Вот видите, что они сделали с пацаном (я
был малого роста, худеньким парнишкой, несмотря на то, что мне уже был 21 год, меня в сентябре 37 года призвали в армию). А как нашему брату там достается?» – продолжал Фанов. – « Ну что, конечно же подписал, раз вынес такое, а?» – «Нет, и не думал подписывать» – сказал я и улегся на место «спать с вытянутыми ногами», указанное мне Фановым, немного, как мог пообтёршись тряпочкой. Место было удоб- ное – в углу, чтобы никому не мешать, и чтобы меня никто не беспокоил.
Но и часа не прошло, как меня снова вызвали на допрос. «Ну, гады, хотят сломить тебя во что бы то ни стало. Держись до конца, раз уж начал, ведь снова бить будут» – посоветовали мне в камере. Я шел, еле передвигая ноги. Конвоир, видимо, не меня первого таким видел, не торопил меня и тихо шел, наставив наган мне в затылок.
В том же кабинете меня встретил мой первый отрадненский следователь-практи- кант. Сидел за столом, накинув на плечи шинель, как Наполеон на известной картине. Громким голосом и тоном, не допускающим возражений, приказал мне: «Садись и подписывай, бери вот ручку». И держит её передо мной, ждёт, когда я возьму её. Я, полусонный и избитый, как собака, даже не посмотрел на него, не двигаясь с места, сказал как можно отчетливее своими губами, как вареники: «Не читавши – ничего не подпишу, даже и не старайтесь»…
«Ах ты, гадина, мать-перемать…», – заорал он на меня, вскочил из-за стола и по- дошел к двери в соседний кабинет, где у них было что-то вроде бытовки. Там стояла тумбочка и кровать. «Иди сюда, гад паршивый» – и хватает меня за руку, а я, не сопротивляясь, свободно даю ему руку, а сам так устал, и так спать хочу, ведь они со мною третьи сутки работают по очереди, сами-то спят, а мне и часа не дали заснуть. Он схватил меня за руку, расправил мои пальцы в ладонь и направил их в щель двери со стороны подвески её и начал за ручку закрывать её, чтобы дверью сдавить мои пальцы. Когда пальцам стало больно, я сжал их в кулак, и они свободно выскользнули из щели. Он попытался во второй раз проделать такую процедуру, но я опять сжал пальцы в кулак, хотя он и хотел быстро захлопнуть – я также быстро не дался. И видя, что у него с этим приёмом ничего не вышло, рассвирепел, и неожиданно, со всего раз- маха дал мне по лицу увесистого «леща» – не кулаком, но я от удара упал на пол. Тогда он начал бить меня, лежачего, ногами по бокам, по спине. Я голову закрыл руками, но он не старался бить по голове, лупил меня ногами, как хотел. Я крутился по полу, не издавая ни звука, терпел, и всё больше укреплялся в своём упорстве. «Все равно не подпишу ни…» – сказал я ему отчетливо и ясно…
Следователь сел за стол и спросил меня:
– А Булгакова Анатолия ты знал, он отрадненский житель?.. Я, сидя на полу, опершись спиной о стену, говорю:
– Да, знал. Мы ходили вместе в школу. Потом я пошел работать в Госбанк, а он стал трактористом в МТС.
– А какие у тебя с ним были отношения? О чем говорили, когда на велосипедах го- няли по станице, отдыхая, о чем сговаривались?
В те времена велосипеды были такой же не всем доступной редкостью, как теперь автомашины. У этого Толи и ещё у некоторых ребят они были, и мы часто, точно как теперь мотоциклисты гоняют по улицам – также и мы на своих велосипедах вечерами
«стайкой» носились по Отрадной. Этого Антона и меня в сентябре призывали в ар- мию – первыми по списку. Наш военком его спросил:
– Ну, ты куда хочешь пойти служить»? Толя ответил:
– В танкисты.
– Ну, вот туда и пойдешь
–А ты музыкант, куда хочешь?
– В школу военные дирижеров
– Ну, вот и поедешь в Саратовскую школу – обрадовал он меня. Но это ведь было в сентябре?.. С этим Толей мы учились в одной школе с первоклашек...
– Так о чем вы с ним сговаривались, ну-ка расскажи?
– Я не дружил с ним, как с другими ребятами и никаких разговоров «по душам» у меня с ним не было, он парень другого «плана». Был ближе к технике, а я ближе к музыке, и никогда с ним ни о чем не разговаривал. А на велосипедных прогулках не было времени для разговоров, мы больше в «обгонялки» играли.
– Значит, ты и это отрицаешь?.. Не хочешь признаваться, отвечай!..
– В чем мне сознаваться? Я с ним никогда не был близок, и знаю его только потому, что учились в одном классе, но я с ним никогда, кроме «здравствуй» не говорил.
– А вот он сознался во всем, а ты молчишь...
Тут я понял, что и Толю арестовали. А следователь опять похлопал рукой по папке и сказал, что, мол, «у нас всё здесь про вас есть, не отпирайся и подумай, мол, тебе никогда не отвертеться от твоей вины…»
Я сидел как ошарашенный, смотрел на следователя и на его папку, соображая, что же там может быть?.. У меня и мысли не было о том, что в той папке может находить- ся что-либо меня компрометирующее, что-нибудь «против меня». У меня вообще не было кого-нибудь из близко знавших меня друзей или знакомых, которые обо мне мог- ли знать или подумать что-либо плохое. Я ничего не украл, никого не убивал, не пил, как некоторые мои товарищи уже «увлекались этим делом» – я им на гитаре играл, когда бывал в таких компаниях…
Комсомолец я был активный, мне всегда было приятно слышать хорошие отзывы обо мне от секретаря РК ВЛКСМ Пурисова, хорошо знал заместителя его по спорту Радченко – наш футбольный начальник был он – команда наша называлась «Коман- дой РК ВЛКСМ». С ним я, как говорят, «ладил», и вообще у меня не было причин сомневаться в своей «правильной жизни» в то время. Я потому считал себя таким, ка- кими в то время стремились быть все молодые люди «нашего круга», если так можно выразиться. И все мои друзья и товарищи были для меня хорошими. И у нас не было оснований кого-либо считать не таким как я, а я ни с кем не ссорился и не ругался, у меня не было никаких врагов или недоброжелателей – я так считал и был в этом уверен. В своем окружении – мои друзья и товарищи – все были старше меня и не я к ним, а они ко мне все тянулись – может быть потому, что я был – во-первых, музы- кант, никогда не унывающим, всегда веселым и шутником. Так рассуждал и думал про себя. Я все глядел на папку и никак не мог подумать о том, что в той папке может быть что-либо плохое про меня...
Это уже в третий раз следователь мне намекал на неё, но я ничему не верил и не хотел этого. Не обращал никакого внимания на его слова. Никакой вины я за собой не чув- ствовал, ничего плохого я не сделал, за что меня можно было арестовывать. И я, осме- лев, спросил его: «Так вот за это вы меня и арестовали? За то, что есть в вашей папке?»
– Не всё ещё, – сказал следователь. – Вот ещё одну фамилию – ты знаешь же кто такой на самом деле Лизогубов, ты же знаешь, что его дед был богач?..
А я все думал – почему он меня расспрашивал про Исакова, про Толю, а про Жору, с которым меня привезли «на одной картошке с песней» в Армавирское НКВД – до сих пор ни слова?.. Это как-то подсознательно само в моей голове промелькнуло на миг, и потом ушло, а вот теперь я об этом подумал…
– Я знаю его, как своего близкого друга, как музыканта и руководителя оркестра. Знаю, что он без отца и без матери остался и всю жизнь живет у родной тети Саши – материной сестры, муж которой – Карпенко – работал ранее после гражданской вой- ны в ГПУ, а потом в НКВД – теперь он председатель райпотребсоюза…
В ГПУ не держали бы кого попало, а Карпенко был известен всей Отрадной. Он совсем недавно перешел на другую работу. А Жора Лизогубов – это не тот человек,
который мог кого-либо заставить подумать о нём плохо. Его «отчим» не держал бы в доме у себя какого-то там «внука богача-деда»... Жора после службы в армии, где стал очень приличным трубачом – вот уже несколько лет работает зав. Домом культуры и руководителем нашего духового оркестра. Так я следователю рассказал, хотя знал о том, что все это ему давно известно…
– А что вы с ним всегда обсуждали, о чем сговаривались, ведь вы же часто ночевали вместе – признавайся?
Я подумал – ну что ему сказать? О чем могут говорить два друга после своих сви- даний с «барышнями», два молодых парня, у которых в мыслях то и дело были одни
«юбки», грубо говоря. Работа, как его, так и моя – как говорится, «на высоте». Здо- ровье у нас отличное было, настроение всегда хорошее, мы себя вели очень «патрио- тично» и в духе времени. Никаких замечаний нам никто не делал – не было причин к этому. Мы себя считали настоящими комсомольцами-ленинцами, об этом в то время только и было разговоров... Это я ему скажу? И вспомнил – он, говорю, жениться со- бирался, а его я отговаривал от этой затеи… Так оно и было в течении двух лет, как только он познакомился со своей будущей женой. Я отговаривал его жениться, боялся потерять лучшего друга, что всегда случается, когда один женится…
– Так что же ты скажешь про него? – спросил следователь.
– То, что он друг мой самый лучший, и всё, больше ничего не спрашивайте, я вам всё равно не верю, пока вы не дадите прочитать мне самому протокол обо мне.
Я был на пределе сил, спать хотел ужасно, а он меня уже третий час «уговаривает». Я обратил внимание на то, что он ничего больше не записывал и все мои последние ответы на его вопросы так и остались «в воздухе». За вторым столом не сидел тот, который все печатал на машинке до этого.
Сам следователь тоже, наверное, порядком устал, ведь видно же, – он молодой, чуть старше меня, но это было по нему видно. Убедившись в том, что с «пальцами» ниче- го не вышло, снова поставил меня в «стойку», а я сразу сел на пол. Он презрительно посмотрел на меня, подошёл, и, как шофер по спустившему воздух колесу машины, – несколько раз ударил меня по бокам ногой, велел подняться и отправил меня в камеру. Там – всё с начала – пошли расспросы, но я буквально валился с ног. Мне дали место спать «с вытянутыми ногами». Улегшись, я коротко сказал: «Не подписал», – услы- шав ободряющее «молодец» – не помню, как уснул.
Через три часа меня снова повели к следователю. Шли третьи сутки, в течение ко- торых я спал всего три часа. Выходя из камеры, я сказал Фанову: «Иду, не знаю, что со мной будет, но все равно ничего не подпишу»…
В кабинете на этот раз собрались вместе все три мои мучителя. Сидели за столом свежевыбритые, с лоснящимися щеками, наодеколоненные. Высокомерно меня сме- рили своими взглядами, и один из них сказал: «Ну вот что, такую мразь убить не жалко, если он сейчас не подпишет свои протоколы, тем хуже для него, его и бить уже некуда, на кого он похож, вы посмотрите на него. Иди к столу, в последний раз, по хорошему, бери ручку и вот здесь распишись…»
Я подошел к столу, но никак не подписывать, а так просто, механически, и сам того не ожидая, вижу на столе лежит первая страница протокола – анкета и на одной строке увидел написано слово «кулак», смотрю дальше – фамилия в начале анкеты – моя… Я озадаченно спрашиваю их: «А почему это я бывший кулак? У нас сроду дома своего никогда не было. Мы всю жизнь по чужим квартирам в наем жили. Отец мой простой портной и никогда кулаком и быть не мог?..» – «А где ты это видишь, где написано?» – встревоженно как-то спросил один из них... А-а-а вот где, – так это ж анкета, но это теперь уже не имеет никакого значения…» И они, трое, многозначительно посмотре- ли друг на друга – кто же допустил такую «промашку», забыл закрыть газетой начало протокола, но сами все молчали, и один из них быстро убрал под газету эту страницу.
Я же ещё больше укрепился в своем предположении, что в том протоколе написа- но Бог знает что, ещё больше стал им не доверять, и твердо и решительно сказал им, набравшись духу: «Вот что – вы сейчас можете убить меня на этом месте, но я ничего подписывать не буду, не буду, не буду». Отошел от стола, сел на пол к стене... Мину- ты три они вполголоса о чем-то совещались, а я сидел на полу, клевал носом, чуть не засыпал. Тогда первый, мой Отрадненский следователь, пинком сапога поднял меня с пола, подвёл к столу и говорит: «В последний раз спрашиваю, ты будешь подписывать по-хорошему?» (Это после побоев-то!).
«Нет, всё равно не буду, нате, убивайте меня на месте», – сказал я ему… Сказал, а сам испугался, не знаю чего, но испугался, думал сейчас он мне к-а-а-к д-а-а-а-с-т по морде… и кажется мне, что я побледнел. Ну, вообще то, я здорово струхнул тогда, аж сейчас помню всё… Не помню его лица, не помню, что делали те, двое следователей, не помню, что я сам делал – это я описываю своё состояние именно в те минуты – после мною сказанного своего «последнего слова» – это в те минуты я был в такой прострации... Прошло какое-то время, оно мне казалось долгим – я же ждал избиения, более жестокого, и ко всему был готов – я же сказал им: «Нате, убивайте»… Следова- тель сгреб со стола протоколы, сунул их в ящик стола, и проговорив на ходу: «Ну и ... с тобой!» – приближаясь ко мне: «Сгною в лагере, все равно погибнешь тварь», со всей силы ударил меня по лицу кулаком под подбородок, а когда я покачнулся и уже падал на пол – он ногой с такой силой поддал мне под зад, что я до двери долетел по возду- ху. Там стоял конвоир, поднял меня, поставил на ноги и спрашивает следователя: «В камеру его, да?»... – «Да, отведи эту тварь, всё равно подохнет в лагере, я ему устрою веселую жизнь»… И всё. Это я отлично помню до сих пор, как помню и тот момент, до этих «заключительных речей прокурора» и «последнего слова обвиняемого», если не грешно это всё сравнивать с «судом правым, скорым и милостивым»...
А тот момент, когда следователь, прищурившись, приближался ко мне, а я весь сжался в комок внутренне и закрыл глаза, точно помню от предчувствия чего-то страшного – гла- за закрыл – и в этот момент получил «удар зубодробительный, удар скуловорот», тот са- мый «последний его удар по лицу», а как летел по воздуху к двери – вот этого не помню.
«Последним словом подсудимого» или «обвиняемого перед вынесением ему при- говора» (как «при настоящем суде») были мои слова – «Нате, убивайте на месте, но я вам ничего не подпишу». А последнее слово прокурора (как на суде всегда делалось), а в данном случае и судьи – были слова следователя – «всё равно подохнет в лагере, я ему устрою веселую жизнь»...
После обмена репликами и прощальными рукоприкладствами и ногоприкладствами, между «правым» и «виноватым» меня в последний раз повели по знакомой дороге в ка- меру. На этой дороге, когда меня водили днём, я слышал, как проходящие и встречные люди, глядя на меня, идущего под наганом конвоира, произносили: «Такой молодой, с виду и не подумаешь, а уже чего-то натворил». Они видели во мне настоящего большо- го преступника. Меня же это доводило до страшной злобы на Романова…
– «Гляди, как ведут, видать опасный», – и другие реплики в том же духе, причем не один раз…
На этот раз конвоир наган не наставлял на меня, видимо потому, что я «так при- лично выглядел» (куда там мне убегать!), еле-еле двигал ногами, шёл ссутулившись, исхудавший, весь избитый, со сплошным синяком вместо лица, полусонный и голод- ный, как бездомная собака – прямо жалкое зрелище…
Но в камере меня, «как зрелище», встретили сочувственно и жалели меня, увидев моё лицо в полсиняка и вполпухлого куска мяса, спросили: «Это что, опять били тебя, гады?..» Я ответил всей камере сразу: «Это следователь хотел дать мне ногой поджоп- ника, а я увернулся»… И двумя словами – «нет, н-е-ет»!.. было всё сказано и понят- но. «Молодец», – сказали все, а староста Фанов изрёк многозначительно: «Они тебя больше не вызовут, раз ты наотрез отказался подписывать. Они же знают, что по-хо- рошему тебя не уговорить, а по-плохому – чем больше они тебя бьют – тем больше у тебя на них злобы. А дела-то у тебя нет никакого! Вот, что они сами выдумали, на том и будет конец. Ложись, отсыпайся». Что я и сделал. Спал почти 20 часов, правда, с перерывами…
На этом закончились, во-первых, мои мучения, физические и следственные, я им не нужен стал; во-вторых, всякие надежды на конец «предвыборной изоляции по- дозрительного элемента» – этого, как ни странно, все ждали как-то подсознательно, верили в какое-то чудо; в-третьих, – все надежды на справедливость, когда мы, сидя в грузовике на картошке рассуждали с Жорой: «А что они нам сделать могут – мы же ни в чем не виноваты?»
И на этом вообще кончилось «моё дело». Ведь в дальнейшем никакого суда не было, никакого приговора мне никто не зачитывал, на какой срок меня осудили – я не знал, за что же, в конце концов, меня мучили, определили меня в тюрьму или лагеря – я также не знал…
Мне разрешили лежать с «вытянутыми ногами» дня три, пока я не пришёл в об- щетюремную норму. У меня все тело болело, я не мог сразу подняться, болели руки, ноги, рёбра, спина. Лицо моё было точно как печеное яблоко, и по опухлостям, и по цвету, губы распухшие и глаза в подтёках, усталость была неимоверная. Легче стало от сознания того, что больше не вызовут на допрос – с одной стороны, а с другой тя- жело давила неизвестность – что же дальше будет со мной, да и со всеми такими, кому
«судьба улыбнулась в 1937 году». Ведь никому из таких как я не предъявляли никаких обвинительных заключений, полагающихся перед судом. А по газетам знали, что всех тогда сажали именно судом, таких как Рыков, Пятаков, Радек, Зиновьев и всех участ- ников разных блоков и групп, – читали все подробности об их «признаниях». И все для себя ждали именно суда, который по закону должен был определить – кого домой, а кого в тюрьму... Но ждали все, а суда то – и не было?.. А об этих «тройках» тогда и понятия никто не имел…
Через некоторое время, меня в числе оформленных (как потом узнали 2/ХII-37 г.) перевели в Армавирскую общую тюрьму, где мне пришлось «отведать прелестей» общей вшивой и вонючей камеры и тюремного изолятора.
Из тюрьмы, нас человек 100, этапом, перевели в барак сельхозколонии, где раньше отбывали сроки «принудчики», которых куда-то увезли.
Дождь, на дороге без покрытия – грязь невылазная, нас, строем по пять человек, с усиленной охраной и собаками, гнали в эту сельхозколонию, находившуюся в 6-7 км от города. Возле железнодорожного переезда, у закрытого шлагбаума, раздалась ко- манда – «Садись (куда, в грязь, в лужи?) С-а-а-д-и-и-с-ь, чего рассусоливаешь!» – со- бакам тоже подали команду. Они г-а-в, г-а-в – овчарки большущие, зубастые, злые – только и ждут, когда их отпустят, чтобы схватить любого. Все мы впервые в жизни это видели и на себе испытали эти «прелести». Кто не решался в грязь садиться, а больше ведь некуда! – на того взмах прикладом. И он сразу уселся в лужу. Дождь поливает нас сверху, и мы сидим в лужах, ждём, когда шлагбаум откроется. Конечно, все наши вещи – мешочки, сидорки, сумочки, рюкзаки – все в грязи. Так положено, ведь сидя- чий не побежит, потому стоять никому не разрешали...
В этом этапе я встретился со своим отцом и с Жорой. В бараке, где нас поместили человек 200-250, мы расположились как на пикнике – прямо на полу, без матрацев и подушек. И за многое время хоть выспались по-настоящему – все «с вытянутыми ногами», и не по очереди.
Было не так тесно, как шумно. После переполненных душных и вшивых камер, в бараках колонии было намного лучше, хотя парашу дежурные по двое выносили, так как на улицу никого не выпускали.
Через месяц, здесь, нас всех родные просто «обнаружили». Жители Армавира ви- дели этот этап – переход в колонию, и наверное, сообщили всем, искавшим своих, вроде нас с отцом.
Почему не сообщали родным сведения о нас «романовы», всё это выяснилось в раз- говорах в этой колонии. Но как бы там ни было, мы в один день получили на троих два мешка продуктов и мешок тёплых вещей от моей матери и родных Жоры (его жены, сестры и тёти). Все они нас увидели, а мы их – иногда, в редкие дни, когда желающих поработать на свежем воздухе, под конвоем выводили в поля убирать остатки морко- ви, свеклы, картофеля.
В один такой наш выход в поле, они, к великой обоюдной радости и увидели нас, возвращающихся после работы. Передачи наши были просто богатыми, да не только мы, все, кого перевели в колонию до этапов – получили эти долгожданные передачи. Столовой не было, привозили один раз в день какую-то болтушку из кусочков морко- ви и свеклы – хуже в десять раз тюремной баланды. Питание было отвратительным, поэтому, наверное, и разрешили передачи.
После продолжительного голода в тюрьме, здесь для нас, с передачами от родных, жизнь была просто как праздник. Очень многие, не удержавшись, не послушавшись добрых советов, в первые же дни объелись настоящей вкусной едой и, конечно, все заболели расстройством желудка, в том числе и мой дружок Жора.
Вместе с нашими родственниками была и мать того Толи Булгакова, которого мне
«шил» следователь. Толю мы в нашем бараке обнаружили, и я с ним разговаривал, как, впрочем, и с Жорой и отцом. Толя рассказал, что его спрашивал следователь про меня. «Всё, что я знал про тебя, и вообще, как в школе учились, я ему рассказал, а следователь всё точно записал и мне прочитал, дал подписать. Я все подписал. А что, не так что сделал?» Жора, как и отец, тоже всё подписали, как говорят, «с первого предъявления». «Ведь он же нам прочитал – записано всё, как отвечалось».
И отец и Жора, совершенно одинаково реагировали на всё и «сразу рассказали сле- дователю, что мы ни в чем не виноваты, он так всё и записал», – сказали они.
Я спросил у отца, Жоры и Толи: «А вы что, не видели, что на ваши ответы «нет»,
«не слышал», «не видел», «не говорил», т.е. фактически из двух или трёх слов – сле- дователь исписал на каждый ваш ответ по целой странице листа бумаги? Почему так много написано, не спрашивали его? Не просили у него сами прочитать напи- санное?» Отец говорит: «Так он же следователь, он должен правду писать – то, что мы говорили. Он написал и нам всё прочитал. Все было правильно, и я сразу всё подписал». Так же и Жора, и Толя…, они и мысли не допускали о том, что следо- ватель мог их обмануть, верили ему безгранично и со всем соглашались, что он им читал. Отец говорил – на то и следствие шло. Я им всем возразил, причем ошарашил их своим доводом, они, наверное, и сейчас помнят об этом. Я им сказал так: «А раз так, все как вы сказали он записал, тогда зачем было вас арестовывать и вообще, зачем это следствие?..» Они рты пооткрывали и долго соображали – а и вправду! – зачем же вся эта канитель?.. Они подписали, я не подписал, как и многие, а всем по десять лет «определили»: по тем «правильно записанным» и «правильно прочитан- ным» ответам…
У меня на теле были ещё мало-мальски заметны следы гуманного обращения, и я рассказал, как меня лупили. Их же, никого даже пальцем не тронули, но таких как я, они в своих камерах видели, и мой рассказ для них новинкой не был. Никто из них троих, как и всех остальных, кто был с нами в бараке, да и во всей колонии – никто не знал ни своих сроков, ни причин, за что они их получили. Всех тройка «обслужила». Вскоре нас снова этапировали в тюрьму, где формировали этапы уже по лагерям. Я вместе с отцом попал в один этап – в Усолье. Так было написано на красных неболь- ших вагонах с решётками – прочитал, когда нас вели перед посадкой в санпропускник. Там меня врачи забраковали – у меня сильно нарывал указательный палец на левой руке. Меня в «отсев» – так было тоже написано на вагоне, куда меня и других с разными болезнями посадили и привезли обратно в тюрьму. Отец поехал один, без меня, попал в Архангельскую область на станцию Пукса, где и пробыл до самого дня реабилитации.
Через некоторое время палец зажил, и я был оформлен на этап во Владивосток. Как нас «обыскивали» и смотрели «туда», заставляя меня краснеть от стыда, как нас везли по железной дороге с «молотками», на пароходе до Магадана – я уже писал.
Толя Булгаков погиб на Колыме, а Жора, освободившись в 1947 году, уехал с Ко- лымы на Кубань, к себе домой. В Отрадной муж его сестры Л.С. Немченко был в то время прокурором Отрадненского района и, зная Жору, как своего сына, он приказал ему немедленно возвращаться домой, взял его под свое покровительство. На работе его восстановил, и Жора несколько лет работал на прежней должности – заведующим Домом культуры. Потом прокурора сменили, а Жору снова посадили. Это уже было время «второго покоса» – в 50-е годы. Потом его всё же выпустили, реабилитировали, но он уже не работал, как пенсионер дожил до 1987 года и умер дома, на руках у жены от паралича. Отец мой, тоже реабилитированный, прожил до 1979 года и умер пенси- онером в Ростове-на-Дону, дожив до 90 лет…
09.09.2023