Тютчев как современный герой

К 220-летию русского гения

Поклонников художественной словесности жизнь Федора Ивановича Тютчева удивляет слабым касанием той влиятельной реальности, которую привыкли называть литературным процессом. Лишь перешагнув за тридцать, впервые увидел свои стихи опубликованными, в пушкинском «Современнике». Но откликов практически никаких. Первый сборник был напечатан, когда автор уже отметил полувековой юбилей. Второе и последнее прижизненное издание далеко не полного корпуса стихов долгое время оставалось нераспроданным. Большинство тютчевских стихов дарят чувство скульптурной воплощенности, совершенной словесной телесности, при том, что в биографии поэта повсюду видны знаки ухода от творческой суеты, сохранения дистанции от салонной словесности, от превращения литературы в культ.

Создавая скромное по объему тело поэтического слова, Тютчев всегда занимался делом, которое включало в себя творение художественных миров. Конечно, включало! Однако само дело было неизмеримо большим, и стихи здесь были не работой литератора, не реализацией проекта или сотрудничеством с большим издательством, а воссозданием себя в опыте героического противостояния видимым и невидимым врагам, которые не могли быть не только побеждены, но и просто разоблачены с помощью очередной изданной книжки. Целостность тютчевского пребывания в мире, в сюжете противостояния России Западу интересует нас как единичный и в то же время объективный ответ тому современному литературоцентризму, который на рубеже тысячелетий изувечил не одну тысячу душ.

Житейская философия нашего времени старается быть по-настоящему агрессивной в воспитании гуманитариев нового типа: только обособленность от государства, уход в реальный или символический фриланс, восприятие поэтики как эгоцентрического творения маленького-себя способны развить позитивную асистемность умного, всё понимающего человека. Плясать над воображаемой могилой эпосов стало делом модным, новейшая литература хотела соответствовать этому ритуалу. С неожиданным решением Крымского вопроса, а через восемь лет с началом СВО стало очевидным, что постмодерн лгал о бесконечной протяженности мирного, насыщенного либерализмом времени. Так же открылось, что именно этот либерализм стал платформой расширяющегося милитаризма. Война миров, над которой смеялись при чтении Лимонова, Проханова, Прилепина, Глуховского (признан в РФ иноагентом) или Быкова (признан в РФ иноагентом), больше смешной не выглядит. Вопрос и в поведенческих практиках, которые могут стать жизнью, например, филологов, и в состоянии ума, в идее существования, в понимании тех неизбежных конфликтов, которые вряд ли ограничиваются текущим моментом и способны представить Тютчева как современного героя.

Разумеется, назвать себя первопроходцем в решении этого вопроса не могу. Двадцать лет назад Николай Скатов в статье «Наш современник Ф.И. Тютчев» сказал много важного: и о «космическом чувстве», и о взаимодействии геополитики и любви, и «мертвенности, прострации» как тяжком опыте эпох – тютчевской и нашей. «Тютчевская лирика – это, наверное, единственная в своем роде лирика-трагедия. По непримиримости столкнувшихся в ней начал и по силе самого столкновения Тютчев может быть сравнен в нашей литературе с Достоевским: культ личности и ее ниспровержение, утверждение Бога и его отрицание, заявление духовности природы и ее опровержение», - пишет Скатов.

Да, Достоевский все пашет и пашет в национальном сознании как мощный завод по созданию духовных летательных аппаратов! Без него никуда. Верно сказано о «лирике-трагедии» - мы будем к этому возвращаться, расширяя мысль о жизни-трагедии как форме несогласия с примитивизацией пути в XIX и XXI столетиях. Тютчев общался с Достоевским, общался с Толстым. Но стоит сразу подчеркнуть, что наш герой работает там, где не всегда достигают успеха сюжеты Достоевского и Толстого. «Полифонизм» (М. Бахтин) или «соборность» (Ю. Селезнёв) находим мы у автора «Братьев Карамазовых», Достоевский знает истину, хранит, воплощает и проповедует ее. У Льва Николаевича это знание достигает кульминационной точки и гротескно самоотрицает себя – в отказе от романов, в бунте против Церкви. Толстой и Достоевский для тех, кто уверенно идет к обретению символа веры, того или иного. Тютчев трудится иначе. Его апофатическая, словно остановившаяся перед воротами храма поэзия – хлеб для ищущих философского героизма, для тех, кто не способен успокоиться в пределах состоявшейся идейности, но не согласен с тем, что этой идейности вовсе не существует.

Место Тютчева в истории русской словесности радует своим полноценным присутствием. Позади царство русской поэзии, глобального романтизма-эгоцентризма, который вознес Пушкина с Лермонтовым на вершину и быстро привел к гибели. Впереди системная, чудесная в своей красоте дидактика русской романности, когда достоевская и толстовская многотомность не могут не вызвать мысли об учениках и систематизаторах. Однако современный человек очень часто ни там, ни тут: вне апофеоза поэзии, вдали от религии русского романа. Между! Тут есть шанс повстречаться с Федором Ивановичем. Неочевидность и проблемность спасения явлена в интригах, сопрягающих любовь и философию истории, политику, публицистику и потрясающую медитацию, особенно заметную в тютчевских четверостишиях – которые, надеюсь, известны вам и без цитирования.   

Понятно, что время после Тютчева не ограничивается Достоевским и Толстым. Власть в русской словесности перейдет к декадентам. Можно ли для Соловьева и Бердяева, Мережковского и Гиппиус, Блока и Белого, Сологуба и Арцыбашева отыскать иное, более благородное определение? Можно, например: символисты. Но от этого прошлое не изменится. Леонид Андреев, например, видел в себе отрицателя декадентства – увы, при этом полностью служил оформлению декаданс-состояния, в которое рухнула Россия, вместе с аристократией и интеллигенцией, армией и властью. Декаданс – это чувственный, удаленный от всякого трезвения, пропитанный двусмысленностью кокон, в котором оказывается слово и дело. Декаданс – не полифония и амбивалентность, а диктатура гностической сложности, многозначности и как бы невыразимости. Так в теории. На деле волнующая музыкальность оборачивается концом именно той скульптурности, которую исповедовал Тютчев. Концом сберегающей нравственности и самой государственности.

Его жизнь и творчество глубоко антиреволюционны. И в неизбежных зигзагах дипломатии, и в поэзии Тютчев сохраняет незыблемый, необсуждаемый центр – дорогу, на которой встречаются очень серьезные проблемы, но нет призраков, отсутствует специально взращенные химеры сознания. Декаденты летят в космополитическом космосе, Тютчев идет по Русской земле. Шествует без главного декаданс-проводника – Диониса.

Десятилетие занимаясь Леонидом Андреевым, позже создавая книгу «Дионис и декаданс», задавал себе вопрос: не стали ли декаденты (в расширенном понимании - субъекты децентрации, хронического опьянения сознания) союзниками большевиков в демонтаже страны, променявшей условный реализм (во всех сферах) на безусловный символизм? Не настаиваю на однозначном ответе, но с годами необходимость вопроса только возросла. В стихах и делах Тютчева нет пьянства и похмелья, он не нуждается в веществах, в искусственном рае и аде. Посттютчевская русская культура даже Достоевского приспособила для наращивания национальной суицидальности, из скрытого призыва которой и пришли те, кто поменял многое или все. Такую оппозицию строить необязательно…

На «правом фланге» в Тютчеве чаще видят боевого публициста. О поэзии говорят реже. Я не буду цитировать «Россию и Запад», «Россию и Германию», «Письмо русского», «Россию и революцию», «Римский вопрос». Кратко представлю их единый историософский сюжет. Вот он.

Борьба между Россией и Западом никогда не прекращалась; были передышки, отказ от борьбы – никогда. Влиятельные русские люди, которые утверждают обратное, лгут и работают на наше поражение. Надо искать корни этого противостояния, возможно, имеющего апокалиптическое значение. Запад выбрал Революцию как религию – устроил апофеоз человека, обожествил его как источник и меру любой власти; за этим шагом не только философия, но и корысть тех, кто хочет говорить от лица непогрешимой инстанции. Нам не прощают нашего византизма и православия, нашего восточного вектора познания истины и сражения за нее. Западное христианство выродилось, самоуничтожилось, при этом Папство продолжает под знаками разных организаций вести исключительно агрессивную политику. Мы освободили Европу от Наполеона – западные политики предпочли забыть, мы первым номером участвовали в создании единой Германии – немцы быстро ушли от чувства благодарности. Идолопоклончески воспринимая форму, формулу и политические механизмы, Европа боится русской души и не желает (не без оснований) представлять ее за родственную. Не помогает образованность русской аристократии, владение языками, великая литература, ничего и не сможет помочь. Впрочем, помочь может только одно – мы победим антихриста, если четко осознаем свою суть и свою цель.

Сюжет понятен, особенно сейчас. Что в этом контексте интересует меня в Тютчеве как современном герое? Во-первых, это не статьи далекого от власти интеллигента, это деятельность дипломата и политика, служившего России 50 лет. Сначала на официальных постах, позже – еще более действенно – в постоянном поиске неформальных каналов влияния на международную политику. Во-вторых, по числу лет, проведенных за границей, по возможности и желанию писать на французском, по двум женам-немкам и числу прочитанных иностранных книг Тютчев просто должен быть западником, хотя бы косвенным агентом Европы. Но он не был им! В-третьих, назвать его простым антизападником тоже не представляется возможным; жизнь Тютчева подсказывает более совершенный ход – бить Запад из глубин соприкосновения с ним, бить так, чтобы Гомер или Гете были союзниками России, а не ее оппонентами. В-четвертых, никаких иллюзий относительно внешнеполитического ведомства Тютчев не питал; министра иностранных дел Нессельроде считал большой русской бедой, возможно, и предателем в годы разжигания Крымской войны. Сказав немало горьких слов о национальной власти, о путях формирования правящей элиты, Тютчев никогда не поддерживал оппозиционеров и разрушителей, не отстранялся от сотрудничества с любыми представителями власти, даже самыми глупыми и грешными, чтобы сохранять шанс быть услышанным. В-пятых, поражает умение Тютчева говорить о главном, о первопричинном. Ведь он же дипломат, погруженный в неизбежные частности, в рутину межгосударственной повседневности! Но философ истории не исчезает в деталях дипломатии – в статьях, записках и заметках Папство (хранитель католической непримиримости) аттестуется как основной источник ненависти к России. Действуй Тютчев сегодня, он писал был о Вашингтоне, об американской лжеэсхатологии, ставящей задачу уничтожения России.

Дипломатия, публицистика, философия истории – прежде всего, для осознания казусов времени и правды вечности, в которой есть те конфликты, которые нельзя не замечать. Это для описания структуры, где Россия должна наращивать свою власть. Но Тютчев понимал, что власть над миром – это не вооруженная пустота, а идея русской жизни, Русская идея. Вот тут поэзия важнее публицистики.

Вряд ли сегодня возможно писать о Тютчеве, не замечая книгу Вадима Кожинова (в новейшем издании – «Пророк в своем отечестве. Федор Тютчев. Россия. Век XIX». Рыбинск: Медиарост, 2023). Этот прекрасный текст – памятник двух творцам. В лице Кожинова Тютчев нашел историка и филолога, способного воссоздать объемный портрет в контексте поэзии, политики и любви. В лице Тютчева Кожинов обрел не просто своего главного героя, по получил возможность воссоздать судьбу практически идеального человека в – в кожиновской концепции такой человек может быть назван романным или трагическим.

Конечно, необходимо несколько слов для пояснения. В этом веке чаще говорят о позднем Кожинове, который перешел из литературоведения в историю. Я же не устану напоминать, что уже в ранней статье о сюжете, фабуле, композиции, в работе о романе как эпосе нового времени Вадим Валерьянович не просто внес вклад в теорию литературы 60-х годов или развил идеи Бахтина. В границах теории романа Кожинов предложил учение о самой структуре героизма, который сочетает мощную фабулу-поступок и сюжет-внутреннюю жизнь, Подлинный герой, каким он и предстал в вершинных русских романах, а еще очевиднее в жизни их авторов, выбирает действие, активность, внешнее становление, одновременно не теряя иной путь – усиление мысли и чувства, строительство глубоких речевых миров – как в художественном слове, так и в полном смыслов молчании. Такой человек не может не быть трагическим, а содержанием этого трагизма становится национальная жизнь в явлении света и смертельно опасных катаклизмов. Простой оптимизм в этом случае исключается, интригующие противоречия нагнетаются. Таков, по Кожинову, Федор Тютчев.

Наверное, Кожинов что-то усилил и сам. Он слишком стратегически запутан, чтобы просто писать биографию. Думаю, стоит обратить внимания на три момента. Кожинов не раз и не три раза, а значительно больше убеждает нас в серьезном, совершенно непреодолимом удалении Тютчева от славянофилов, словно готовит образ Федора Ивановича к безболезненному вхождению в концепции евразийцев, а также их современных соратников. Кожиновский Тютчев необоснованно вбирает в себя опыт борьбы русского коммунизма, коммунизма сталинского с коммунизмом ранним, ленинским.

Второй момент – религиозная жизнь Тютчева. Стихи все-таки не подтверждают кожиновскую уверенность в серьезности пустынности Тютчева, в его полной свободе от веры и обрядов, в исключительно историософском, национально-политическом и государственном православии. Достаточно вспомнить стихотворение «Наш век»:

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует…

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит…

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры… но о ней не просит…

Не скажет ввек, с молитвой и слезой,

Как ни скорбит перед замкнутой дверью:

«Впусти меня! — Я верю, боже мой!

Приди на помощь моему неверью!..»

Да, есть у Тютчева этот существенный для XIX века гамлетизм, однако в биографической книге он усилен. Зачем? Для динамичного развития образа трагического человека, который не может быть слишком верующим, слишком – как славянофилы – знающим. Тут и третий момент – любовная история Тютчева. Грех будто уменьшается перед явлением высокой судьбы. Что ж, с Кожиновым хочется согласиться. Но можно ли?

Прав Вадим Кожинов в главном: Тютчев должен рассматриваться в контексте трагического сознания, противостоящего постмодернистской фрагментарности. Вот два знаменитых стихотворения 1830 года: «Цицерон» и «Silentium».  В первом согласие с роковым миром, античное благословение истории как спасающей от обыденности конфликтности, гимн трудному счастью – быть участником катастроф, просиять в гибельном сюжете, обожествиться вхождением в неразрешимое. Процитирую:

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был –

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил!

Во втором читателю предлагается иное движение – христианское самоуглубление, погружение в собирающее душу молчание, исход из внешнего трагизма римских улиц в состояние многозначащей бессловесности. Христианское ли? Судите сами:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь –

Взрывая, возмутишь ключи,

Питайся ими – и молчи…

Лишь жить в себе самом умей –

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум –

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи –

Внимай их пенью – и молчи!..

Да, все сложнее. Заметим лишь, что эти два стиха озвучивают не категорически разные позиции, а дополняют друг друга, как бы творят единство внешнего и внутреннего, политической истории и глубинной философии неизбежно одинокой личности.

Так и через 20 лет в стихотворении «Два голоса» Тютчев создаст сюжет диалога, но вряд ли правы те, кто склонны видеть в двух восьмистишиях оппозицию и конфликт.

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,

Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!

Над вами светила молчат в вышине,

Под вами могилы – молчат и оне.

Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:

Бессмертье их чуждо труда и тревоги;

Тревога и труд лишь для смертных сердец…

Для них нет победы, для них есть конец.

Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,

Как бой ни жесток, ни упорна борьба!

Над вами безмолвные звездные круги,

Под вами немые, глухие гроба.

Пускай олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто ратуя пал, побежденный лишь роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

В первом восьмистишии нет пессимизма и поражения, во втором отсутствуют оптимизм и победа. Есть хоровой стоицизм, воссоздание греческого театра – сакрального места получения катарсиса из причащения яростному, несправедливому, но прекрасному миру. Тут можно увидеть и Диониса, которого мы раньше у Тютчева видеть отказались. Но в искусстве эллинской трагедии Дионис полностью очищен от декаданса. В последнее время слишком часто говорится о том, что греки победили персов, потому что у них была трагическая поэзия. Но стоит признать, что мысль эта верна в своих основах. Более того, позволю себе гротескную фразу: эллины прогнали персов, так как у них нашелся свой древний Тютчев. И он был всенародно принят как благо.

Героизм Тютчева – в способности понять человека как душу, которая находится под действительно масштабным ударом. Упростить здесь ничего нельзя, поэтически выстроить линию обороны необходимо. Об этом – многое в тютчевской поэзии. Человека губит природа или то более высокое, что мы почти обязаны видеть за фасадом нерушимых законов жизни («Природа – сфинкс…», «Последний катаклизм», «И чувства нет в твоих очах…»). Даже стихотворение «Русской женщине» построено так, что по строчкам носится абсолютно не социальный вопрос: почему так, за что?

Вдали от солнца и природы,

Вдали от света и искусства,

Вдали от жизни и любви

Мелькнут твои младые годы,

Живые помертвеют чувства,

Мечты развеются твои…

И жизнь твоя пройдет незрима,

В краю безлюдном, безымянном,

На незамеченной земле, –

Как исчезает облак дыма

На небе тусклом и туманном,

В осенней беспредельной мгле…

Но у Тютчева есть иной взгляд на женщину и ее предназначенье:

Не знаю я, коснется ль благодать

Моей души болезненно-греховной,

Удастся ль ей воскреснуть и восстать,

Пройдет ли обморок духовный?

Но если бы душа могла

Здесь, на земле, найти успокоенье,

Мне благодатью ты б была –

Ты, ты, мое земное провиденье!..

Не менее очевидна губящая эпоха, тяжкое историческое время разрастающегося кризиса, не только социально-политического («Наш век», «Теперь тебе не до стихов»). Тем радостнее, когда Тютчев, будто собирая плоды истинной, победившей дипломатии, поет гимн очередной русской победе, возвращению Севастополя после 15 лет страшного отсутствия («Черное море»). И тут время подойти к ключевому вопросу тютчевского трагизма – к вопросу о том, что губителем оказывается он сам («Предопределение», «О, не тревожь меня…» и многие другие).

Россию Тютчев спасает, с женщинами все получилось сложнее. Не только литературоведы знают эти имена: Амалия, Элеонора, Эрнестина, Елена. Амалия – освятившая юность поэта, не ставшая его женой – прошла через всю жизнь собеседницей, помощницей, другом. Не исключено, что многие мосты между Тютчевым и политиками наведены именно ею. На Элеоноре молодой дипломат с весьма скромным жалованьем женился внезапно и необъяснимо для внешних умов. Она была старше, она была вдовой, у нее подрастало трое сыновей. Элеонора обладала даром любви, Федор Иванович ценил это  всегда. В браке состоялось семь счастливых лет и пять несчастных… Элеонора (родив троих детей) умерла в 38 лет, видимо, навсегда, оставив любимого Федора Ивановича с вопросом о степени его вины, о тяжком несоблюдении законов христианского брака и фатальных последствиях двойной жизни. В браке с Эрнестиной родились еще трое наследников, но и здесь обретенное счастье имело свои границы, около 10 лет. В 1850 году в жизни Тютчева появилась Елена Денисьева, и покой исчез навсегда. Впрочем, брак с Эрнестиной Федоровной не был расторгнут, спустя годы Тютчев умрет у нее на руках.

Елена Александровна – «соавтор» целого цикла стихов, ей посвященных. У них состоялась 14-летняя жизнь, было рождено трое детей. Трагедий много: сама Денисьева умерла в августе 1864 года, в мае года следующего ушли 14-летняя дочь Елена и 9-месячный сын Коля. Всех унесла скоротечная чахотка. Наверное, поэт констатацией такого диагноза не ограничивался.  

Здесь можно погрузиться в протяженные рассуждения с выстраиванием лихих концепций, но делать этого не нужно. Позволю себе лишь одно замечание: Тютчев не был декадентом с бесконтрольной похотью и страстью к эротическим экспериментам, он – этот ищущий русских побед Гамлет – всю жизнь пытался укутаться в любовь, одеться в нее с ног до головы, раствориться и одновременно окрепнуть в способности любить и быть любимым. И три женщины полностью соответствовали желанию подпитываться бесконечной любовью в мире, где столько борьбы, политического холода и чего-то еще, что допустимо оставить в сфере бессловесности. Разумеется, за это пришлось расплатиться. Девять лет после кончины Елены Денисьевой были тяжкими.

 Банально говорить, что Тютчев ответил на трагедию не уходящей болью, относительно скорой смертью и созданием шедевров. И все-таки скажем. Великих стихотворений за последние годы создано много, оглавление любой тютчевской книжки быстро их подскажет. Мне интересен другой вопрос: как он вообще выжил, сумел нести дальше вину и кошмар всех этих потерь? Как он мог интересоваться русской политикой и продолжать влиять на нее? Как хватило сил верить не в свое личное поражение, а в необходимость национальной победы, в то, что Россия не может быть где-то в середине, как-то в обойме середняков. Или она берет власть над миром, делает для этого все необходимое, или исчезает, потому что западные враги хорошо знают главную угрозу для своих как бы демократий.

Тютчев прекрасен не путаницей в личной жизни, а способностью подниматься для битвы даже тогда, когда и древний грек уже подняться не сможет. То, что его Христос – Россия и русский народ, понятно и без моих уточнений.

28.11.2023