«За Москвой-рекой»

М.П Лобанов

Из книги "Александр Островский"

 Глава 1

Когда-то, до 1948 года, эта улица в Москве называлась Малая Ордынка, теперь она носит имя Александра Николаевича Островского, это при выходе из метро «Новокузнецкая», а с другого конца совсем недалеко от бывшей Серпуховской заставы, ныне Добрынинской площади (метро «Добрынинская»). В облике этой улицы угадываются старинные черты: кое-где сохранившиеся двухэтажные и даже одноэтажные дома с мезонинами; пустырь на месте снесенного дома и открытый двор без заборов и ворот, с разросшимися густо тополями и кленами, из-за которых виднеется обшитое желтыми досками двухэтажное здание, служившее в старину подсобным помещением, а впоследствии приспособленное под жилье; тихий переулок с названием Иверский; физиономия самой улицы, неширокой, плавно изогнутой. Летом, в июне — июле, улица словно молодеет от кружащегося в воздухе тополиного пуха, переносящегося от одного дома к другому, льнущего доверчиво к прохожим…

Игрушечно приткнулась железная ограда с каменным основанием к мощному стволу тополя. На бугристой поверхности ствола словно оставленные лемехом борозды, отливающие окаменевшим сизоватым черноземом; глубокие трещины, в которых, кажется, птицы могут вить гнезда; пучки омертвевших сучьев и между ними замолодки — свежая поросль зеленых листочков. Можно долго стоять и вглядываться в эти следы на стволе, которому, видимо, уже не один век, думать о времени, отложившемся в этой застывшей лаве, о событиях далеких лет, ровесниках тополя. Ствол изогнуто идет вверх, и там дерево раздваивается, одной половиной разросшись в сторону двора, а другою, главною, раскинувшись над улицей, осеняя почти всю ширину ее многоветвистым зеленым навесом. Идут, спешат прохожие, как по всякой московской улице, не имея времени, а чаще даже не догадываясь, что достаточно остановиться у этого самого древнего на улице, а может, во всей Москве тополя и перейти осеняемую им улицу — и вот совершенно другой мир.

Вы попадаете в старый московский дворик, как бы отрезанный от движения и уличной суеты, успокоенно собранный под густыми кронами старых тополей, и если вы оказались здесь впервые, то не можете не присесть на скамейку и не оглядеться. В середине дворика в окружении скамеек высится бюст А. Н. Островского. Знакомый по фотографиям его последних лет умный, упорный взгляд драматурга как будто вперился в стоящий перед ним в трех десятках шагов дом. Этот дом, в котором 31 марта 1823 года родился будущий великий драматург, недавно отреставрирован и стал теперь музеем А. Н. Островского. Известно, что это здание на сквозном участке между Малой Ордынкой и Голиковским переулком принадлежало некогда дьякону церкви Покрова Божией Матери, у которого отец драматурга снимал несколько комнат, а сама церковь находилась на том месте, где стоит сейчас бюст драматурга.

Я смотрю и изумляюсь тому, что прошло более полутора веков с тех пор, как родился Островский, но и сейчас все здесь дышит подлинностью былого. Вспоминаю, как более десяти лет тому назад, работая над книгой об Островском, я не раз приходил сюда, во дворик. Однажды незнакомый старик спросил меня:

«А вы видели этот дом с мемориальной доской? На нем не было, помните, галерейки. А на моей памяти, до 1932 года, над первым этажом этого дома шла открытая галерейка с трех сторон, можно было чай пить, белье сушить. Меня интересует, восстановят ли ту галерейку?» Так я познакомился с «последним замоскворецким жителем», как старик назвал себя. Тут же узнал я от него в подробности всю географию дворика в недалеком прошлом. «Лицевая сторона дома выходила на маленькую древнюю церковь. В ней было два придела: новый, который достраивался позднее, и старый, совсем маленький и низенький, можно было достать рукой своды. Вокруг церкви была железная решетка, росли тополя, клены. Рядом с церковью стояли три двухэтажных домика, выходившие на Голиковский переулок, в которых в старое время, при Островском, жил причт — дьякон с семьей, два псаломщика, звонарь, сторож. Эти три домика совсем недавно, лет шесть-семь тому назад, были снесены». Я слушал старого человека и уже более наглядно мог представить себе тот дворик, опрятный и уютный, с проходящими мимо него людьми, с тенистыми уголками, дорожками и коврами травы, где впервые ступил на землю будущий драматург.

Мой случайный знакомый в старом московском дворике оказался человеком небезызвестным. Как выяснилось впоследствии, восьмидесятилетний Георгий Константинович Иванов — автор справочника «А. Н. Островский в музыке», автор капитального справочника в двух книгах «Русская поэзия в отечественной музыке» (до 1917 года)». Наше знакомство произошло в горькое для Георгия Константиновича время: не прошло еще и полугода со дня кончины его жены, с которой он прожил более пятидесяти лет. Может быть, вот такие встречи и разговоры помогали забываться ему? Незаметно для себя он увлекался воспоминаниями о старой замоскворецкой жизни, приговаривая иногда после наступавшей паузы: «Как время пролетело…»

Иванов — коренной житель Замоскворечья. «Моих сверстников никого не осталось, хотя есть один старичок, восемьдесят шесть лет, слепой совсем, а больше никого нет».

Я счел за счастливое обстоятельство это неожиданное знакомство и решил по возможности больше узнать о Замоскворечье. Приведу здесь вкратце рассказ «последнего замоскворецкого жителя».

— Вот почитайте, что здесь пишут, — встретил он меня в своей квартире на другой день после нашего знакомства, протягивая газету. Смотрю — газета «Вечерняя Москва» от 30 июня 1976 года. Читаю в заметке «Московские слободы»: «Несколько позднее (в XVI веке) были приглашены на службу и военные иностранцы, которые постепенно составили целый полк и заселили в Замоскворечье свою слободу под звучным названием Налей». Хозяин пояснил мне: — Известно, что до Петра I не было иностранцев в Замоскворечье. А дело было так. За Большой Ордынкой и Якиманкой был Спас-Наливковский переулок. Хозяева лавочек недоливали штофы вина, чтобы на вырученные деньги построить церковь, которую назвали Спас в Наливках. А слобода стала называться Наливайка. Никаких иностранцев здесь не было… Вот так все проходит, все забывается, а ведь это плохая или хорошая, а история города. Когда-то границы Москвы были небольшие. Рыбаки, перевозчики стали строиться за Москвой-рекой — в Замоскворечье. Город разрастался. От Москвы-реки улицы идут стрелообразно в разных направлениях. Большая Ордынка — самая старая улица Замоскворечья, по ней проходили татары за данью к московским князьям. Впоследствии возникли на этой улице переулки Большой Толмачевский, Малый Толмачевский и Старый Толмачевский, где жили толмачи — переводчики с русского языка на татарский и наоборот. На месте Спас-Болвановского переулка (переименован в Кузнецкий) русские князья встречали ордынских послов, которые несли изображение татарского идола (болвана). Иван III, как известно, сбросил такого болвана с носилок послов, девять татарских послов казнил, а одного послал обратно в Орду сказать, что Москва больше платить дань не будет. Левее от улицы Большая Ордынка в сторону Серпуховской заставы (ныне Добрынинской площади) идет Малая Ордынка, а еще левее — Пятницкая; правее Большой Ордынки — Полянка; еще правее, в сторону Калужской заставы (ныне Октябрьской площади) — Якиманка (переименована в улицу имени Димитрова). Улица Полянка — от слова «поля» — там, на задах домов, были огороды, поля. На Якиманке была церковь Иоакима и Анны, от нее и название улицы (в простонародье вместо Иоаким говорили Яким). Входила в Замоскворечье и улица Житная.

Все эти замоскворецкие улицы сходились у Серпуховской и Калужской застав — по бокам дороги стояли два каменных высоких столба с гербами наверху, рядом будка, в которой жил сторож. За заставой кончалась Москва, шли огороды.

— Вы спрашиваете о замоскворецком быте, — напомнил мой собеседник и рассказал о некоторых подробностях его. — Быт был устоявшийся, в начале двадцатого века он, видимо, мало чем внешне отличался от времен Островского. Жили в Замоскворечье купцы, торговцы, ремесленники, мещане и средние чиновники. Дома были преимущественно одноэтажные и двухэтажные с мезонинами. Двухэтажные дома держали домовладельцы, сами занимали обычно бельэтаж, а остальные квартиры сдавали. Фасад дома выходил на улицу, остальные окна были обращены во двор, в сад. Вход устраивался со стороны двора. Ворота обычно ставили дубовые, массивные, в плитках и шашках, с деревянными изображениями львов. Подворотни закрывались доской с ручкой посредине, дворник вставлял ее в пазы, чтобы не забегали во двор чужие собаки. Вход во двор был через калитку ворот, а сами ворота всегда были закрыты, открывались лишь, когда приезжали водовоз, огородник. Дети по улице не бегали, они играли во дворе, в саду, из окна дома можно было наблюдать за ними. В каждый двор ежедневно заезжал огородник, доставлял из своего подмосковного огорода картофель, капусту, морковь, огурцы. Там, где сейчас площадь Репина, находился знаменитый замоскворецкий рынок Болото. В центре рынка стояло старинное круглое здание, из окошечек которого торговали рыбой, овощами, ягодами. Торговали и с возов. Люди шли с рынка Болото и разбредались по улицам с решетами клубники, крыжовника, клюквы…

Как начинался день в Замоскворечье? Вставали рано, в шесть часов утра. Шли к ранней обедне. Потом — по своим делам — в лавки, конторы; одни одетые в европейские костюмы и в шляпах, другие в армяках и картузах, гимназисты в серых шинельках, в голубых фуражках с кокардами…

На улицах появлялись и заходили во двор шарманщики; кто с обезьяной — потешать; кто с попугаем — гадать; ходили цыганки — танцевали и пели во дворе, ино-где дворник прогонял их. В разных концах улицы раздавались крики: «Точить но-о-жи, ножницы»; «Стекла вставлять». На плечах у кричащего станок со стеклами. Торговец кричит свое: «Груши, яблоки» — они красуются на больших лотках, покрытых белыми полотенцами. Подкованные лошади громко цокали по булыжнику улицы. Каждый извозчик имел свой номер, он проставлялся на задней, наружной стенке саней. Это были извозчики пассажирские. Но были еще и лихачи: коляска с красивыми дутыми шинами, нарядный кафтан на самом извозчике. Не каждому по карману лихач. Пассажиры торгуются: «Тридцать копеек». — «Дорого». — «Ну, двадцать пять копеек…»

Жили тогда, конечно, не так, как теперь…

В театр не ходили… На каждой улице было по несколько церквей. Но каждая семья еще и приглашала служить молебен на дом. Доставляли из часовен Иверскую Божию Матерь, Боголюбскую, Нечаянной радости. Икону в тяжелой серебряной ризе несли пять-шесть человек, им помогали, надев белые чистые фартуки, дворники. Ее ставили в угол, на постланный ковер. Стояла икона минут тридцать-сорок, пока шел молебен. Двери были открыты настежь, приходили соседи…

Ну, я как будто и все рассказал, — закончил «последний замоскворецкий житель» свои воспоминания. Может быть, и не все, подумал я, но много интересного, главное — конкретного, которое просто необходимо знать каждому читателю и зрителю пьес Островского. Ведь это та бытовая среда, тот воздух, которыми живут и дышат его герои и без знания которых они будут нам непонятны.

О Замоскворечье есть свидетельства современников Островского и самого драматурга. В очерке «Замоскворечье в праздник» он писал: «Когда у нас за Москвой-рекой праздник, так уж это сейчас видно. И откуда бы ты ни пришел, человек, сейчас узнаешь, что у нас праздник. Во-первых, потому узнаешь, что услышишь густой и. непрерывный звон во всем Замоскворечье. Во-вторых, потому узнаешь, что по всему Замоскворечью пахнет пирогами… Но вот отходит обедня, народ выходит из церкви, начинаются поздравления, собираются в кучки, толки о том о сем, и житейская суета начинается. От обедни все идут домой чай пить и пьют часов до девяти. Потом купцы едут в город тоже чай пить, а чиновники идут в суды приводить в порядок сработанное в неделю. Дельная часть Замоскворечья отправилась в город: Замоскворечье принимает другой вид. Начинаются приготовления к поздней обедне; франты идут в цирульни завиваться или мучаются перед зеркалом, повязывая галстук; дамы рядятся… Вы увидите часто купца в костюме времен Грозного и рядом с ним супругу его, одетую по последней парижской картинке… Обедни продолжаются часу до двенадцатого. Потом все идут обедать; к этому времени чиновники и купцы возвращаются из городу. С первого часа по четвертый улицы пустеют и тишина водворяется; в это время все обедают и потом отдыхают до вечерен, то есть до четырех часов. В четыре часа по всему Замоскворечью слышен ропот самоваров: Замоскворечье просыпается и потягивается. Если это летом, то в домах открываются все окна для прохлады, у открытого окна вокруг кипящего самовара составляются семейные картины. Идя по улице в этот час дня, вы можете любоваться этими картинами направо и налево… После вечерен люди богатые (то есть имеющие своих лошадей) едут на гулянье в парк или Сокольники, а не имеющие своих лошадей — целыми семействами отправляются куда-нибудь пешком; прежде ходили в Нескучное, а теперь на Даниловское кладбище. Общества совершенно нет, в театр не ездят. Разве только на святках да на масленице, и тогда берут ложу и приглашают с собой всех родных и знакомых… Ложатся спать в девятом часу, и в девять часов все Замоскворечье спит».

В другом очерке Островский с простодушным юмором замечает: «За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания… На науку там тоже смотрят с своей точки зрения, там науку понимают как специальное изучение чего-нибудь с практической целью».

Друг Островского, известный поэт, критик Аполлон Григорьев, выросший на Малой Полянке, писал о «поэтических сторонах Замоскворечья» в «Моих литературных и нравственных скитальчествах»: «Бывали ли вы в Замоскворечье?.. Во-первых, уже то хорошо, что чем дальше идете вы вглубь, тем более Замоскворечье тонет перед вами в зеленых садах; во-вторых, в нем улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались… Вы, пожалуй, в них заблудитесь, но хорошо заблудитесь». Свои замоскворецкие впечатления Аполлон Григорьев заканчивает признанием: «Вскормило меня, взлелеяло Замоскворечье».

За высокими заборами шла размеренная жизнь замоскворецких жителей со своими радостями и заботами, скрытыми от постороннего взгляда тайнами и чудачествами. Младший современник Островского, художник К. Коровин вспоминает забавную историю с замоскворецким купцом Шибаевым, который «помогал сиротам, студентам, но никогда об этом не говорил, не хвастался своей щедростью»… У этого купца была привычка проводить в своем саду время с приятелями, в числе которых был известный артист Пров Михайлович Садовский. «С утра он в погребе отбирал бутылки иностранных вин самых лучших марок — шампанское, ликеры, мадеру, токай, ром и прочее — и отдавал приказ слугам зарыть их в саду в разных местах по горлышко, чтобы только виднелась светящаяся верхушка… К вечеру приезжали гости — все друзья… В сумерки, после обеда в хороший день, брали трубу охотничью и трубили сбор охотников… После того и хозяин и гости разбегались по саду. Это называлось «гон». Искали спрятанные бутылки. И первый, кто находил, лаял собакой». «Но вот сосед Шибаева, человек простой, торговый, солидный, подсмотревши из своего сада на эти охоты, задумался. Так задумался, что поехал к московскому обер-полицмейстеру Огареву и доложил, что у Шибаева дело неладно». Обер-полицмейстер, наблюдая в саду шибаевского соседа через щелку забора за происходящим у Шибаева, сам заражается «гоном» и перелезает через забор к «охотникам».

«— Скажи ты мне одно, Арсений Григорьевич, — говорит полицмейстер хозяину. — Кто такой эту охоту выдумал?..

— Да вот, — говорит, — Пров Михайлович Садовский».

Шибаев уезжает за границу, в Италию, где тоскует по Замоскворечью. «И объясните вы мне, — почему я каждый день во сне мой забор вижу, бузину, дорожку, бе-резину каждую? — говорил он знакомым.

— Да чего же хорошего, Арсений Григорьевич, в заборе косом, в щелях весь? Эдакой срамоты тут не увидишь.

— Да, верно, что не увидишь… Забор деревянный, кривой, а у него крапива растет, акация. А весной за ним, за садами, Москва-то река разливается… А вдали церковки блестят, далеко…

Одним словом, тосковал-тосковал он на Ривьере и снялся снова в матушку-Москву».

Таков этот колоритный мир Замоскворечья, полный живописных бытовых красок, разнообразия человеческих характеров, оригинальности обычаев и нравов.

Замоскворечье было одним из живописнейших уличных ансамблей Москвы, и в целом, несмотря на некоторые отклонения, возникшие со строительством Всехсвят-ского, ныне Большого Каменного моста, планировка замоскворецких улиц — веерно-ветвистая. Особенность этой, уникальной в мировой архитектуре, классической планировки улиц в Москве заключается в том, что улицы делятся на несколько четко выраженных вееров, сходящихся к различным центрам — торговищам (так, улицы Замоскворечья сходились в Замоскворецком торге). Кстати, разрушение этой веерно-ветвистой системы, лежавшей в основе традиционного московского градостроительства и сохранявшейся в старых районах столицы, нанесло необратимый урон исторически сложившейся композиции, облику древнего города. Житель Замоскворечья, выйдя из любого двора, мог видеть Кремль. Во дворике, среди фруктовых деревцов, он мог сидеть на лавочке и любоваться на Ивана Великого. Владычество Кремля, Василия Блаженного всегда напоминало о себе и постоянно формировало понятия о красоте у замоскворецкого обитателя. Поэт Батюшков говорит о «величественном Замоскворечье».

Культурные традиции Замоскворечья идут из глубин веков. Между Ордынкой и Пятницкой, в Черниговском переулке, находился некогда монастырь Иоанна Предтечи. В том же Черниговском переулке в XIV веке были воздвигнуты палаты, принадлежавшие, по преданию, роду Годуновых. Уже в XIV веке в Замоскворечье существовала воинская слобода, которую заселил Дмитрий Донской, в этой слободе были дворы древних аристократов. Позже, с конца XVI века, появились земельные слободы, знаменитая Кодашевская слобода. Кодаши производили ткани для царского двора, для рынков Европы и Азии. Так же как тогдашние русские щеголи носили ткани зарубежные — персидские, индийские, английские, так там, в Персии, Индии, щеголи предпочитали носить кодашевские ткани с великолепными рисунками, великолепного тканья. У кодашевцев-мастеров были своя манера, свой рисунок, свой стиль, которые они передавали по наследству, и таким образом складывалась традиционная школа мастерства. Замоскворечье славилось своим колокольным звоном, музыкальное узорочье которого было под стать узорам тканым.

Неудивительно, что Замоскворечье, как источник мощных художественных впечатлений и традиций, притягивало к себе многих крупных деятелей русской культуры как во времена Островского, так и позже. Замоскворечье вдохновляло русских художников. Поленов ходил, часами простаивал во всяком здешнем дворике. Сроднились с Замоскворечьем братья Виктор и Аполлинарий Васнецовы. Это было для них то место, откуда лучше всего раскрывалась картина древней Москвы. С Замоскворечьем было связано и творчество Нестерова. Не случайно, видимо, то обстоятельство, что собиратель сокровищ русского искусства, основатель художественной галереи Павел Михайлович Третьяков — житель Замоскворечья, художественная среда которого с детства могла формировать его эстетический вкус. И впоследствии, уже в XX веке, из этой же замоскворецкой художественной среды вышли и книгоиздатель И. Д. Сытин (одна из типографий его находилась на Большой Ордынке и славилась лучшей не только в России, но и в мире полиграфией), и основатель театрального музея А. А. Бахрушин.

* * *

Сюда, в Замоскворечье, и переехал в 1821 году отец будущего драматурга. Николай Федорович Островский, родившийся 6 мая 1796 года, был сыном костромского священника, сам окончил Костромскую семинарию и как кандидат Московскую духовную академию, но выбрал поприще службы светской. Он поступил канцелярским служителем в Общее собрание московских департаментов правительствующего сената и вскоре был переведен в губернские секретари.

9 апреля 1820 года Н. Ф. Островский женился на Любови Ивановне Саввиной, дочери просвирни, вдовы пономаря. В памяти знавших ее Любовь Ивановна осталась женщиной не только внешней, но и большой душевной привлекательности, благодаря мягкости, добросердечию которой дом Островских был желанным местом встреч и теплых бесед родственников и знакомых.

Николай Федорович Островский выказал недюжинные способности к чиновнической службе и делал быструю карьеру. В 1821 году он был произведен в коллежские секретари, а в 1825 году — в титулярные советники. С 1825 года Николай Федорович занял место штатного секретаря 1-го департамента Московской палаты Гражданского суда. В качестве частного ходатая он стал вести дела своих многочисленных знакомых купцов. Солидное служебное положение и стряпческая (адвокатская) практика Николая Федоровича позволяли семье жить в материальном достатке. Уже в 1826 году из особняка на Малой Ордынке семья переезжает в собственный дом в Монетчиках, входивших в Пятницкую часть. В 1834 году этот дом был продан, и вместо него Николай Федорович купил два дома на Житной улице. В большем из них жила его семья, а второй, маленький дом сдавался квартирантам.

В детстве и юности будущего драматурга окружал типично московский быт с традиционым московским хлебосольством и гостеприимством, с устойчивостью родственных связей. Он любил ходить в гости к тетушкам по отцу, одна из них, Мария Федоровна Груздева, была женой священника Климентовской церкви, расположенной на Пятницкой улице, совсем близко от дома, где родился Островский. Около Новодевичьего монастыря жила другая тетушка, Татьяна Федоровна, муж ее, А. П. Гиляров, служил дьяконом в этом монастыре. Бывал мальчик и у своего дяди Григория Федоровича Островского, директора Синодальной типографии, который жил за рекой в синодальном доме на Никольской улице (ныне улица 25 Октября).

Маленький Саша часто слышал, как взрослые говорили о Москве-реке: «На Москве-реке лед берут»; «На Москву-реку пойдем, Ердан посмотрим»; «Скоро по Москве-реке ледоход пойдет». И любопытному мальчику объясняли, что такое Ердан, что происходит у проруби, где собирается в праздник много народу. Однажды мать повезла детей в Кремль. Солнышко ярко играло в морозном небе, санки весело бежали мимо сугробов снега, высоких заборов, за которыми виднелись белые, запушенные инеем березы с галками; от ворот дома дворник отгребал снег лопатой; сторонились попадавшиеся навстречу женщины с салазками. Глядевший во все глаза по сторонам Саша услышал голос матери: «Постоим немного и посмотрим». Остановились на мосту (Каменным мост называется), откуда были видны на горе кремлевские соборы с золочеными куполами, маковками и крестами. Сверкают, горят в синем небе, а над всеми ними самая высокая, золотая шапка Ивана Великого. А внизу Москва-река. Сколько здесь лошадок, и около каждой люди что-то делают. Оказывается, колют лед. Одни долбят лед ломами или пешнями, другие затаскивают по жердинам в сани большущие куски льда, отливающие радугой на солнце, а кто уже отъехал, бредут за санями. Повсюду чернеют проруби, по краям их ходят важные вороны, заглядывают в воду. С моста еще посмотрели на Кремль, на соборы, и санки, стронувшись, побежали дальше. Недалеко высокая башня, от нее в обе стороны стены с маленькими башенками-зубцами наверху, не пересчитать, сколько их, целая тысяча, наверное; и еще высокая башня, и опять стена. Конца не видно. «Много повидали на своем веку эти стены, многие враги хотели их сровнять с землей, но супостаты исчезли яко дым, а они стоят и красуются, наши стены-богатыри», — слышался голос в толпе, когда сани остановились недалеко от башни и мать велела вылезать. Прошли через ворота и стали подниматься наверх, по горке, и вот показались, как три белых лебедя, те самые белокаменные соборы, которые были видны с моста.

Много народу на Соборной площади, люди выходят из храмов, другие входят. В одном соборе мать показала им кровь убиенного Дмитрия-царевича, пятнышко в чашечке, потом подошли к маленькому гробику, где, как сказала мать, хранятся мощи убиенного царевича. Посмотрели цепи патриарха Гермогена, этот патриарх двести с лишним лет назад грамоты писал против поляков, которые хотели завоевать Кремль и всю Россию, а в этих грамотах призывал русских людей защитить от врага свою землю. Увидели и гробы царей. Каждый огромный гроб накрыт красным сукном, и на нем крест золотой. Постояли у гроба Ивана Грозного. В самом большом соборе мать подвела к озаренной лампадами иконе и сказала, "что эта икона называется Владимирской и что она самая древняя на Руси. Потом смотрели царь-пушку и царь-колокол. После этого пошли к колокольне Ивана Великого, мать сказала, что лазить наверх им еще рано, а поднимаются туда сперва по каменной лестнице, потом будет железная, а наверху колокола, главный колокол так гудит, когда его звонари раскачивают, что оглохнуть можно, если рядом стоять. И отсюда колокольный звон на весь город слышно и в Замоскворечье, через Москву-реку плывет. А ему, большому колоколу, малые благовестят, всего двадцать колоколов.

В другой раз детей на Красную площадь повел отец. И впоследствии, подростком-гимназистом, Александр любил бывать в Кремле и на Красной площади, где перед ним открывались захватывающие воображение картины прошлого. Вот памятник с короткой надписью: «Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия. Лета 1818». Минин указывает рукой на святыни Кремля, призывает Пожарского, всех русских людей подняться на борьбу за освобождение Москвы, русской земли от врага. Пожарский, больной, сидит, левой рукой на щит оперся, а правой обхватил меч. И кажется, вот он сейчас поднимется, встанет и с мечом во главе огромной русской рати пойдет на врага. В воображении юного москвича Минин и Пожарский не оставались неподвижными на Красной площади. Так, в Замоскворечье когда-то находилась большая часть войска Пожарского, преградившего путь полякам в город. На Ордынке и на Пятницкой (где-то совсем рядом с домом, где родился Островский) происходили бои между ополчением Пожарского и поляками. Здесь же Минин упросил Пожарского дать ему людей, чтоб «промыслить над гетманом», что и решило исход дела, заставило поляков обратиться в бегство. Ополчение Пожарского стояло и возле Новодевичьего монастыря, здесь разгорелся жестокий бой, который кончился поражением поляков. И об этом мог слышать рассказы будущий драматург, когда он бывал у родственников, живших около Новодевичьего монастыря. Впоследствии, уже знаменитым драматургом, Островский писал о Москве: «Там древняя святыня, там исторические памятники… там в виду торговых рядов, на высоком пьедестале, как образец русского патриотизма, стоит великий русский купец Минин».

Каждый камень на Красной площади дышит историей. Совсем недалеко от памятника Минину и Пожарскому — круглый деревянный помост, можно подняться по ступенькам на площадку, глянуть через решетчатую дверцу на каменную чашу. Это Лобное место. Минин и Пожарский освободили русскую землю от захватчиков, а до этого было царствование Лжедмитрия I и Смутное время; когда убили самозванца, то труп его выставили на Лобном месте и как знак самозванства положили на него маску, дудку и волынку — предметы скоморохов и шутов. Сюда, на Лобное место, всходили бояре, епископы, думные дьяки и обращались к народу, наполнявшему Красную площадь. Отсюда зачитывались государственные указы, объявления о войне или мире, о казнях или о помиловании. Казнили на Красной площади, на специальных деревянных помостах. Иван Грозный приказывал казнить осужденных, которых он считал изменниками, и на торговой площади, в Китай-городе, недалеко от Красной площади. Осужденных кололи, жгли, вешали, и, закончив кровавое дело, Иван Грозный при громких восклицаниях дружины «Гойда! Гойда!» с торжеством возвращался в свои палаты и принимался за прерванную трапезу…

На Красной площади был четвертован Степан Разин; на Болоте, против Кремля выставлен шест с отсеченной его головой. Петр I лично распоряжался казнью стрельцов, поднявших против него бунт, по кремлевской стене были вывешены трупы казненных.

Можно долго ходить по Красной площади и открывать для себя все новые и новые страницы истории. Вот храм Василия Блаженного — дружная группа церковок, которые, как сестры, сгрудились в общем ликовании вокруг старшей сестры — самой большой церкви. Храм и воздвигнут по случаю ликования — победы московской рати при Иване Грозном над ханской Казанью. А от храма Василия Блаженного рукой подать до Спасских ворот Кремля. Чего и кого только не видели за свою многовековую историю Спасские ворота — от великих князей, царей, иностранных послов до стрельцов и юродивых. И ворота в народе называются Святые: когда проходят через них — шапки снимают.

Это место Москвы запомнилось Саше и яркими, праздничными картинами. Здесь он бывал на весеннем торге, «верба» его зовут. Шумно и людно под древними кремлевскими стенами, по всей площади идет бойкий торг. Торгуют игрушками, разноцветными бумажными цветами, сладкими рожками, орехами, леденцами, крашеными яичками. Дети, взрослые несут воздушные красные шары, мальчишки свистят в свистульки, хлопают хлопушки. И повсюду видна верба, кустики сизо-коричневые, а сами вербушки серенькие, пушистые, принесешь домой, поставишь в бутылку с водой — они еще больше распушатся. «Вербушки, кому вербушки», — слышались в толпе голоса. «Вербушки-то, они ростулйвые». — «Как ростулйвые?» — «Их наломаешь — они опять быстро растут, оттого и ростулйвые…»

…Москва прошлого века поражала всех, кто приезжал в нее, своей необычайной, своеобразной красотой. В детстве Саша читал знаменитые пушкинские строки о Москве из «Евгения Онегина»:

Но вот уж близко. Перед ними

Уж белокаменной Москвы,

Как жар, крестами золотыми

Горят старинные главы.

Ах, братцы! как я был доволен, Когда церквей и колоколен,

Садов, чертогов полукруг

Открылся предо мною вдруг!

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Пошел! Уже столпы заставы

Белеют; вот уж по Тверской

Возок несется чрез ухабы.

Мелькают мимо будки, бабы,

Мальчишки, лавки, фонари,

Дворцы, сады, монастыри,

Бухарцы, сани, огороды,

Купцы, лачужки, мужики,

Бульвары, башни, казаки,

Аптеки, магазины моды,

Балконы, львы на воротах

И стаи галок на крестах.

Образ города с недалеким от Замоскворечья Кремлем, его древними стенами; с прилегающим к Кремлю Зарядьем, а далее — Китай-городом, Моховой улицей с университетом, Тверской улицей и Тверской заставой, через которую бежал из Москвы Наполеон, а совсем в другом направлении — Тушино, где стоял второй самозванец: великое множество имен, названий, связанных с историей Москвы, — этот образ города, зародившись в первых впечатлениях замоскворецкого детства, с годами расширялся и углублялся в сознании будущего драматурга (называвшего себя «коренным жителем Москвы»), наполняясь поэтическими и историческими преданиями. Город открывался в том своем народном, историческом величии, которое так ярко выразил поэт Федор Глинка, участник Отечественной войны 1812 года:

Город чудный, город древний,

Ты вместил в свои концы

И посады, и деревни,

И палаты, и дворцы!

Опоясан лентой пашен,

Весь пестреешь ты в садах:

Сколько храмов, сколько башен

На семи твоих холмах!..

…Кто силач возьмет в охапку

Холм Кремля-богатыря?

Кто собьет златую шапку

У Ивана-звонаря?

…Ты, как мученик, горела,

Белокаменная!

И река в тебе кипела

Бурнопламенная!

И под пеплом ты лежала

Полоненною.

И из пепла ты восстала

Неизменною!

Процветай же славой вечной,

Город храмов и палат!

Град срединный, град сердечный,

Коренной России град!

…В пьесах Островского радугой переливается живая разговорная русская речь. Когда задумываешься об истоках, то невольно останавливаешься на образе няни будущего драматурга, Авдотьи Ивановны Кутузовой, одной из тех, кто заронил в нем с детства чувство красоты родного слова, поэзии народного творчества. От няни слышал он притчи, прибаутки, шутки, загадки, пословицы, поговорки, всякие народные речения, которым несть числа. Она знала язык московских базаров, на которые съезжалась чуть ли не вся Россия; ее устами говорили и вербное воскресенье, которое праздновала Москва, и троицкие гуляния в Марьиной роще, и московский семик — весенний праздник, когда девушки рядили березу в ленты. Няня рассказывала ему сказки — волшебные, шутейные, бытовые, где действуют медведи, волки, лисы со всем другим зверьем; рассказывала и московские предания, которые знал любой и каждый, были московских улиц. От няни будущий драматург впервые услышал песни, которые сопровождают русского человека от рождения до смертного часу, — колыбельные, хороводные, причитания…

Саша слышал, как няня рассказывала о народных гуляниях, откуда она вернулась нарядная, веселая: «В балагане-то что я видела… Стоит у столба человек, наряженный, весь обтянутый, опустит руки вниз, голову Подымет — другой в него бросает ножи, они рядом попадают в столб. Страх-то какой? А потом кругом бегала лошадка беленькая, девочка сидела на ней, встанет, сядет, ручкой помашет… И был там Петрушка, уж так-то он кривлялся и бедовал, так-то все смеялись…»

Однажды мальчик вместе с няней пошел на такое гуляние, в Марьину рощу. Народу было полно, все одеты по-праздничному. Вертелись карусели под веселые звуки гармони. Большая толпа людей стояла около балагана из парусины, на подмостках балагана расхаживал дед с седой бородой, в сером домотканом кафтане, в лаптях, с цветными ленточками на плечах и на шапке и зазывал публику: «Пожалуйста, заходите, Петрушку посмотрите. А денег, если хотите, так хоть и не несите… Не отдадите в кассе, отдадите в балагане… Господа, господа! Пожалуйте сюда!» Началось представление. Из-за ширм показывается Петрушка в кафтане, в длинном колпаке с кисточкой и, махая руками, кричит: «Здравствуйте, господа!» Появляется цыган с лошадью и начинает торговаться с Петрушкой. «Сколько тебе за нее?» — спрашивает Петрушка. «200 рублей», — отвечает цыган. «Дороговато. Получи палку-кучерявку да дубинку-горбинку, и по шее тебе и в спину». Петрушка садится верхом на лошадь, но она сбрасывает его, и он падает, ударяясь деревянным лицом о рамку ширмы, охает, стонет и зовет доктора. «Доктор-лекарь, из-под Каменного моста аптекарь», одетый весь в черное, с огромными очками, говорит, обращаясь к публике: «Ко мне людей ведут на ногах, а от меня везут на дрогах… А каких принесут на руках, так тех везут на погост на санях…» После этого он спрашивает Петрушку: «Что у тебя болит? Тут?..» Больной отвечает: «Повыше!.. Пониже». Видя, как худо знает лекарь свою науку, не выдержав его грубого осмотра, Петрушка быстро скрывается за ширмой, тут же появляется с палкой и со словами: «Я даром не лечусь и с тобою, доктор, расплачусь…» — начинает бить его по голове. Под дружный смех зрителей доктор бегает, спасаясь от ударов, и скрывается за ширмой, преследуемый Петрушкой.

Появляется клоун-немец и бьет Петрушку по голове. Начинается свалка. Петрушка опрокидывает немца, на барьер и его же палкой бьет его… Из-за ширмы показывается квартальный, который забирает Петрушку в солдаты. Смех и хохот на скамьях, когда Петрушка под команду квартального начинает делать дубиной ружейные приемы и ударяет ею своего учителя, а затем прогоняет его. Не такой уж простак этот Петрушка; бойкий на язык, себе на уме, неунывающий, он умеет за себя постоять и всегда выходит победителем, даже и черт пасует перед ним. Правда, и самому победителю в конце концов достается, и легко справляется с ним не тот, кто сильнее или хитрее его, а обыкновенная собака. С рычанием хватает она Петрушку за нос и тащит за кулисы при общем хохоте зрителей. Но это нисколько не умаляет симпатии к жизнерадостному Петрушке, и, расходясь, люди продолжают с одобрением говорить о нем, вспоминая со смехом о его проделках, находчивости, и уносят с собою домой веселый образ народного героя.

…Саше не исполнилось еще и девяти лет, как в мирную и благополучную жизнь семьи Островских вошло страшное горе — 27 декабря 1831 года умерла мать, Любовь Ивановна. Последнее время она редко поднималась с постели, не выходила из своей комнаты, и все в доме притихло, как перед грозой. Родственники ходили по дому печальные, разговаривали о чем-то тихо с отцом, подходили к ним, детям, и каждого старались приласкать. А отец никогда не был таким угрюмым и молчаливым. Однажды он собрал у себя в кабинете всех четверых детей и сказал, обращаясь к старшим, Сашеньке и Наташе: «Слушайте меня внимательно, дети. Ваша матушка больна, она хочет благословить вас». Вслед за отцом они вошли в комнату. Мать лежала худая, бледная и тяжело дышала. «Люба, дети пришли, — благослови их». Отец помог матушке приподняться на высокие подушки, затем взял за руку старшего сына и подвел к ней. Она положила руки на голову сына, вставшего на колени. «Сашенька… благословляю тебя, — чуть слышно произнесла она, и глаза ее наполнились слезами. — Тебе, как старшему… наказываю… живите дружно и любите друг друга…» Истаявшими, как свечечки, руками она приняла от отца старинный образок и перекрестила голову сына. Саша стоял, едва сдерживаясь от душивших его рыданий, весь скомканный жалостью, чувствуя замирающим сердцем, что происходит последнее прощание с матушкой. Семилетняя сестрица Наташа громко заплакала, когда отец позвал ее к матушке, она все всхлипывала, когда после материнского благословения встала рядом со старшим братом. Светловолосый Миша пытливо следил за происходящим, а совсем маленький Сережа, соскучившись по матери, лез к ней на кровать, просился на руки. Последняя в жизни встреча с детьми, прощание с ними обессилили больную, она опустила голову на подушку и закрыла глаза…

Все, что видел и слышал Саша в эти дни: последние слова матери: «простите меня… грешную»; доносившийся из-за двери комнаты знакомый басовитый голос мужа тетушки (живших по соседству и часто заходивших к ним): «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается…»; закрытые простынями зеркала; толпа людей; гроб, который несут родственники на холстинных полотенцах низко-низко от земли и ставят его на скамейку, когда одни снимают с плеч полотенца и их место занимают другие, гулкий стук о крышку гроба первых комьев земли, а затем выросший могильный холмик, зеленым венком закрывший матушку, — все это глубоко врезалось в память и сознание будущего драматурга, осталось в нем тем душевным переживанием, которое обычно у глубоких натур из детства переходит в самосознание, в сокровенный внутренний опыт. И возможно, что эта ранняя утрата могла впоследствии психологически трансформироваться в творчестве драматурга, например, в обостренность, прочувствованность темы сына и матери…

В 1836 году Николай Федорович женился вторично на лютеранке — баронессе Эмилии Андреевне фон Тессин, девице из обрусевшего шведского дворянского рода, дочери коллежского асессора. Ее приданое значительно повысило состояние семьи. Эмилия Андреевна сумела окружить детей вниманием и заботой. Она отлично владела немецким и французским языками, музицировала и много сделала для того, чтобы привить детям вкус к языкам и музыке. От брака с Эмилией Андреевной родились сыновья Андрей (1836) и Николай (1838).

Николай Федорович, как и прежде, успешно продвигался по служебной лестнице. В 1838 году он был произведен в чин коллежского асессора. 9 сентября того же года им было подано прошение в Московское дворянское депутатское собрание о внесении его с сыновьями Александром, Михаилом, Сергеем, Андреем, Николаем и дочерью Натальею в дворянскую родословную книгу Московской губернии. 8 февраля 1839 года Н. Ф. Островский с детьми был внесен в третью часть дворянской родословной книги Московской губернии на основании 18-й статьи свода законов о состоянии (IX т.), в которой записано, что «по чинам получают потомственное дворянство все дослужившиеся по порядку службы гражданской до осьмого класса».

В 1840 году Николай Федорович приобрел по Николоворобьинскому и Серебрянническому переулкам, что недалеко от Яузы и Воронцова поля, еще пять домов и в 1841 году переехал туда с семьей. В 1842 году он вышел в отставку и стал заниматься лишь частной адвокатской практикой. Среди клиентуры было и замоскворецкое купечество. Николаю Федоровичу приходилось председательствовать в крупных конкурсах для сбора средств и распределения их среди потерпевших от банкротства.

Любопытны дошедшие до нас письма Н. Ф. Островского к своему товарищу по Московской духовной академии, впоследствии богослову Ф. А. Голубинскому, в которых живо отражается и его не лишенная литературного влечения образованность, и великолепное знание им законов и процессуальных условий их использования, — так и виден ловкий, опытный адвокат, которому ведомы все ходы и выходы в лабиринте законов. С сохранившейся фотографии смотрит человек осанистый и важный, в небольших аккуратных бакенбардах; из-под тяжело приспущенных век налитой, сверху вниз, взгляд, исполненный сознания собственного достоинства; и некоторая капризная, судя по изогнутой складке губ, властность.

В середине 40-х годов Николай Федорович приобрел четыре небольших поместья в Костромской и Нижегородской губерниях и в 1848 году поселился на постоянное жительство в самом крупном из них — сельце Щелыкове Костромской губернии, где вел помещичий образ жизни.

В 1853 году там он и умер.

Источник

10.04.2021