Жизнь беспросветная

Бабка Липа, прозванная в деревне Камбалой из-за единственного глаза, ждала сына. Много лет ждала, поглядывая на дорогу, когда вернётся, скучала по нему, но в то же время, как огня, боялась его. А сегодня утром почтальонша, Анька Дружкина, подъезжая к старому дому, затренькала звонком, спрыгнула с велосипеда и прислонила к забору. Распахнув калитку, зашла во двор, заметила бабку Липу на крылечке и торопливо направилась к ней.

— Баба Липка, утречко добренькое! — закричала она и выхватила замусоленное письмо из большущей сумки, что висела через плечо. — Наконец-то, ты дождалась. Твой сынок письмо прислал. Сколько лет ни слуху, ни духу, а тут на тебе — объявился. Валька Ерёмина подоткнула конверт под журналы, а мне забыла сказать, и целую неделю письмо провалялось на почте. Сейчас сунулась, увидела его, спохватилась и быстрее к тебе помчалась. Ну-ка, баб, пляши, а то обратно отнесу…

И засмеялась, держа письмо над головой.

У бабки Липы ноги подкосились, когда услышала про сына. Сердце захолонуло. Как стояла на крыльце, кормила цыпляток, так и уселась на ступеньку, с грохотом уронив старенькую кастрюльку, в которой лежал корм.

— Нюрка, сволота эдакая, да что б у тебя глаза повылазили, — запричитала старуха, — чтобы у тебя язык одеревенел! Что ты машешь конвертом, аки флагом на параде? Эть, ну непутёвая девка! Носится, как угорелая, людей пугает.

И не удержалась, выхватила конверт и тут же сникла, усевшись на крыльце. Почтальонша постояла возле неё, несколько раз окликнула, но старуха сидела, словно не слышала и, Анька Дружкина, поправляя тяжёлую сумку, махнула рукой и заторопилась к калитке. Бабка Липа продолжала сидеть на крылечке, опасаясь открыть конверт. Много лет ждала, когда сын домой вернётся или, хотя бы небольшую весточку пришлёт. Ночами не спала, дожидаясь, что вот-вот сынок стукнет в окошко и зайдёт, но в то же время, боялась. Опасалась, что опять беда придёт в дом. Сердце подсказывало, что добром не кончится его возвращение. Так было раньше, так будет и сейчас…

Бабка Липа, в ту пору ещё молодая, на отшибе жила. Неприглядная изба, доставшаяся ей от родителей, сараюшка во дворе и банька на берегу речки — это всё, что успели нажить родители. В ту зиму по деревне, словно мор прошёл. Многие слегли с хворью. Огнём горели, ничего не помогало. Фельдшерица с ног сбилась, мотаясь по деревне. День-ночь, прибегали за ней, она подхватывала сумку и торопилась к больным. Можно сказать, Липке повезло, всё же молодой организм, покрепче оказался, чем у родителей. Вроде чуточку полегчало, но ещё плашмя лежала, силушки не было подняться — руки-ноги дрожали, а вот отца и мамку сожгла хвороба. Отец ночью помер, а мамка всего на полдня пережила его. И они лежали, пока соседка, бабка Сима, к вечеру не зашла, которая за ними ухаживала. Кликнула мужиков. Липку к себе забрала, а родителей схоронили. Сколотили домовины. На розвальнях отвезли на кладбище и всё — лишь холмики остались да колышки, на которых имена и даты были написаны.

Немного оклемавшись после болезни, Липка, не слушая бабу Симу, собралась и отправилась на мазарки, родителей проведать. А снегу в тот год намело по самые крыши. Некоторым приходилось двери откапывать, чтобы на улицу выйти. Метельная зима была, снежная. Липка выскользнула из избы и подалась на кладбище. Не захотела по дороге идти, далековато показалось, свернула и напрямки побрела через лес, чтобы быстрее добраться. Не дошла. Устала. Ладно, недалеко в лес забрела. Умаялась пробираться по глубокому снегу, а тут ещё метель началась. Липка привалилась к дереву и притихла, собралась чуточку отдохнуть и не заметила, как стала засыпать. Лишь к вечеру разыскали её. Домой привезли. Опять Липка в жару заметалась. Долго проболела. Словно свечечка стала. Огарышек небольшой, а не девка на выданье. До весны прожила у старухи. Помогала по хозяйству. Да и какое хозяйство у старухи — пяток кур и старая коза и всё на этом. А весной, когда сугробы осели и капель зазвенела под солнцем, засобиралась домой, в свою избу. Негоже оставлять дом без присмотра.

Вернулась в родной дом, глянула и руки опустились. Одна крыша виднеется. Весь двор  позамело, даже забора не видно, а от баньки лишь труба чернеет и всё на этом, а вокруг белым-бело. Соседи помогали. Снег убрали, избу протопили — выстыла за зиму-то, и продуктами поделились. Так Липка стала жить одна в родительском доме. Вечером возвращалась домой, нужно заниматься хозяйством. Скотинку не держала. Мужских рук не хватало в доме. Так, несколько кур, гусак с гусыней и кошка — мурлыка, вот и вся живность. А ещё огород был, будь он неладен, но если не держать его, тогда с голоду подохнешь. Вот и приходилось на нём пластаться вечерами. Смеркалось, когда Липка возвращалась в избу, не успевала прислониться к подушке, уже засыпала.

Ближе к осени, к Липке стал свататься шофер из райцентра. Ушлый парень, как про него в деревне говорили. Прошёл огни и воды. Вроде ещё молодой, а тропку в тюрьму успел проторить. Глянулась ему Липка. Принялся дурить девке голову. А она и так была пугливой, замкнутой, а когда узнала, что он в тюрьме побывал, руки-ноги ослабели, слово лишнее боялась сказать. Он приезжал вечерами, а Липка страшилась его, супостата, но в то же время, ждала, когда он появится. Весёлый был, зараза! Улыбнётся, сверкнёт золотой фиксой, а потом возьмёт гитару или гармошку и давай играть, ноги сами в пляс пускались, а песни пел, можно было заслушаться. Липка даже не знала, чем взял её этот Алёшка: бесшабашностью, весельем или песнями задушевными. Но однажды, когда на улице вовсю припустил нудный осенний дождик, не отпустила Алёшку, у себя оставила. А он обрадовался, скинул пиджак, набросил старую куртку, натаскал дровишек, огонь развёл в печке и загремел чугунками, словно всю жизнь тут прожил. Вскоре к ней переехал. И стали они жить. Сын родился. Радоваться бы, но бабье счастье недолгое. Не успела вволю налюбиться, как забрали Алёшку. Ночью, во время уборочной, с дружками загрузил бочки с соляркой на машину и в соседнем районе продали. Посадили за хищение. Алёшке больше всех дали, судимый был. Пять лет припаяли. Это ещё по-божески, как ей объяснили, а то бы мог на полную катушку получить, потому что у государства своровал.

Вроде бы пять лет — это небольшой срок. Не успеешь оглянуться, а уже годы пролетели, но Липке они показались вечностью. Каждый день, годом казался. Сынок, Юрка, пока был грудным, ночами не спал. Капризничал. Липка сунет ему титьку, он чвалдыкает, чвалдыкает, а потом начинает реветь — титька-то пустая. А откуда у Липки молоко, если сама, как тростинка стала, да ещё на работе выматывалась, без сил возвращалась, а тут с Алёшкой беда произошла — посадили, и осталась одна с мальцом на руках. Одна тень осталась от неё. Ладно, немного полегчало, когда Юрка, сынок, стал подрастать. Днём, пока была на работе, бабка Сима с мальчишкой сидела. А вечером, возвращалась и его брала с собой повсюду. Шустрым был, ни секундочки на месте не сидел. И не усидел…

Липка натаскала воды в баню, благо, речка рядышком, только с обрыва спустись и вот она — течет-журчит, затопила баню, бельишко скопилось, хотела сама с сыночком помыться, да постирушками заняться, а Юрка рядышком крутился, всё возле порога со щепками играл, а потом притих. Липка позвала его, он не отзывается. Вышла на улицу, опять покликала, он не отвечает. Кинулась искать. Все кусты обшарила, нигде его не было. А на четвёртый день нашли сына. Под коряги затянуло, когда с обрыва упал в речку. Почернела Липка. В голос выла, всё могилку обнимала. Не знала, как мужу сообщить. Боялась, что вернётся и пришибёт. Но верно говорят, что беда одна не ходит. Сообщили, мужа придавило на лесоповале. Там и похоронили. Другая бы баба заголосила, а Липка наоборот, замолчала. То по лесу бродила, то возле речки сидела. Все уж думали, умом рехнулась баба. Взгляд был безумный, всё смотрела на других, а сама словно что-то хотела спросить, но постоит-постоит, развернётся и молчком уходит. И опять бабка Сима спасла её. Как чуяла, что беда близко. Стемнело, у старухи на душе неспокойно стало. Своего старика подняла и к Липке во двор подались. Распахнули сараюшку, а в этот момент Липка лавочку из-под ног вытолкнула и задёргалась, закачалась в петле. Охнула бабка Сима. Кинулась к ней. Подхватила. Вовремя успели. Вытащили из петли. В чувство привели, а вернуть к жизни не получилось. К той жизни, какой все люди живут. Внутри всё сгорело, пеплом покрылось…

И потянулись дни, недели и месяцы, похожие друг на друга: серые, нет, даже тёмно-серые, однообразные и тоскливые, как сама жизнь. Первое время к ней бабка Сима приходила ночевать. Караулила, как бы чего с собой не сотворила. Ночами вполглаза спала. Чуть шорох, она открывает глаза и прислушивается. Ага, лежит Липка, дышит, значит, живая. А бывало, обе поднимались и до утра просиживали за столом. Липка молчала. Сложит руки на коленях, опустит голову и молчит, а бабка Сима рассказывает. Обо всём говорила. Жизнь пересказывала: долгую, чаще несправедливую, но единственную и потому — ценную. Жизнь, которая дана свыше. И бывало, что до утра глаз не смыкали. Одна говорит, а другая слушает, а может и не слушала, просто о своём думала. Кто знает, что у Липки на уме было. Но бабка Сима настырничала. Не уходила. Всё сидела, всё ночевала в её избе. И так незаметно, словно невзначай, старалась вытянуть Липку в эту жизнь. Вроде бы получилось перетащить, но страшно было на Липку взглянуть. Из молодой бабы превратилась в седую морщинистую старуху. Старуха, которая жила одним прошлым…

Часто Липка ходила на кладбище. В любую погоду. Бывало, придёт, возле матери с отцом посидит, но чаще рядом с могилкой сыночка была. Обо всём разговаривала с ним, что невысказано было за эти годы. Там она расцветала. Становилась прежней, любящей мамкой и разговаривала с сыном, как с живым, и смеялась, и гостинчики приносила. Сунет конфетку-другую или пряник, а в следующий раз придёт, увидит, что ничего нет, и она радуется, значит, угодила, значит, сынок забрал гостинчик. И опять выудит из кармана карамельку или печеньку и положит возле крестика. И так было всегда… А домой возвращалась, встанет возле единственной фотографии мужа, где он сидит возле стола и улыбается и такое чувство было, словно сейчас заговорит. И подолгу стояла возле фотки. Уж деревня давно уснула, а она насмотреться не может, в мыслях с ним разговаривает. И тоже рассказывала: про сыночка, работу, про жизнь серую и неприглядную, про… Да обо всём говорила с ним, словно с живым общалась. И так изо дня в день, всегда…

Прошло несколько лет, как Липка почти в одночасье потеряла сына и мужа. Бабу Симу со стариком позапрошлый год снесли на мазарки. Все близкие нашли там приют. Липка ещё сильнее замкнулась. Единственная отрада, когда ходила к сынульке и разговаривала с ним. Замуж не вышла. Да и какой нормальный мужик женится на такой, что ни рожи, ни кожи — доска доской, да ещё молчаливая, словно онемела. Ей говорят, она седой головой мотнёт и молчком уходит. Странная какая-то…

По весне, когда зацвела сирень, в деревне прошёл слух, будто из тюрьмы сбежал престрашенный убивец. Душегуб на свободу вырвался. Много лагерей было в округе, редко, но случались побеги, а если такое происходило, в деревнях начинали шептаться, оглядываясь по сторонам, всякие истории придумывали, одна страшнее другой. Так и в этот раз понапридумывали, будто беглый убивец всей охране глотки порвал, колючую проволоку руками разодрал и смотался, даже ни одного следа не оставил. Не иначе, в оборотня превратился. Милиция с ног сбилась, но его не нашли. Даже участковый приезжал. По дворам ходил и фотографию показывал, а на ней престрашенная рожа. Глянешь, аж мурашки по телу бегают. Участковый всех предупреждал, ежли встретится чужак, чтобы сразу сообщали. И тут же зашептались в деревне, что за такого душегуба, не иначе преогромную премию выпишут. Участковый сказал, будто беглец в местных лесах прячется. Старухи перестали ребятишек выпускать со двора, мужики в дорогу ружья брали, а бабы, если нужно было в лес пойти, толпой ходили, ни на шаг в сторону и всегда с сопровождающими. Лишь Липка везде бывала одна. В лес ли сходить, в район ли съездить или на летнем пастбище остаться с ночевьём — она не отказывалась. На свою жизнь рукой махнула...

В субботний день, истопив баньку, Липка решила помыться да заняться постирушками. Разнагишалась в предбаннике, скользнула в парилку, уселась на полок — хорошо! Сидела, изредка поддавала парку, а потом сползла на пол и, пододвинув большой таз, принялась мыться. Не услышала, как приоткрылась дверь и в парилку проскользнул высокий худой человек с тёмным лицом и в драной одежде. Не успела вскрикнуть Липка, как он закрыл ей рот огромной ладонью, другой начал тискать за маленькую грудь, а потом повалил на пол. Сначала Липка стала вырываться из цепких лап, а потом сникла и наоборот, навстречу подалась. Забыла за долгие годы, что такое любиться. И — невольно согрешила… Очнулась Липка глухой ночью. Незнакомца не было, лишь на лавке лежал самодельный портсигар. Может, забыл, а может специально оставил на память. Липка набросила на себя платьишко, добралась до избы, упала на кровать и тоненько заплакала. Вскочила, кинулась было к выходу, чтобы сообщить, что убивец объявился, а потом остановилась, уселась на табуретку и опять заплакала. Как же она скажет, что убийца снасильничал её. Позорище-то, какое! Пальцами начнут тыкать в деревне, вслед плевать, что с душегубом связалась — на чужой роток не накинешь платок, всякое придумают. А вдруг ещё скажут, почему не вырвалась и не закричала, тогда бы помощь пришла, а она промолчала, значит, покрывала его, да ещё, стыдно сказать, сама потянулась к нему. Такого понапридумывают, что до последних дней своих не разгребёшь, не отмоешься. Потом доказывай, что невиновна… А через два дня, так же ночью, Макар Селянин вилами заколол беглого душегуба, когда тот пытался своровать курицу в сарае. Одним ударом пригвоздил его к стене и так оставил, пока милиция не приехала.

Липка видела, как милиция приехала, краем уха услышала, что душегуба порешили. Обрадовалась, что насильника закололи, теперь никто не узнает о её позоре. Радовалась, пока не почуяла, что понесла от беглого убийцы. Сначала не поверила, а потом во весь голос взвыла. Нужно же было на старости лет такому случиться. Она уж себя из баб-то давно вычеркнула, никому не нужная была, все мужики мимо проходили, словно не замечая, что она — баба, что она ещё не такая старая, как казалось, но все не замечали этого, а вот беглый позарился, набросился на неё. Дорвался до Липкиного тела, за все проведённые годы в тюрьме измахратил так, что она забрюхатела. Весь срок проходила, перетягивая живот, лишь бы в деревне ничего не заподозрили. И тяжести наравне со всеми таскала, и копала, и внаклонку работала, думала, выйдет дитё, но, видать, ребёночек крепко держался за жизнь. А потом, когда Липка почуяла, что вот-вот родит, сказала, что в город поедет, к дальним родственникам, а сама уложила в сумку собранные чистые вещички, оставшиеся от первенца, от Юрочки, чистого тряпья набрала и ушла в лесную чащу, подальше от людского жилья, где уже заранее приготовила шалаш. Вовремя от людей скрылась. Ночью завыла, словно волчица, когда схватки начались. До утра лесные птицы всполошено метались от этого воя, а утром, едва солнце тронуло верхушки деревьев, Липка родила мальчишку… Два дня отлёживалась в шалаше, а потом в деревню подалась. Всем говорила, что подкидыш, будто на станции подложили, а она не смогла его сдать в приёмник — рука не поднялась, и захотела себе оставить его. В правлении пошли навстречу. Все помнили, сколько она переживала в жизни, светлых дней не было, всё чёрные и чёрные... Подождали для проформы, может, мать-гулёна опомнится, и будет искать мальца, но не дождались, собрали документы и записали ребенка на неё, на её фамилию. Володенькой назвали, в честь Липкиного отца. Наконец-то, в её жизни появился лучик. Лучик света, ради которого и нужно жить…

Но подрастая, Володенька — этот лучик света, стал превращаться в неукротимый огонь, который с каждым днём всё сильнее разгорался. Видать, в нём бродила и искала выход дурная кровь того самого насильника и убийцы. Словно наизнанку выворачивали мальца. И чем старше делался сынок, тем больше становился неуправляемым. Школу не дотянул. С треском выгнали за поведение. Хотели в какую-то специальную школу отправить, но Липку пожалели, так-то, бедняжка, ничего хорошего в жизни не видела, а теперь ещё с приёмышем мучается. Помогли, пристроили паренька в училище. Недолго проучился, сбежал. Месяц шлялся, незнамо где, не появляясь домой, а потом пришёл, небрежно бросил на стол пригоршню мятых рублей да трёшек и пьяно заухмылялся, видите ли, кормилец в доме появился. Уселся за стол, поставил бутылку и потребовал стакан… А ночью приехали за ним. На тычках подняли с кровати, скрутили и с собой увезли. Оказалось, что в соседнем селе магазин взломали. Ограбили-то Володькины дружки, а ему сунули немного мелочишки да напоили, но почему-то арестовали одного Вовку, а остальные остались на свободе, потому что всё на него свалили, во всех грехах обвинили. Выездной суд был. Не стали жалеть Володьку, как ни просила за него Липка. Посадили паренька, чтобы другим неповадно было…

— Слышь, Камбала, я уж голос надорвала, пока докричалась, — возле калитки, облокотившись на штакетины, стояла соседка, бабка Маруся. — Почтальоншу видала, говорит, ты письмо получила от своего непутёвого, да?

— А тебе-то, какое дело? — поправляя платок, буркнула бабка Липа. — Пришла, чтобы приезд отметить или молиться на него будешь?

— Не приведи Господи, — торопливо перекрестилась старуха. — Тьфу-тьфу-тьфу! Врагу не пожелаю такого сына. Вот уж пригрела найдёныша. Настоящий вражина, изверг!

— Это моя кровинушка, — стукнула сухоньким кулачком по впалой груди бабка Липа. — Мой сынок…

— Да какая кровинушка, — отмахнулась бабка Маруся. — Подобрала незнамо кого и где и уже — сыночек, — сказала она ехидно и ткнула пальцем. — Злыдень, как есть — злыдень! Попомни, Липка, заплачешь, когда он вернётся. Слезами умоешься…

— Марш отселева! — загрозила кулачком бабка Липа. — За своими детями гляди, а моего в покое оставь. Ишь, какие правильные выискались!

— Я-то сейчас уйду, Камбала, а ты потом не зареви, если злыдень вернётся и второй глаз вышибет, — поджимая тонкие губы, сказала старуха, развернулась и пошла по тропке. — Они такие — эти тюремщики! Глядишь, новое прозвище получишь. У нас в деревне не заржавеет, сама знаешь…

Бабка Липа завздыхала. Многие в деревне норовят носом ткнуть, вспоминая сына, Володеньку. Она невольно дотронулась до пустой глазницы и тут же прикрыла её прядью волос. Видать, правда, Вовка по стопам отца-душегуба пошёл. Дурная кровь пересилила. Вот и получилось, что яблоко от яблони… А ведь она вкладывала в душу сына только хорошее, как казалось, а Володенька всё мимо ушей пропускал. И докатился... Первый раз вернулся из тюрьмы, весь в рисунках, аж синий и злющий — страсть! Ходил по деревне, свысока на всех смотрел, бывало руки распускал, да всякими словами бросался. Слушаешь, вроде по-русски разговаривает, а не поймёшь. Всё порывался бывших дружков отлупить, а Липка не отпускала. Боялась, что Вовку опять в тюрьму упрячут. Вон, какие кулачищи! Натворит делов, потом не расхлебаешь. Вроде бы уговорила, чтобы позабыл про старых друзей и начал новую жизнь. Володька стал в клубе пропадать. Ночью пьянющий возвращался, матюги направо и налево разбрасывал. С месяц-полтора дома побыл, а потом с командировочными разодрался из-за местной шалавы, ножик выхватил. Пырнул двух парней, да грузовик поджёг, на котором они приехали. Милицию вызвали. Они примчались, сыночка скрутили. Новый срок заработал. Несколько лет Липка ездила к сыну, передачи возила. Ладно, недалеко моталась, всего километров за триста. Каждую копеечку откладывала, потом набивала продуктами сумку, побольше солёного сала, чуточку колбасы, карамельки и печеньки да ещё побольше лука и чеснока, дешёвых сигарет и спички, а потом на автобусе, на поезде и снова на автобусе добиралась до лагеря, где сынок сидел. Зимой или летом, в жару или холод, она тащилась туда, чтобы поговорить с ним, посовестить его, может, бросит хулиганить да за ум возьмётся. Но бесполезно…

Володенька отсидел срок, вернулся, немного отоспался, а потом за старое взялся. Видать, воровал, деньги всегда водились у него. Липка начнёт совестить его, он зыркнет глазищами, завалится на кровать и молчит. Днём отъедался и отсыпался, а вечером куда-то уходил. Вернётся ночь-полночь, усядется на кухне, поставит бутылку, стакан опрокинет и свои тюремные песни поёт. Ладно, дом на отшибе стоял, никому не мешал своим криком. А бывало, Липку поднимал и рассказывал про лагерную жизнь, сколько ему пришлось перевидать народу за эти годы, пока сидел. Удивлялся, говорил, будто вся страна через тюрьмы проходит, столько народищу в них сидит. Рассказывал, как там живут и выживают, лишь бы в скотину, в тварь бессловесную не превратиться. А она сидела и слушала, частенько плакала и старалась не перечить ему, зная его тяжёлый характер. Сама не заметила, как стала его бояться.

Смеркалось, в дверь стукнули, и в избе появился сутулый высокий парень. Посмотрел исподлобья на Вовку, кивнул. Потом взглянул на Липку. А взгляд тяжёлый, какой-то нехороший, дурной, того и гляди, кинется. Липка отвела глаза, не выдержала и тут же на душе как-то неспокойно стало.

— Дружок приехал, — сказал сын, вскочив с табуретки, и кивнул головой. — Проходи, Лёха. Мать, посиди на кухне и не мешай нам.

Не здороваясь и не снимая обувь, парень прошёл в горницу. Следом за ним Володька сунулся и плотно прикрыл дверь. Липка осталась за столом, прислушиваясь, как они разговаривали, шептались, а иногда на крик переходили, кулаками по столу стучали. Всё про какие-то долги вспоминали. Затем притихли. Липка подошла к двери, прислушалась. Тишина. Вот бутылка звякнула. Ага, выпивают. Лишь бы не разодрались. Вовка-то дурной, махнёт кулачищем и поминай, как звали. До ночи сынок с другом просидели в горнице, а потом ушли. Оба. Утром, когда в избу ввалилась милиция, Липка узнала, что в соседнем районе ограбили кассира, который вёз деньги в колхоз, отняли всю зарплату, а кассира и сопровождающих покалечили. Один из сопровождающих рассказал, как выглядели грабители. В милиции Вовку заподозрили, недавно освободился и по приметам подходил, и тут же помчались к нему. Думали, застанут, по горячим следам поймают, но Володьки не оказалось дома. Обыск сделали. Всё перевернули. Видать, деньги искали. А какие деньги, если Вовка не приходил? Видать, для отчета всё перевернули. Работа такая, никуда не денешься. После обеда укатили, а Липка до вечера наводила порядок в доме, раскладывая по местам разбросанные вещи. Ночью пришёл сын. В окошко стукнул. Липка дверь открыла. Володька крадучись зашёл, с оглядкой, прислушиваясь к каждому шороху. Сразу сунулся на кухоньку, отрезал ломоть хлеба. Видать, кушать хотел. Липка кинулась к нему, хотела про обыск рассказать и не успела. Распахнулась дверь, и ввалились милиционеры.

— Сдала меня, — закричал Вовка и, как держал в руке нож, так и полоснул по лицу матери. — Сдохни, паскуда!

Володька попытался выскочить, размахивая и пугая ножом, одному ударил кулачищем, другого огрел по голове, третьего так пнул, что тот пополам сложился, а тут на Вовку со всех сторон навалились, кто-то вскрикнул, видать, ножиком зацепил, прижали к полу и связали, и быстро выволокли на улицу, где уже ждала машина. Володьку затолкали внутрь, рядом уселись несколько человек и машина, громко просигналив, помчалась по ночной деревенской улице.

Липка охнула, схватившись за выбитый глаз, когда Вовка ударил, и сползла на грязный затоптанный пол. Не видела, как скрутили сыночка. Сознание потеряла. Очнулась в больничной палате. Щеку заштопали, а глаз не спасли. Вытек. Долго пролежала в больнице, а потом выпросилась и вернулась в пустую избу. Вскоре, как Липка вернулась, был суд и Володьку опять отправили в тюрьму. Слишком много статей на себя повесил, большой срок намотал, как шепнул охранник, и Вовку отправили в другую область, а туда не наездишься — далеко и начётисто по её деньгам.

И опять потянулись бесконечные дни, недели и месяцы, складываясь в годы, похожие друг на друга, однообразные, тяжёлые и тоскливые, как сама жизнь. Вся её жизнь превратилась в одну чёрную нескончаемую полосу. Липка каждый день ждала весточку от сына, но писем не было. Видать, Володька решил, мать виновата, что не предупредила про милицию, которая дожидалась его. Она виновата, что его посадили. И от его молчания становилось страшно на душе. Липка знала, как сын бывает скор на расправу. Понимала, Вовка не станет разбираться и не простит, хотя она не виновата, а вот зло, какое в его душе скопилось за годы, проведённые в лагере — это зло во много раз возрастёт и, что произойдёт, когда Вовка вернётся, она даже боялась подумать. Ждала сына, скучала по нему, всё же родная кровинушка, но в то же время, страшилась его, что вернётся и... И вдруг, как гром с ясного неба, сообщили, что сын, едва освободившись, на вокзале напился и разодрался. Кого-то пнул, аж внутри полопалось — едва спасли, и другого в тяжёлом состоянии в больницу увезли. Что-то с головой сделалось. Видать, кулачищем врезал по голове. До дома не добрался, снова за решётку угодил. Угнали Володьку, где Макар телят не пас. И Липка заплакала: тоненько, протяжно и обидно. Себя жалела, что осталась одна, что ей не повезло в жизни, но ещё больше жалела сына, Володеньку, потому что вся жизнь у него с малых лет пошла наперекосяк и, чем закончится — никто не знает, даже он сам. И снова потянулись дни и месяцы: монотонные, невесёлые и бесцветные…

Бабка Липа сидела на крылечке и всё пыталась подсчитать, сколько же лет Володька не был дома, и не получалось у неё. Запуталась в годах. Как подростком угодил в колонию, с той поры почти не бывал дома. Освободится, месяц-другой погуляет и снова в лагеря. Последний раз, когда вернулся, они сидели за столом и по душам говорили. Она хотела, чтобы сынок за ум взялся, и жить начал, как люди живут. А Вовка сказал, что ему нечего делать на свободе. Здесь ни родных, ни знакомых, а вот в лагерях другое дело, здесь его знают, там друзья и знакомые, там ему лучше, чем на свободе, которую он даже не знает, толком не успел рассмотреть за свою жизнь, потому что за колючей проволокой провёл намного больше времени, чем на этой чужой свободе. А вот на зоне ему легче жить. Там накормят, напоят, кино покажут, даже бабы приезжают по переписке, как он похвастался, а ещё охраняют, чтобы ничего с тобой не случилось. И засмеялся, мол, ещё неизвестно, где лучше жить: на вашей воле или в нашей тюрьме…

А потом, когда Вовка выбил матери глаз, думая, что она его продала, он взбеленился и пообещал расквитаться. С той поры ещё больше стала бояться Липка своего непутёвого сына, что он вернётся и... Письма писала, в которых оправдывалась, что ни единого словечка не говорила милиционерам и даже не знала, что стерегут его, а сын отмалчивался, ни одной весточки не прислал. Видать, злобу затаил, а ведь злость с каждым годом нарастает, словно в снежный ком превращается — это очень страшно. А когда почтальонша принесла письмо, враз руки-ноги ослабели. Сынок возвращается. Не иначе, чтобы с ней рассчитаться, не простил родную мать. Расквитается за то, чего не было…

Бабка Липа завздыхала: жалобно, тоненько, тягуче. Опять покрутила в руках потрёпанный конверт. О, сколько марок наклеили! Сразу видать, издалека добиралось. Такое же письмо, сплошь в марках, получила соседка из проулка, Алка Раминская. Ей аж из самой Америки прислали. Она бегала по деревне и хвалилась, что огромное наследство досталось. Подхватилась, всё распродала, кудри навела в райцентре, начепурилась, вырядилась в нарядное платье  и умызнула за море-океан, и с той поры ни слуху, ни духу. Может, сидит во дворце, и наследство пересчитывает, а может прибили за длинный язык. Растрезвонила всем встречным и поперечным, и помчалась за наследством, а башкой не подумала, что мы здесь-то никому не нужны, а там — тем более. Ну, если удалось добраться до этой Америки… Дура — баба, ничего не скажешь… Бабка Липа потрогала пустую глазницу и опять посмотрела на конверт. Да вот, ей тоже наследство прислали. Как заявится сыночек, так наследством поделится, что потом придётся остаток жизни впотьмах ходить. Володька — он такой! Здоровенный бугай, высоченный и кулачищи с чугунок, не менее, звезданёт разочек по маклашке и поминай, как звали…

— Ой, беда-беда-беда, — забормотала бабка Липа, оглядываясь по сторонам. — Взаправду голову оторвёт и слушать не станет, что я невиноватая, что его заарестовали. Уж сколько лет камень на душе и не скинешь его, заразу эдакую.

— Слышь, Камбала, что сидишь? — постучав клюкой по забору, заглянула во двор старуха Абрашкина. — Солнце в зените, а ты сидишь и не шелохнёшься. Уснула, аль помёрла?

— Какая холера принесла тебя, Файка? — недовольно буркнула бабка Липа. — Что ходишь по чужим дворам, всё высматриваешь? Не видишь, я делами занимаюсь…

— Это… Да вот, что хочу сказать… — она запнулась, задумавшись о чём-то, потом утёрла ладошкой впавший рот и принялась поправлять тёмный платок. — Это… Может, самогоночки налить, а? Чистая, аки слеза младенца и крепкая — страсть! Сама б пила, да людям надо. Я быстро притащу. Всё же сынок приезжает. Отметили бы приезд…

— Пошла отсюда, — опять буркнула бабка Липа. — Всё зло через самогонку да вино. Не успели письмо принести, уж вся деревня знает.

— Сама знаешь, как у нас: ещё не успела чихнуть, а на другом конце деревни «будь здрав» говорят. Это, слышь, Камбала… — не отставала старуха Абрашкина. — А что пишет сынок? Чать, уж взрослый мужик, да? Сколько ему годочков-то?

— Не читала, что написал, — прикрыла глазницу бабка Липа. — Сижу, задумалась. Сколько лет ему… — и удивлённо так. — А знаешь, Файка, не помню, напрочь забыла. Наверное, совсем взрослый стал. Я ведь старухой стала. В последний раз, когда его забрали, уж лет пятнадцать-шестнадцать минуло с того дня, а может и поболее — не помню, а ещё до этого сколько раз отсидел. Вот и считай…

Подняв голову вверх, старуха Абрашкина наморщила и без того морщинистый лоб. Шевелила тонкими губами, загибала и без того скрюченные пальцы, взглядывала на Липку и опять задирала голову, словно что-то пыталась в небе рассмотреть, а потом вздохнула и развела руками.

— Считала, пересчитывала, — сказала она. — Совсем запуталась. Правда твоя, долго не был. Наверное, полжизни в тюрьмах провёл, — и тут же махнула рукой. — Куда там — полжизни! Поболее, чем полжизни. Пацаном в тюрьму попал, как сейчас помню. Дружки подсобили, безвинного обвинили. Сами-то, сволочи, живут припеваючи, на машинах разъезжают, а его в тюрьме гноят. Вот и дружи с такими…  Слышь, Камбала, что хотела сказать… Все говорят, что в лагерях плохо кормят, а твой Вовка возвращался, будто на курортах побывал. С каждым разом всё здоровше и здоровше становился. Правильно, как тут рожу не нажрёшь, ежели ты полнёхоньки сумки ему возила. Сама недоедала, как тростиночка стала, насквозь просвечиваешь, а он в три горла жрал да пил…

— У тебя ни крошки не брала, своё возила, — покосилась на неё бабка Липа. — Ишь, куском хлеба попрекаешь. Не зарекайся от сумы и тюрьмы. Доторгуешься самогонкой-то, на старости лет отправят лес валить. Много лагерей вокруг, места всем хватит, а тебе — тем более.

— Тьфу, на тебя! Накаркаешь, Камбала… Да разве я упрекаю? Ведь жалко тебя, дурёху, — старуха Абрашкина махнула рукой, поджимая губы. — Одни живут, как сыр в масле катаются, ни забот, ни хлопот, а у тебя вся жизнюшка через пень-колоду, как с мальства не задалась, так до сей поры маешься. Вот говорят, наша жизня делится на белые и чёрные полосы — это мне дочка рассказывала, а она умная — страсть, так вот, у тебя, Камбала, одна сплошная чернота и ни одного просвета в жизни. Ни единого! Родители померли, жизнь не задалась: сын потонул, мужика придавило, сама в петлю полезла, а потом ещё этот найдёныш появился и тоже стал кровушку пить. Вон и глаз выбил, и всю жизнь на него прогорбатилась, а вернётся и начнёт тебя на кулаках носить. Он рожу наедал, как на курортах, а ты, Камбала, под ветром качалась. Жалко ведь…

— А ты не жалей, — взъерепенилась бабка Липа. — Много вас таких, жалельщиков. Одной рукой по головке гладите, а второй норовите в болото столкнуть. Вот, как насмотрелась на вас! — и она провела ребром ладошки по горлу. — Иди, Файка, иди отсюда, не до тебя сейчас…

И опять затеребила потрёпанный конверт.

Старуха Абрашкина постояла возле забора, посмотрела на неё и, махнув рукой, что-то пробормотала, укоризненно покачивая головой, отогнала клюкой собаку и тихонечко побрела в сторону магазина.

Душа не лежала открывать конверт. Бабка Липка поднялась, сходила в избу, положила письмо на стол, на самое видное место, чтобы не забыть и прочитать, когда духу наберётся, а сейчас боязливо было, что-то неспокойно. Потопталась возле стола, поглядела на письмо, повздыхала и вышла во двор. Посмотрела на закатное солнце, на густое облако пыли, что поднималось над дорогой — это стадо возвращается. Взяла лопату, прислоненную к забору, и пошла на огород, подкопать куреня два-три картошки. Что-то молоденькой захотелось. Вчера огурчики помалосолила с листочками всякими, да с укропчиком. Вкусные — страсть! И бабка Липа, почмокав от удовольствия, заторопилась, подкапывая клубни…

Вернувшись, она сварила картошку и поставила чугунок на стол. Крупно нарезала пару огурцов, положила несколько стрелок лука, отхватила ломоть хлеба и поставила кружку с чаем, а рядом развернула и положила карамельку. Раздвинула занавески, выглянула на улицу. Сумерки за окном. Пора ужинать…

Обжигаясь, выхватила картошку, подула на неё, остужая, придвинула блюдце с постным маслом и солью, ткнула в него, чуточку откусила и зачмокала, закачала головой — у-у-у, как вкусно! Почвалдыкала кругляш огурца, опять ткнула картошку в маслице и, едва с табуретки не повалилась, когда позади неё скрипнула дверь, и в полусумраке раздался тягучий хриплый голос.

— Пустишь, мать? — что-то громыхнуло, и заскрипела табуретка, стоявшая возле входа. — Я вернулся...

У бабки Липы картошка шлёпнулась в блюдце с маслом — золотинки рассыпались по столу. Она вздрогнула и протяжно икнула. Торопливо повернулась и увидела не сына перед собой, не здоровенного и плечистого мужика, каким прежде был, а всего лишь его тень. Перед ней сидел сгорбленный старик, ёжик коротких седых волос, ввалившиеся щёки, жёлтая морщинистая кожа, словно просвечивала, лишь взгляд остался прежний: тяжёлый, колючий и недоверчивый, а рядом с табуреткой лежал тощий вытертый рюкзачок.

— Володенька, наконец-то, ты вернулся, а я все глазоньки проглядела, все жданки съела, каждую минуточку ждала и на тебе — просмотрела, — не сказала, а выдохнула бабка Липа, рванулась к нему и остановилась, опасаясь прикоснуться. — Что случилось с тобой, сынок?

— Подыхаю, мать, — помолчав, сказал он и прислонился к стенке. — Немного осталось. Скоро помру.

Бабка Липа, как стояла, так и опустилась возле печки.

— Да не болтай всякую ерунду — подыхаешь, — она мотнула головой, взглянула на него, запнулась и опять сказала. — Что с тобой, сынок? — бабка Липа неуверенно подошла, потопталась, а потом решилась и обняла его, прижалась, чувствуя худое тело, провела по седому ёжику волос, всхлипнула, опять прижалась, а потом встрепенулась. — Ничего, Вовка, ничего, главное, что вернулся, а здесь я вылечу тебя, поставлю на ноги. Ой, что же я, старая, держу тебя возле порога? Скидывай одёжку, умывайся, да за стол садись. Я молоденькую картошечку сварила. Вкусная — страсть!

Сын невольно сглотнул. Острый кадык ходуном заходил. Видать, голодный. Володька медленно поднялся, скинул куртку, подошёл к столу, грязными руками схватил картошку, жадно откусил и зашёлся в долгом кашле. Потом присел на табуретку, положил раздавленную картошку на стол, отряхнул ладони и сгорбился, вытирая влажный лоб. Долго сидел, молчал. И бабка Липка тоже молчала. Жизнь приучила не говорить лишнего. Посматривала на сына и покачивала головой. Были ручищи, а сейчас плети висят, вся силушка ушла, был здоровенный мужик — одна тень осталась. Неслышно поднялась. Налила чай, чуточку забелила молоком и незаметно придвинула к нему.

— Попей, Володь, полегчает, — сказала она и опять села напротив него. — Тёпленький, на целебных травках настаивала. Сама собирала…

Володька сделал несколько мелких глоточков, застыл, словно прислушивался к себе и опять зашёлся в долгом кашле.

— Мать, мне бы помыться, — прикрывая рот грязной тряпкой, сказал он. — Есть тёплая вода?

— Есть, сынок, конечно, есть, — бабка Липа вскочила и заторопилась к выходу. — Днём баньку протопила, сама сполоснулась и бельишко простирнула. Вода осталась. Ты чуточку подожди, я сейчас новую мочалку положу, печатку мыла да чистую утирку. Пока моешься, гляну, что из твоих вещичек сохранилось. Потом принесу, в предбаннике оставлю.

Сказала, хлопнула дверью и пустилась по тропке к небольшой баньке, стоявшей на берегу речки.

Володька поднялся. Постоял, осматривая кухоньку. Прошёл в горницу и прислонился к косяку. Родной дом, а чувство, словно в гости пришёл. Здесь родился и сюда вернулся, чтобы умереть. А сколько ему осталось — никто не знает. Врач неопределённо покрутил рукой в воздухе и буркнул, что недолго осталось и всё на этом. А сколько — это недолго, кто его знает. Может, день-два, а может неделю или месяца два-три. На большее он не рассчитывает. И для чего он поехал сюда — тоже не мог объяснить. Взял и поехал, хотя, какая разница, в какой земле лежать. Закопают и забудут. Казалось бы, ничто его не связывает с родным домом. Родственников нет, одна лишь мать. Мать… Володька пожал плечами. Он не знал, как относиться к родной матери, потому что всю жизнь провёл за решёткой. На воле-то был: раз, два и обчёлся. Не успевал выйти, не успевал свободу почуять, как снова забирали, и опять в лагеря. Там было привычнее, чем здесь, на воле, где всё чужое и незнакомое. Вышел и не знал, куда податься. Потом до дома решил добираться. Почти весь день просидел на вокзале. Даже не на самом вокзале, а нашёл скамейку, стоявшую в кустах, там и сидел. Силы не было. Полежать бы, да разве можно. Сразу заберут, а когда справку увидят, не отвяжешься от милиции. Закроют до выяснения, а здесь каждый день на вес золота. Так и сидел, пока какой-то мужик не появился. Видать, заскочил нужду справить. Долго смотрел на Володьку. Подошёл. Спросил, чем помочь. Медленно, нехотя, но Володька рассказал, что хочет домой добраться. Мужик помог. В одном вагоне ехали. Если бы не помощь, вряд ли Володька добрался. Подох бы по дороге. На своей станции вышел. Казалось, рукой подать до деревни. Но это — «рукой подать», до сумерек растянулось. Вечерело, когда на попутке доехал. По улице не пошёл, огородами подался, чтобы глаза людям не мозолить. Еле ноги передвигал. Вымотался за дорогу. Сделает несколько шагов и стоит, отдышаться не может. Откашляется, и снова немного пройдёт, и опять ноги подгибаются. Хотелось упасть в траву и больше не подниматься. Так и сдохнуть на этом месте… Да уж, укатали сивку крутые горки. И Володька вздохнул: мелко, больно, обречённо…

А бабка Липка распахнула дверь в баньку. Потрогала котел — тёплая вода, даже горячеватая. Положила на лавку мочалку, мыло, сполоснула большой таз, быстро протёрла щелястые полы и, не удержалась, присела на лавку. Завздыхала, вспоминая сына. Вся жизнь под откос. Ничего не видел, кроме лагерей, а месяцы, какие был на свободе, можно по пальцам пересчитать. Многие клянут его, а она жалеет. Все же своя кровинушка, родная. Она же выносила его, нянькалась, ночами не спала, когда болел, а потом, когда в школу пошёл, как она радовалась — вырос сыночек, ещё чуток и кормильцем станет. Ага, стал… душегубом, но это не его вина, как Липка считала, а вина тех, кто не захотел разбираться, а взял и повесил на него чужие грехи и посадил. И Володенька озлобился. На людей озлобился, на мать, на саму жизнь разозлился и пустил её — эту жизнь под откос, а сейчас вернулся, чтобы помереть… Бабка Липка охнула, прикрыла рот ладошкой и едва слышно застонала. Сынок умирает, родная кровинушка, а она ничем не может ему помочь. Вытерла слёзы кончиком платка, поднялась и заторопилась к дому, к сыну…

Володька стоял, прислонившись к дверному косяку и, задыхаясь, заходился в долгом изнурительном кашле. Рывком вытащил тряпку, сплюнул в неё, вытер рот и, едва вздохнув, опять зашёлся кашлем и, не удержавшись, присел возле двери. Бабка Липа, распахнув дверь, увидела, как сын сидел, уткнувшись головой в колени, и задыхался. Бросилась к Володьке, потом налила воды, приподняла ему голову, немного влила — он опять зашёлся в кашле и стал хлопать по карманам, пытаясь что-то вытащить. Бабка Липа запустила руку в карман, нащупала пузырёк, достала, вытряхнула две-три таблетки, сын торопливо выхватил, сунул под язык и через несколько минут притих. Видать, полегчало…

— Володенька, сынок, — покачивая головой, бабка Липа глядела на сына. — Как же ты в баню-то пойдёшь? Ведь на ногах не стоишь. Свалишься ещё...

Сын завозился на полу, пробуя подняться. Медленно, держась за дверной косяк, выпрямился и сразу же прислонился — голова закружилась.

— Не свалюсь, мать, — сказал он и опять вытер губы. — Сюда доехал, а до бани ползком доберусь.

И пошатываясь, пошёл к выходу.

Бабка Липа бросилась к старому комоду. Долго перебирала вещи, всякое тряпьё, которое много лет хранилось в ящиках, вытащила рубаху, штаны и трусы, покачала головой. Раньше одёжка была впритык, даже по швам расходилась, а сейчас, как на колу повиснет, но аккуратно сложила стопочкой и заторопилась в баньку, отдать сыну. Приостановилась возле двери. Прислушалась. Было тихо. Заскрипела дверью. Заглянула внутрь. Грязные вещи сына висели на гвозде. Под лавкой валялись стоптанные туфли. Шагнув, бабка Липа положила чистые вещи на лавку, опять прислушалась, хотела было заглянуть, но испугалась, что сын заругается, притворила дверь и вернулась в избу.

Бабка Липа подняла выцветший потрёпанный рюкзачок. Положила на табуретку. Хотела посмотреть, что в нём, но увидев крепкий узел, раздумала. Если сынок заметит, плохо будет. Не дай Бог попасть под горячую руку. Бабка Липа привычно потрогала пустую глазницу. Нет уж, пусть мешок лежит.

Она закружилась по кухоньке и горнице. Постелила на старый диван чистую простыню, положила ватное одеяло и взбила подушку. Рядом с диваном поставила табуретку. Так, на всякий случай, что-нибудь положить или поставить. Поспешила на кухню. Подогрела чайник, свеженькую заварку приготовила. Знала, сын любит крепкий чай. Принесла кусочек пожелтевшего сала — это Валька Летайкина приносила по осени. Так и лежало с тех пор. Пару огурцов порезала. Хлеб накромсала на ломти, пяток яиц сварила. Пучок лука надрала в огородике, там же в бочке пополоскала и, вернувшись, положила на стол. Постояла, осматривая, подхватила и поставила чугунок с картохой, маслице в блюдце, немного помялась, задумавшись и, решившись, махнула рукой и достала из потайного места бутылку самогонки. Так, на всякий случай держала. Гляди же ты, пригодилась, бутылка-то…

Бабка Липа присела на табуретку, сложила руки на коленях и принялась ждать сына. Поправила седую прядь волос. Взглянула на фартук — не грязный ли, посмотрела в оконце, на улице смерклось. Мимо избы, виляя на велосипеде по разбитой дороге, проехал Афонька Пестряков. Видать, на ток собрался, сторожить. Хорошую работу нашёл, не бей лежачего. Сам себя шире — оглоблей не перешибёшь, а всю жизнюшку жалуется, что хворый, полегче работу подавай, а сам в три горла жрёт и водку пьёт. Болезный, называется…

Дверь тихо скрипнула. Бабка Липа вздрогнула. Оглянулась. Думала, сынок вернулся, но в дверях стояла бабка Маруся, соседка, и медленно осматривала кухоньку.

— Слышь, Камбала, сейчас Гапониха забегала, говорит, будто в твоей баньке мужика видела, — старуха мотнула головой. — Вовка вернулся, да? А я на лавочке весь вечер просидела и прозевала его… Чать, по задам огородов прошёл, да?

— Ну, что вам неймётся? — бабка Липа всплеснула руками. — Да, Володенька приехал. В баньке моется…

— А что рассказывает? — с любопытством перебила бабка Маруся. — Надолго вернулся или опять в тюрьму собирается? — и махнула рукой.

— Отстань, — бабка Липа тяжело вздохнула, сгорбилась, и, казалось бы, стала ещё меньше росточком. — Помирает Вовка, доходит…

— Как помирает? — удивлённо воскликнула старуха и отмахнулась. — Не бреши, Камбала! Об его морду можно кирпичи бить, а ты — помирает… Ничего, чуток отлежится и опять за старое возьмётся. Не впервой! Всё, теперь двери и окна нужно закрывать. Душегуб вернулся…

— Марш отселева! — взъерепенилась бабка Липа и, поднявшись, подтолкнула соседку к двери. — Ишь, нашли душегуба! Сами его сделали таким, сами. Иди, пока грех на душу не взяла.

Вытолкнула старуху и захлопнула дверь.

Бабка Липа взглянула на ходики. Опять посмотрела на тёмное окошко. Не удержалась. Надвинула старые галоши, вышла на крыльцо. Постояла, прислушиваясь. Тишина. Лишь вдалеке раздавались голоса. Наверное, молодёжь собралась. Щёлкнула выключателем. Тускло загорелась лампочка над входом, едва освещая двор, чёрные тени протянулись по траве. Бабка Липа осторожно спустилась по скрипучим ступеням. Приложив ладошку, всмотрелась во тьму, а потом, придерживаясь за забор, направилась к баньке.

Где-то загавкала собака. Следом ещё одна отозвалась. Гулко рявкнул соседский кобель. Маруська говорила, что этот кобель стоит огромных денег. Дочка из города привезла. Не собака, а настоящий телёнок вымахал. Маруська хвалится, что хорошего сторожа завели. Любого порвёт, кто во двор сунется. Бабка Липа пожала плечиками. Странно, зачем нужен такой громила, если в избе шаром покати. Кто воровать-то полезет, ежли одна кровать да старый стол и пара чугунков, вот и всё добро. Видать, дочка взяла для себя, сейчас же модно в городских домах держать всякую тварь, вот она взяла, а потом спохватилась, что такого телёнка не прокормишь, поэтому и сплавила в деревню. Пущай мамку охраняет. Бабка Липа захмыкала, а потом заохала и прикрыла рот ладошкой — негоже веселиться, если в доме больной, и прислушалась к глухому, затяжному кашлю. Бабка Липа кинулась навстречу, когда дверь открылась, и на пороге появился сын, с наброшенным на плечи полотенцем.

— Искупался, сынок? — сказала она и кивнула. — Ты грязные вещички-то оставь в предбаннике. Я потом простирну, — и заторопилась. — А я на стол собрала. Пошли в избу, повечеряем…

— Зайди в дом, — медлительно сказал сын, придерживая сползающее трико. — Я немного отдышусь и приду.

Бабка Липа поднялась на крыльцо. Остановилась. Опять всмотрелась во тьму. Забрехали собаки по деревне. Мукнула корова в соседнем дворе. Заполошно загорланил петух, спросонья видимо. Тонко пахнуло пылью и тут же обдало свежестью. Потянул ветерок. Зашумели кусты. На крыше громыхнул край оторванного листа. Бабка взглянула вверх. «Надо соседа позвать, чтобы починил» — мелькнуло в голове. Поёжилась от прохладного порыва ветра, распахнула дверь и заторопилась к плите, чтобы подогреть чайник.

Чуть погодя в избу зашёл Володька и присел возле стола.

— Сынок, бери картошечку, сало, а вот огурчики замалосолила. Вкусные — страсть! — бабка Липа причмокнула и стала придвигать к нему тарелки и блюдца. — Кушай, чать соскучился по домашней стряпне, с дороги проголодался, пока до дому добирался, — а потом помедлила и достала бутылку. — Володь, давай-ка по рюмашке опрокинем за возвращение, а? Ух, крепкая зараза! — и она передёрнула плечами.

— Не хочу, — тряхнул головой сын. — Ничего не хочу. Чай попью и хватит.

Володька придвинул стакан. Хотел было взять карамельку, но снова забил кашель. Сплюнув в тряпку, он отодвинул конфеты и сделал небольшой глоточек. Проглотил, кадык ходуном заходил. Опять глоточек. Ещё один и снова долгий удушающий кашель. Володька наклонился, потом прислонился в углу к стене и опять стал шарить по карманам. Бабка Липа подскочила, нащупала пузырёк, вытряхнула таблетку и, придерживая сына за голову, ткнула под язык лекарство. Чуть погодя кашель ослабел. Володька вытер тряпкой влажный лоб, молчком поднялся, держась за стену, ушёл в горницу и заскрипел продавленным диваном. Бабка Липа растерянно потопталась на кухне, оглядывая нетронутый стол, потом схватила стакан с тёпленьким чаем, зашла следом и поставила стакан на табуретку, а сама пристроилась за столом, посматривая на сына.

— Володь, я чай принесла, — она кивнула. — Попьёшь, если захочешь.

Сын лежал на диване, укутавшись в ватное одеяло.

— Ладно, — сказал он и покосился на табуретку. — Пусть стоит.  

— Ничего, оклемаешься, сынок, — сказала бабка Липа. — Дома стены лечат. Отлежишься, отоспишься, а я к Варьке-знахарке заскочу, травку всякую возьму, и к Аньке Додонихе загляну, мясца попрошу. Вчера свинку закололи. Она не отказывает, ежли прошу. Котлеток наделаю, как в городе, пельмешки с мясом и картохой, как в детстве любил. Глядишь, полегчает, сынок…

Сын лежал. Изредка глядел на мать и молчал. Подолгу заходился кашлем. Вытаскивал из-под подушки тряпку, утирался и снова затихал. Потом снова смотрел на мать, казалось, что-то хочет сказать, вон и губы шевельнулись, ещё чуточку и,… но Володька закрывал глаза или опять начинался кашель, и тогда бабка Липа присаживалась, поднимала голову и поила чаем, а если он принимался искать возле себя, хватала пузырёк и поила лекарством. Он успокаивался, вроде бы дремал, а бабка Липа тихонечко, вполголоса рассказывала, как она жила эти годы, как каждый день, каждую минутку ждала его, как посматривала на дорогу и поджидала почтальоншу, чтобы узнать про письмецо…

— Мать, — неожиданно сказал Володька. — Ты прости меня.

— За что, сынок? — она вздрогнула от его голоса. — Фу, напугал, чертяка…

— За всё, — помедлив, сказал он. — Устал я, мать. Видать, пришла пора покаяться за всё, что в жизни натворил, а не умею. Просто — прости…

—– Понимаешь, Володь, всякое в жизни случается: и хорошее, и плохое, — задумавшись, сказала бабка Липа. — Нет такого человека, который жил бы только хорошо. У каждого есть грехи. У кого-то больше накопилось, у других поменьше. Одни скрывают грехи, а у других на виду они, вот и получается, что одни как бы правы, а другие виноваты, но всем придётся отвечать за свои поступки, когда там спросят, — и она ткнула скрюченным пальцем вверх. — Никто не уйдёт безнаказанным. Это наша жизнь, сынок… А простить… Я давно всем и всё простила, и на тебя не обижаюсь. Ты же моя кровинушка. Я родила тебя, и до последнего своего часа буду отвечать за тебя. И перед Богом отвечу, а он обязательно спросит…

И бабка Липа замолчала, ссутулившись. Она сидела возле стола и о чём-то думала…

Сын тоже молчал. Лежал, укутавшись в одеяло. Изредка приоткрывал глаза. Осматривал всё вокруг, задерживал взгляд на матери, сразу глубокие морщины появлялись возле переносицы, а потом разглаживались и опять закрывал глаза и молчал…

На следующий день, ближе к вечеру, когда прошло стадо по дороге, калитка распахнулась, и на крыльцо взбежал участковый. Громко стукнув в дверь, наклонился, чтобы не удариться лбом, прошёл в избу и остановился возле порога, взглянув на бабку Липу, а потом удивлённо посмотрел на Вовку и не удержался, мотнул головой и сбил фуражку на затылок.

— Здравствуй, баб Лип, — сказал он, а сам продолжал глядеть на Вовку. — Что зашёл-то… Володька вернулся, а почему ко мне не зашёл? Хотя, как посмотрю… — он махнул рукой.

— А, Славка, здравствуй, — бабка Липа вытерла руки полотенчиком и громыхнула кастрюлей на плите. — Сынок не успел вернуться, а ты уже примчался. Сам видишь, в кого Вовка превратился.

— У меня служба такая, чтобы за порядком следить, — буркнул участковый. — Да уж, болезнь никого не красит. Здорово, Вовка!

Володька кивнул головой, продолжая кутаться в одеяло.

— Славк, он придёт, но попозже, — бабка Липа потянулась за стаканом, чтобы напоить сына. — Чуточку оклемается и придёт. Вот его документы.

И положила на стол помятые бумажки.

— Ладно, — ещё раз взглянув на Вовку, сказал участковый и просмотрел документы. — Всё в порядке. Пусть отлёживается. Время будет, сам заскочу. Если что-нибудь нужно, говорите. Помогу…

— Лекарства нужны, — неожиданно сказал Володька. — А без них подохну.

— Напиши, что тебе нужно, а ты, баб Лип, завтра занеси, — сказал участковый. — В райцентр съезжу, покажу. Если будут, сразу привезу. Заскочу в больницу, врача вызову. Пусть посмотрит тебя, и рецепты выпишет, а я уж получу лекарства и занесу, чтобы вам не мотаться в такую даль. Ну ладно, я пошёл. Мне ещё в Семендяевку нужно съездить. Опять Женька Силин свою бабу отлупил. Вроде, мужик нормальный, а выпьет — дурак дураком… Ладно, пойду. Выздоравливай, Вовка, — и он вышел, аккуратно прикрыв дверь.

— Хороший мужик, отзывчивый, — сказала бабка Липа и испуганно взглянула на сына, но тот сидел, словно не слышал. — Никогда не отказывает, всегда помогает людям, хоть и милиционер, — осмелев, сказала она и поставила чашку на стол. — Сейчас покормлю тебя, сынок…

Володька, с тех пор, как вернулся домой, никуда не ходил, ни с кем не общался, а всё своё время просиживал на крылечке. Выйдет утром, укутается в одеялку и сидит. Смотрел по сторонам, кивком здоровался с соседями, редко разговаривал — уставал быстро. Солнце пригреет, он закроет глаза, привалится к перилам и дремлет. Видать, в лагерях намёрзся. А в избу вернётся, встанет перед фотографиями и рассматривает, а раньше такого не бывало, или перед иконой стоит, глядит на неё, у самого губы шевелятся, может молился, а может просто с богом разговаривал, но после этого отойдёт, сядет на диван или стул, а взгляд какой-то другой становился, светлый что ли…

Бабка Липа, дела переделает, выйдет на крыльцо и, если Володька там сидел, рядышком присядет и молчит. Так, словно невзначай, прикоснётся к сыну или погладит по плечу и думает о чём-то, то нахмурится, то улыбнётся, а потом взглянет на него, словно спросить собирается, но не решается и снова плечики опустила и сгорбилась. Сплошная чёрная полоса. Ну почему же так не повезло в жизни, бабка Липа сидела, покачивая головой. Родители померли, вышла замуж, сынок утонул, следом мужа придавило, даже не знает, где его могилка. А потом от беглого понесла. Даже имени его не знает. Убили… Не задумываясь, вилами закололи, а он всё же человек, а не лютый зверь. А потом, когда ребёночек под сердцем зашевелился, она испугалась, но в то же время, обрадовалась. Неужели на старости лет, Бог смилостивился над ней и дал ей ребятёночка. Родила… Ночами не спала, недоедала, недосыпала. Радовалась, когда Володенька сделал первые шаги, заплакала, когда «мама» сказал. Вот он — лучик света в жизни. Но полыхнул огнём — лучик-то, сбился с пути и покатился по наклонной, и всё быстрее и быстрее… Первый раз, когда его забрали, она бегала по начальству, пыталась доказать, что Вовка не виноват, что сынок не грабил магазин — это его дружки, но Липку не стали слушать. Не захотели разбираться, не подумали, что пареньку жизнь сломают, а взяли и посадили. Видать, привыкли сажать. Видать, души зачерствели… И Володенька озлобился на людей. Она не винила его, потому что понимала, что ему пришлось сидеть за чужие грехи. И Вовка покатился, не думая, что зло, какое он приносил людям, многократно к нему вернётся. И вернулось… Лежит сынок и помирает. Бабка Липка погладила его по плечу и вздохнула: тяжко и больно. И опять: думы, думы, бесконечные думы… Вон, Вовка говорил, будто в стране столько лагерей понастроили, что со счета собьёшься, и столько в них сидит народу, что можно целый город заселить. И погибают и помирают в лагерях так много, что вообще не пересчитать, а сколько ещё могилок безымянных разбросано по всей стране — никто не знает, как Володенька рассказывал и, если бы взять и поставить огромные кресты над каждой могилкой, вся страна крестами покроется. Это очень страшно…

Чуть больше месяца прошло, как Володька вернулся. Всё на крыльце сидел, на солнце грелся, а однажды утром хотел было подняться, но едва смог головой шевельнуть. Ушла силушка. Лежал, едва слышно дышал, в груди булькало, клокотало. Закашляется и начинает задыхаться. Бабка Липа бросится к соседнему забору, палкой постучит — сигнал подавала, звала соседку, Леночку Самойлову, она прибегала, делала укол, и бабка опять оставалась с сыном. Сидела рядышком, что-нибудь рассказывала, а сама всё смотрела на него, словно старалась каждую чёрточку, каждую морщинку запомнить. И Володька, в минуты, когда ему бывало полегче, тоже смотрел на мать, а у самого взгляд чистый, и вовсе не злой, как бывало раньше, и морщинки стали исчезать. Вон сколько на лице было, а сейчас исчезли. Бабка Липа и Володька смотрели друг на друга и молчали. Что можно сказать в такой момент — они не знали. Бабка Липа на кухоньку зайдёт или на двор выйдёт, в уголочек забьётся и еле слышно плачет, что ничем не может сыну помочь, а потом вытрет слёзы и возвращается, опять присаживается возле Володьки и взгляда от него не отводит. В последние дни Володька ничего не кушал, даже водичку не просил. Бабка Липа пробовала с ложки поить, но вода вытекала, тогда брала ватку, мочила ему губы и всё на этом. А ночью, Вовка, видать бредил. Разговаривал, кого-то отцом называл, а под утро стал мать звать. Бабка Липа рядышком присела, за руку взяла. Окликала его, тормошила, а он не слышал, её продолжал звать…

Светало, Володька вскинулся. Открыл глаза, посмотрел на мать и показал, что хочет покурить. Как вернулся домой, ни разу не курил, а тут попросил. Видать, вспомнил, как раньше дымил. Бабка Липа вытащила давно припасённую пачку, прикурила сигарету, протянула ему. Володька глубоко затянулся и выдохнул. Потом ещё раз затянулся и внезапно вздрогнул, хотел выдохнуть, а не получилось. Опять вдох. Потом ещё один, но уже короткий, словно внутри оборвался, а следующий ещё короче получился, и ещё… Сигарета медленно выпала из руки — искорки рассыпались по полу. Бабка Липка торопливо затоптала окурок, чтобы огонь не полыхнул. Володька долгим взглядом смотрел на мать, словно пытался что-то сказать, вдруг дёрнулся, потянулся, забулькало внутри, заклокотало, опять хотел вздохнуть и не получилось. Рука вздрогнула, схватившись за бабку Липу. Володька сильно потянулся и стал тихо выдыхать, медленно закрывая глаза. Вот и всё, уходит сын…

— Володенька, сыночек, да что же это такое, — вскрикнула баба Липа, склонилась над ним, долго старалась услышать дыхание, а потом провела ладошкой по седым волосам и закрытым глазам. — Как же так, даже не поговорили по душам, как вернулся… Всё молчком и молчком. И помер, ни слова не сказал, только за руку схватился. Вот и получилось, сынок, что свои первые и последние шаги ты сделал, держась за мою руку, и ушёл, а меня оставил одну на этом свете, — сказала бабка Липа, погладила и отпустила руку сына и, раскачиваясь, тихонечко, едва слышно заплакала. — Господи, ну, почему же так, за какие грехи наказываешь меня? Эх, ты, жизнь беспросветная…

— Баба Липа, — с улицы донёсся голос, потом быстрые шаги, распахнулась дверь, и в избу ввалился участковый, протягивая свёрток. — Вовка, привет! Я лекарства для тебя достал. Еле уговорил, чтобы дали. Лечись на здоровье! Хозяева, что молчите?

Прошёл в горницу, мотнул башкой и нахмурился. Стащил фуражку с головы, постоял, неуклюже положил свёрток на стол, потоптался, хотел что-то сказать, но промолчал, закряхтел и медленно вышел.

Володьку похоронили ярким и тёплым летним днём. Он любил в такую погоду сидеть на крыльце и греться. Сидеть, смотреть на деревенскую улицу, слушать, как поют птицы на дереве, что росло рядом с домом да здороваться с соседями, которые изредка проходили мимо двора. Его похоронили рядом с родителями бабки Липы и её первым сыном, Юркой. Холмик земли, небольшой крест и табличка на нём, а рядом положены простенькие цветы. Все здесь нашли приют, все собрались вместе…

Бабка Липа, как положено, отвела все поминки. Потом несколько дней не выходила, всё на крыльце сидела, о чём-то думала, а вслед за тем соседи заметили, что она до вечера просидела на скамеечке на кладбище, разговаривая с родителями и сыновьями, а на следующий день в предрассветных сумерках деревня проснулась от яркого зарева. Старый дом бабки Липы, стоявший на отшибе, словно спичка полыхал. Пока мужики с лопатами и баграми добежали, уже крыша занялась, а вскоре обвалилась. Кинулись к нему, пытались потушить, но бесполезно. Одни головешки остались. И бабка Липа пропала. Сгорела, как многие думали, а другие говорили, что она не выдержала эту жизнь беспросветную, собрала узелок с вещичками и уехала, а куда — да Бог знает…

С той поры никто не видел бабку Липу и не слышал про неё, но каждый год на могилках родителей и её сыновей появляются простенькие полевые цветочки. Может, какая-нибудь сердобольная старушка мимо проходит и положит, а может и...

Илл.: Александр Мельников 


 

09.12.2020