И треснул лед
У папы огромные руки. В одной ладони помещается моя щека, макушка, обе мои руки, одна мамина, три грецких ореха полностью, почти весь батончик Сникерс. Все по отдельности, разумеется. А когда гололёд, я хватаю один его мизинец, и этого достаточно. Он тащит меня по замерзшей луже, я приседаю и ору со всей силы "ву-у!", а мама нам вслед кидает улыбчивое и совсем не строгое, как она умеет, "осторожно". И мороз целует меня в обе щеки, а я совсем не вижу свои новенькие ботинки, потому что слишком улыбаюсь, и все вокруг улыбается нам, пусть и не тепло. Лужа заканчивается, и я выглядываю из-за папы, чтобы проверить где новая.
Мы скользим по всем замёрзшим лужам нашего городка, даже холод отступает перед нашим упорством, нам становится жарко от смеха и бега.
***
Выглядываю из-за угла. Папа натягивает тяжелую полетную, как он ее зовет, куртку. Я ее не люблю. Она холодная, да и руку в карман тайком не засунешь — замок там ржавый и кусается больно, пускает только папины пальцы. Он меня замечает, старается смотреть строго, а я вижу, как улыбка колет глаза. Подзывает к себе, нахлобучивает шапку мне на голову и подает сиреневенький пуховик с карманами на липучках, мой любимый.
Мы выходим из подъезда. Папа садится на лавочку и достает сигарету. Он всегда курил меньше, чем мама, и мне казалось, что он выходил на балкон с ней так, за компанию. Теперь она все лежит. А он и не бросает, будто ждет, что мама к нему присоединится.
Стою перед лавкой, носком сапога тихонечко пинаю камни. Они отрываются от земли с трудом — примерзли. Я рядом, даже могу коснуться пальцем большого красного носа папы. А он все равно кажется самым одиноким человеком на всем свете. Сгорбленный, будто переломанный весь, смотрит куда-то перед собой, запустив свою руку по маршруту ото рта-ко рту.
Оглядываюсь, вижу покрытую тонким льдом лужу, меня так и тянет громко потопать по ней, но я аккуратно накрываю ее подошвой. Лед трещит, а я смотрю на папу. И думается, что не под сапогом трещит, а где-то там, в голове у папы, в застывшем взгляде, в руке с сигаретой. Папин мир трещит весь, а вместе с ним и мой.
***
Не смотрю на памятник — примерзла взглядом к черной ограде. До того кажется уродливой. Все здесь отвратительно-серое, измазанное в плаче, во всхлипах и причитаниях. Мне хочется позакрывать всем рты, выгнать их, накричать, чтобы больше ни звука с их стороны. А папа молчит. Смотрит теперь не куда-то, а прямиком на могилу, вколачивая себя в нее. И винит, винит, винит. У него шаг — "я", второй — "виноват". И так по кругу: "я виноват, я виноват, я виноват". Никто не слышит, а мне все на плечи ложится и в уши лезет — вот как я понимаю его.
Март вроде, а все до сих пор застывшее; природа буксует, никак с места сдвинуться не может, хоть и видно, что очень старается. И лужи вон до сих пор во льду. Смотрю на них и противно. У папы глаза сейчас точно как эти лужи: мокрые и замерзшие.
***
А я привыкла. Не смотрит на меня лишний раз, да и вообще не глядит ни на кого. Все сквозь, все мимо, в пустоту. И я такой же стала: воображаю из себя взрослую, хожу тише, говорю спокойнее, по чуть-чуть застываю, иной раз еле шевелюсь.
Идем с ним как обычно: я впереди, а он — призраком сзади. Ни звука, ни запаха от него. Не курит больше, да и много чего "не" теперь.
Вдруг слышу треск. Сквозь тишину зовет, привлекает к себе внимание, и я опускаю голову вниз. Лед. Будто кто-то залепил оплеуху, мол, очнись уже, согрейся скорей, вся замерзла, окаменела.
Стою посреди лужи, она не кажется мне такой большой, как в детстве, но упрямо топчусь по наевшемуся мороза потолстевшему льду. И смотрю на папу с вызовом, какого он давно не видел во взгляде. Последний раз, кажется, был тогда, когда выпрашивала велосипед. Хилое удивление перескакивает с левого папиного глаза на правый и обратно. Он не моргает и смотрит на меня уже с болезненной тоской. И я понимаю, ведь на улице тихо, никаких "осторожно" и мягкого как пуховое одеяло смеха.
С испугом замечаю колючее расплывающееся отражение снега в его глазах. Чтобы не смотреть на папины слезы, резко и призывно вытягиваю руку и упрямо гляжу на его черную перчатку на левой руке. Вижу, как он кончиками пальцев стаскивает ее и тянется ко мне. Надо же, наверное, в большущую руку папы все ещё помещаются обе мои ладошки.
Я приседаю, и скольжу по льду. Сначала медленно, но на следующей луже мы ощутимо разгоняемся. Вижу его спину и макушку: они все тянулись вниз, к земле, а тут выпрямились, будто палку к позвоночнику примотали. Папа поворачивается ко мне, вижу неуверенную улыбку. Глазами спрашивает, можно ли так. Я киваю болванчиком — все можно, пожалуйста!
Он уже и забыл, как правильно улыбаться, издавать звуки резкие, громкие, привлекающие внимание, тянуться вверх, размахивать руками, смешно шевелить бровями и ушами и брать меня за руку. Но я приседаю, сначала тихо, а потом громче тяну "ву-у!" и думаю, что научу его всему заново.
Илл.: Дмитрий Куликов
21.10.2020