Ромаядины

2 глава

Возвращение в реальность

Однако эпоха Таганки, советского структурализма и необременительной «борьбы с режимом» заканчивалась.

На экранах страны замаячил говорливый молодой генсек с апокалиптической отметиной на голове, который стал всё чаще выезжать за границу, то ли для того, чтобы проветрить застоявшийся воздух в стране, то ли для того, чтобы проветрить многочисленные наряды своей супруги, скопившиеся в кремлёвских гардеробах.

Про зловещую отметину сразу же пошли толки в народе. «Тёмном и неграмотном».

Спустя тридцать лет, в залитой кровью по всему периметру, нарезанной на ломти бывшей великой стране – эти предзнаменования уже не будут казаться такими смешными и недалёкими.

Средняя и младшая Ромаядины перемены в стране восприняли с энтузиазмом. Старшие с опаской.

Выход из обрыдлых прокуренных притонов свободы в квартирниках и подвалах обеих столиц на свежий воздух улиц и площадей будоражил кровь.

Получалось совсем по Достоевскому: «всё позволено».

Мало кого настораживало, что позволение было даровано сверху.

Не в смысле свыше, а в смысле от начальства.

Августу Владленовну, на тот момент повторно замужнюю, будто настигла вторая юность – она бегала на митинги, боялась намечавшихся еврейских погромов, радовалась их отмене.

Пошла на баррикады к Белому Дому (не те, всамделишние, которые будут расстреливать из 125-мм орудий и давить танковыми гусеницами в Октябре 1993-го, а милые и бутафорские августа 1991-го), слушала вместе со всеми по транзистору «Радио Свободу», ела кооперативные бутерброды, которыми кормили защитников демократии мордатые столичные кооператоры.

Там, на баррикадах девяносто первого, взявшись за руки, чтоб не пропасть поодиночке, стояли они несколько ночей подряд, молодые и свободные.

По дороге на перегороженный танками душителей Новый Арбат, в троллейбусе – Гуся даже вывела пальчиком на запылённом оконном стекле «КП», за что была восторженно одобрена своим вторым мужем и неодобрена пожилыми пассажирами рабочей наружности.

Но эти и другие милые шалости закончились.

Заказчики свободного волеизъявления и мордатые кооператоры своего достигли, танки разъехались, клоуны остались.

Альпийским топором Троцкого по национальной разметке Ленина вороватые правнуки большевиков разрубили страну по живому. Чухонский папа Машеньки оказался по другую сторону границы. А Ромаядины, как и большинство восторженной околотворческой интеллигенции, чаявшей перемен и изобилия, оказались в нищете.

Чёрная икра банками в обмен на несколько децибелов живого Высоцкого и бесплатное жильё  – остались в прошлом.

Вместе с самим Владимиром Семёновичем и дедушкой Владленом.

Оба, не сговариваясь, решили в новую жизнь и в новую страну не переезжать.

И остались в старой.

Навсегда.

*       *       *

После смерти дедушки жизнь семьи Ромаядиных резко изменилась. Стало не хватать буквально всего.

Это совпало с пускавшим пузыри на телеэкранах Гайдаром, рыжим Чубайсом и приватизацией.

«Бойся рыжих и косых» - говорили на Руси раньше.

Как и в случае с меченым генсеком – предзнаменованиям никто не внял. Повествовавшая об успехах приватизации телеведущая косила глазами на всю страну, но никого это уже не смущало. На телеэкраны и в радиоэфир ринулись толпы гугнивых и косноязычных, в литературу – матерная речь и блудописание.

Над всем этим полыхала рыжей окалиной голова заокеанского назначенца, незыблемость происшедшего со страной в прямом эфире скреплял ударом беспалого кулака по столу новый президент:

- Тэк... Я сказал!!!

...Тем временем, Машенька вошла в пору. Жили они с бабушкой вдвоём. Августа Владленовна обретала очередное семейное счастье и жила со своим молодым избранником наособицу.

Папа Питэр стал в Москве совсем редок, «национальные фронты» в прибалтийских землях громили всё советское, стало быть русское, потому что еврейское советское успели вычистить зондеркоманды из местных ещё в годы Великой Отечественной войны, а другого советского, кроме русского, у них попросту не было.

Русская литература, даже с антисоветчиками Набоковым, Солженицыным и Бродским вдруг стала совершенно невостребована в переживавшей судорожный ренессанс местной национальной культуре, в прошлом большей частью хуторской и рыбачьей, а теперь вовсю старавшейся стать европейской и англоязычной.

А Машенька, повторимся, вошла в пору. И в свои восемнадцать она также невероятно сияла глазами, как и Августа Владленовна в начале пути. Как, пожалуй, и все девушки на свете — в ожидании незаслуженных и неизбежных чудес. Люди без воображения называют это гормональным взрывом. И не пишут стихов.

Машенька писала...

*       *       *

...Та ночь на Косе задалась, прямо сказать, с огоньком.

После подрыва и дружеского огня чевэкашники быстро прочухались, и пока Тёмка с Балу выясняли, кто из них больший идиот — Лука и Сеня, сидевшие на передовом НП с видом на Днепровский лиман, принялись выстригать темноту ночи из «Утёса».

Сеня божился, что разглядел на берегу две тёплые точки и силуэт лодки. Теплак был так себе, но живое и горячее от холодного отделял.

На пулемёте теплака не было, поэтому Лука поливал берег втёмную. Но от души.

А вот трассеров в коробах не было. Снабжали доброволов по остаточному принципу.

Сеня пытался корректировать, но потом с досадой бросил:

- Ушли!

Потихоньку к НП стали подтягиваться бойцы: узнать «шо це було»?

Это Цыган, старшина из Краматорска, щеголял знанием мовы.

Получалось не всегда.

На прошлых позициях пошли с утреца в Геройское к соседям, морпехам-североморцам, к ремонтникам, раздобыться бензином, а если повезёт и гранатами.

- Доброго ранку! - входя в гараж, сказал Цыган  стоявшим к нему спиной братушкам.

Воцарилась нехорошая тишина. Которая оборвалась лязгом патронов, досылаемых в патронник.

- Да что вы, братцы — мы свои...

Двое штурмов, которые тоже зашли к ремонтёрам, поворачивались медленно. Очень медленно. Со стволами наизготовку.

Цыган, конечно, получил по шее. Точнее по кепке. Но шутить не перестал...

Где-то справа, с наших позиций, длинной почему-то очередью в сторону берега разродился АК-74М. Высадив полмагазина стрелявший успокоился.

Но проснулись артиллеристы.

Стоявшая в лесочке возле Покровского «дэ двадцатая» вдарила по противоположному берегу. Через пару минут ещё.

Хохол обиделся и ответил из саушки, которая регулярно выкатывалась и работала по нашему берегу со стороны Очакова.

Теперь полетело по нам.

Не прямо по нам. Но близко.

Значит, подняли беспилотник, засекли нашу бестолковую движуху.

Бойцы тут же попадали: кто в блиндажи, кто поумнее и поопытнее — в лисьи норы.

Тем временем, арта занялась своим любимым развлечением — начался пинг-понг, наши старались подловить вражескую саушку, хохол «стодвадцатьвторыми» снарядами шерстил прибрежный лес в поисках одинокой гаубицы.

Всё это летало над головами доброволов, но вреда не причиняло.

- Ну что, братец, с Днём рожденья! - Балу выкопал из песка канистру со спиртом и плеснул Артёму в кружку.

- Тогда уж с Ночью, - криво улыбнулся Тёмыч, вспомнив очередь над головой.

В конце концов, Тёмка заснул, и приснилась ему Маша...

*      *     *

...Машенька не любила вспоминать «девяностые», бедность, если не сказать нищета, обрушились на юную девушку и её бабушку вместе с демократией и свободой слова.

Августа Владленовна тоже поджала пёрышки, но виду не показывала. Да и сама показывалась на родительской квартире нечасто.

Новое семейное гнездо у модной библиотекарши «за тридцать» оказалось пустынным, очередной муж сказал ей твёрдо, что детей ему не надо, а жить нужно духовной жизнью.

Правда супружеского ложа он не отвергал, скорее даже напротив, поэтому гормональные таблетки  супруги неизменно сопровождали духовные стремления и искания новой семьи, добавляя к неизбежной старости женщины будущие проблемы с надпочечниками и суставами.

Новый муж Августы Владленовны был историк искусства и неофит, читал митрополита Антония Блюма и диакона Кураева. Начинал ещё более широко, как и многие из его круга — с несчастного Александра Меня. Но потом, как сам признавался, перерос заблуждения последнего.

Машенька не голодала, но платье на выпускной пришлось шить самой. И хотя из былых замашек Августы Владленовны осталось немного, перевод дочери в престижную школу она всё-таки сумела устроить.

Девушка заканчивала 11 класс среди детей «новых русских», стремительно народившихся из старых нерусских, большей частью торгпредовских и комсомольских.

Поэтому её самодельное платье разглядели все, одноклассницы с издёвкой, парни с пренебрежением.

Друзей и подруг у Машеньки в школе не было.

В этом мире рассказы о Высоцком и Таганке не котировались.

*       *       *

В университете всё резко изменилось, Машенька исполнила мамину мечту и поступила на филологический в МГУ.

Там знание Набокова и диссидентский шарм семидесятых ценились выше родительских «мерседесов», а святая филологическая нищета была пропуском в самые отчаянные и запретные тусовки интеллектуальной Москвы.

Советские хиппи доживали свой век на филфаках.

Доживали уже с полной свободой «свободной любви», вина и наркотиков.

На одном из таких флэтовников[1] Машеньку и завалил патлатый рок-музыкант, лидер какой-то прочно забытой университетской рок-группы середины 90-х.

Она думала, что полюбила навсегда, и посвящала ему стихи.

Он возил её автостопом через всю Россию по доступным тогда ещё Украине и Прибалтике: то к Чёрному морю, то к Балтийскому.

Тогда-то Машенька и оказалась в Тарту, впервые с детства.

Но встреча с папой получилась холодной.

Питэр, как и Августа Владленовна, в очередной раз устраивал счастливую личную жизнь, и его молоденькая аспирантка посмотрела при встрече на Машеньку скорее не как на дочь, а как на конкурентку.

В искривлённой набоковской вселенной такое было вполне себе вполне, поэтому Машенька с возлюбленным достаточно быстро покинули ставший ещё более провинциальным старинный Дерпт.

Уже уезжая на трейлере с попутным дальнобоем, на железнодорожном переезде она с грустью отметила ржавеющую узкоколейку с осыпающимися платформами, по которой раз в неделю теперь бегали списанные в Европе дизельные дрезины с вагончиками.

Следы предшествующей высокоразвитой цивилизации стремительно зарастали диким виноградом и дурниной... 

Несмотря на жёсткое последовавшее разочарование, годы любви она и потом вспоминала с  блестящими глазами, как самое лучшее в её жизни.

Хиппи заразил её трихомониазом, не со зла, конечно. Просто свободная любовь предполагает сожительство с разными людьми одновременно.

Так Машенька узнала, что она у него не одна.

Несмотря на провозглашённую свободу отношений и прочего она оказалась неготова к такой любви, и хиппи исчез из её судьбы.

Но не бесследно.

После болезни Машенька получила хроническое бесплодие, потому что маленькие трихомонады не только причинили ей серьёзное беспокойство в личной гигиене и боль при сексе, но и проникли в маточные трубы, где от воспаления появились непроходимые спайки.

Правда узнает об этом Машенька уже спустя десятилетия, когда захочет и не сможет стать мамой.

...А вот Августа Владленовна начала сдавать.

Причиной этому был Путин.

Наступили двухтысячные, и расставание с её последним официальным мужем вынудило стареющую матрону вернуться в родительские пенаты.

Признаться себе в крушении всех надежд на личное счастье Августа Владленовна не могла, и тут её в третий раз настигла нестареющая страсть к диссидентству.

У неё наконец появился персональный враг, и увядающая женщина вздохнула свободно. Теперь каждая новая морщина на её лице (а для женщины это посерьёзней разных там «шрамов на сердце») была обязана своим появлением Путину.

Всё встало на свои места, во всех её бедах и даже болезнях отныне были виноваты «проклятые чекисты».

Материально и морально она укрепилась тоже, как никогда: узнав о «неприличной болезни» дочери, Августа Владленовна пригвоздила Машеньку таким презрением, что и без того сутуловатая и прозрачноватая молодая женщина съёжилась до математической точки.

Отныне вся её жизнь была безраздельно посвящена матери, только так неблагодарная дочь могла искупить свои прошлые преступленья перед  светлым образом Августы Владленовны и избегнуть будущих.

- Хватит бегать за мужиками, заломив хобот! — отрезала Августа Владленовна, после чего великодушно простила дочь.

Грешки «для здоровья» она, конечно, разрешила — но согласованные, с утверждёнными кандидатурами.

Этому предшествовала поездка с бабушкой под Анапу, в небольшой курортный посёлок Сукко. Машенька измену переживала тяжело, хотя и молчала. Уже на грани нервного истощения бабушка, единственный, как оказалось, свет в небольшой Машиной жизни — схватила великовозрастную девочку чуть ли не за руку и увезла к морю. Как в старые добрые времена, когда был жив дедушка.

Там, после купания в прозрачном с окатистой галькой море, юная женщина забиралась на крутую и почти отвесную гору, справа от городского пляжа, и подолгу смотрела вдаль со смотровой площадки.

Странно, но ни измена, ни постыдная болезнь желания броситься со скалы в ней не вызывали.

Какую-то неистощимую и неубиваемую жизненную силу она унаследовала от папы, что-то чухонское, крепкое, как рыбачья мыза, гнездилось в её субтильном — вся в мать — и в тоже время привлекательном, точёном юном теле.

Поездка к морю оказалась последним подарком из детства. Вскоре бабушки не стало.

Машенька выздоровела физически, но забросила  филологические мечты и мысли о диссертации, устроилась на хорошую зарплату редактором на Телецентре и зажила со стареющей Августой Владленовной душа в душу.

Иногда её что-то смутно тревожило, особенно в церкви, и когда радостные мамаши несли к причастию малышей, у Машеньки почему-то наворачивались слёзы. Она сама не знала почему. Но призрак одиночества и брошенности веял где-то поблизости, и тогда молодая женщина ещё теснее прижималась к матери.

О большем Августа Владленовна не могла и мечтать. Машенька зарабатывала хорошо, и почти всё тратила на мать. Надо сказать, что к десятым годам двадцать первого века несмотря на все злодеяния «чекистского режима» недорогие россияне обросли жирком, и отдых в Турции или Египте стал повседневностью.

Турцией и Египтом Августа Владленовна как «женщина из театральной среды» и с художественным вкусом, разумеется, брезговала, и Машенька, превратившаяся для матери и в секретаршу, и в маркетолога, и в финансового директора, заказывала ей туры в Италию или Испанию. Как правило, сама же её туда и сопровождала.

Потому как чемоданы тоже кто-то таскать должен.

Да и разговорным английским в этой странной семье владела она одна. Диссидентствующая работница Иностранки языкам была не обучена, как-то не склалось.

Сначала был муж, блестяще владевший английским и французским, теперь дочь.

Питэр, как и большинство жителей приграничных территорий, тоже с языками ладил, но когда Августа Владленовна говорила «муж», по умолчанию подразумевался последний её муж.

Бородатый филолог из далёкого Тарту в воображении стареющей матроны с Таганки из величины относительной постепенно превращался в величину отрицательную, первопричину её бед и страданий. Поэтому с недавнего времени всё больше обходился молчанием.

Да и проявлялся в их жизни он всё реже и реже, как правило, звонками к католическому Рождеству и Машиному дню рождения.

Помимо шоппинга в Милане и обязательного Святого Семейства в Барселоне Августа Владленовна всё больше заболевала оппозиционными расстройствами.

Особенно обострилось это в период климакса, и когда импозантная заведующая сектором литературы ХХ века в Иностранке поняла, что отныне она уже не вполне женщина, внутри у неё что-то оборвалось.

Доконала Августу Владленовну установка памятника Солженицыну на Таганке.

- Это чекисты ему за ту мерзкую антисемитскую книжонку[2] памятник поставили, - прошипела она, и весь день ходила, как ужаленная.

Неизвестно, вспоминала ли она в тот день свою юность, чтение «Архипелага ГУЛАГА» под одеялом или нет, но однозначно, что и те святые годы «борьбы с кровавой гэбнёй», и сама священная, не вставшая на колени Таганка были теперь отравлены и непоправимо осквернены.

Приезд на открытие памятника президента страны оказался последним ударом для стареющей женщины.

Вся подлость окружающего её мира стала как-то особенно неприглядна.

Причина её бед, помимо несчастного Питэра, теперь персонализировалась.

Но помимо Путина, что было совершенно ясно — её до невозможности раздражал и весь «этот рабский народ», который упорно раз за разом голосовал за него.

Нечего и говорить, что в её среде представителей этого народа практически не было.

- Он что, из колхоза «Красный луч»? — с презрением спрашивала она у дочери про кого-то из общих знакомых, если хотела того окончательно истребить в глазах Машеньки.

Тот факт, что её собственная бабушка (одна из бабушек) была из деревни, а дедушка работал на заводе «Серп и Молот», и её собственное самое что ни на есть кондовое рабоче-крестьянское происхождение — как-то оказывались напрочь заполированы ближневосточной семейной ветвью, театральным прошлым и библиотечным настоящим Августы Владленовны.

Впрочем, точно такое же настроение царило и у Машеньки в Телецентре:

- Как тебе возвращение на Родину, к родным осинкам? - насмешливо спрашивали её по окончании отпуска.

Машенька привычно кривилась:

- Жить хорошо там, а вот умирать придётся здесь...

- Только не на работе, Машенька, только не на работе, - успокаивал хорошенькую женщину начальник, - кстати, сегодня у нас опять патриотизм и любовь к Родине, кто-то из Госдумы придёт в студию, кто — ещё уточняем...

*       *       *

Артём проснулся от взрыкивания бензопилы над головой. Странное дело, к далёким выходам и прилётам привыкаешь, даже поспать удаётся.

А вот звук из мирной прошлой жизни разбудил. Двухтактный двигатель работал уже на холостых, когда Тёмыч, отряхивая песок, выбрался из блиндажа.

- А я думал «Фурия»[3] над нами кружит.

- Тогда уж «Герань»[4], - ответил Зима, неумело державший бензопилу, - «Фурия» на электротяге...

- Что случилось, брат? - Тёма осмотрел бензопилу. - Дрова вроде как не нужны, жара давит...

- Тьма, ты всё проспал — под утро накрыло дальний НП. То ли откорректировали хохла, то ли просто по квадратам накидывал. Слава Богу, Суворыч выход просчитал, выскочил за пару секунд до прилёта оттуда...

А вот «Дашке»[5] хана. Погнуло так, что теперь ею только в хоккей играть!

- Скорее уж в гольф! Зимний ты человек, Зима, всё бы тебе в хоккей...

Всё-таки Тёма вспомнил, что под утро блиндаж хорошенько тряхнуло. Значит «Гвоздика» с той стороны нащупала доброволов, хреново дело.

Хотя может и повезло хохлу...

- Хорошо разобрало блиндаж?

- По новой перекрывать будем. Два наката, минимум.

- Дай инструмент, не порти казённое имущество, пошли сосенки выбирать...

Прибрежный лес, где нарезали позиции добровольцам батальона «Борей», только у генералов на картах значился большим зелёным пятном.

На самом деле ещё прошлой осенью хохол зажигалками спалил этот и многие другие заповедные леса на Кинбурнской косе, выкуривая русских из зелёнки.

Русских выкурить не удалось, но то, что уцелело, «зелёнкой» можно было назвать весьма условно.

Позиции «Борея» находились на песчаном взгорке, по которому реденько торчали опалённые внизу сосенки, кой где с чахлой зеленью. Деревца были небольшие, пять-шесть метров высотой.

Найти хорошую сосну на блиндаж в два наката было не просто, к тому же свежая залысина в соснячке могла бы выдать позиции, которые походу и так уже были засвечены.

Поэтому пошли подальше от своих.

Когда Тёма почти профессионально завалил третью сосну, Зима не сдержался:

- Ты где так навострился? Не на Колыме?

- Нет, братец, у себя в деревне — под Тулой, сухие дубы валил, было время...

Тёмыч вспомнил ту зиму. После развода он не мог больше оставаться в Москве, в своей квартире. Всё напоминало о ней, о бывшей. А он всё ещё любил её, носил в сердце.

Поэтому не мог видеть общих знакомых. Вообще не понимал, как жить дальше? Что-то сломалось внутри, и хороший бренди не помогал. Напротив...

У него был деревенский дом, в деревне под Тулой, недалеко от Белёва.

Туда он и уехал пожить, порыбачить. Свою однушку в Москве сдал знакомым, на работе сказался больным и надолго, а так как преподавал в нескольких вузах сразу, рассорился с деканами (которых, конечно, подвёл), но всё равно уехал.

На ежемесячные выплаты за квартиру Тёма вполне себе зажил в среднерусской глуши. Один. С рыжей кошкой, которую привёз из Москвы.

Дом был вполне сносный, крепкий крестьянский пятистенок, купленный по случаю в дачных целях.

Одно плохо — отапливался дровами. И даже не то плохо, что дровами. Печной добрый огонь отогревал длинными осенними и зимними вечерами заплутавшую Тёмкину душу, успокаивал. Плохо, что в безлесом полустепном крае найти дрова было непросто.

Тёма по осени новенькой итальянской бензопилой напилил сухих ракиток вдоль Оки, и радовался, что забил сарай дровами.

Но когда пришло время топить, понял, чему посмеивался сосед Петрович, глядя на его заготовки.

Дыму ракита давала много, а тепла мало.

Петрович же и указал ему на дубки на взгорке за деревней, весенним палом многие из них погубило, и к зиме высокие крепкие деревья, обугленные у комля, были уже готовыми дровами.

Там-то со своим «Партнёром» Артём и осваивал навыки запилов и валки крупных деревьев, осваивал удачно, потому что умудрился не покалечиться.

Зато и дрова из сухих дубков оказались! В самые лютые морозы заряжал Тёма дубками свою печь, и те горели — аж загнётки плавились!

- О чём задумался, боец? - вернул его на обожжённую и исковерканную снарядами землю окрик.

Перед доброволами вырос комбат. Хромой воевал давно, с 14-го. Поэтому идиотов, заходивших на боевые колоннами, сторонился и сам свой командирский «Патрик» оставлял в кустах за километр-полтора от позиций.

Поэтому и вырос внезапно.

- Да вот, сосну на блиндаж валим. Разворотило...

- Знаю, - отрезал Хромой. - Делайте быстрее, пока небо чистое.

- Так точно, - отозвались Тёма с Зимой, и продолжили распиливать уже поваленные деревья.

Хромой был родом из Очакова, он часто приезжал именно сюда, на берег лимана, смотрел в бинокль в сторону родного города.

О чём он думал в эти минуты? Или когда упрямые «Герани» или тяжёлые «Искандеры» ночью шли на Очаков, где остались его прежняя жизнь, семья?

Действительную Хромой отслужил морпехом, в разведбате на Дальнем Востоке. На дембель уходил прапором, ротный не хотел отпускать, даже документы спрятал. Но не удержал, так рвался хлопец домой. Выкрал документы и ушёл.

Да и какой бы он был разведчик, если бы не выкрал своих документов!

А дома ждали дела. По стране уже вовсю кружила перестройка и неразлучная с ней перестрелка.

Навыки морпеха-разведчика пришлись кстати в новой жизни. Также как и характер — прямой и отчаянный.

Ко времени развала Союза Хромой (тогда ещё не хромой) разъезжал по Очакову на квадратном «Джипе Чероки» и держал под собой коммерческие ларьки в городе и по побережью.

В те же времена во время непарламентских дебатов по вопросам о собственности он и получил две пули в колено. Ходить продолжил, но стал осторожней. На закате лихих 90-х Хромой сумел соскочить с бандитского гуляй поля, во власть не пошёл, оставил себе пару заправок и стал приличным украинским бизнесменом.

«Джип Чероки» поменял на глазастый «двести третий» «Мерседес», завёл семью, и всё бы так оно и шло.

Но случился 2014-й год. Очаков, как и Одесса, как и Николаев, как и Мариуполь, как и всё Черноморское и Азовское побережье Юго-Востока бывшей УССР не видели себя в одном государстве со зверьём, приехавшим с Западенщины и татуированном свастиками и нацистскими рунами.

За оружие взялся только Донбасс.

Туда и подался Хромой ещё в апреле, а уже в начале мая на Украине был объявлен первый траур по погибшим в АТО под Крамоторском.

И Хромой не без оснований считал себя причастным к этому событию...

Примечания

[1] Квартирников.
[2] Книга А.И. Солженицына о русско-еврейских отношениях «Двести лет вместе».
[3] Украинский БПЛА с электрическим двигателем.
[4] Российско-иранский ударный БПЛА с бензиновым двигателем.
[5] ДШК — (Дегтярёв-Шпагин-Крупнокалиберный) — советский станковый крупнокалиберный пулемёт под патрон 12,7 мм.

Илл.: Полетаев М. А.

02.10.2024