Вячеслав Матвеевич Ткачев (Окончание)

Георгий Степанов

Вообще, Ткачев был совершенно незлобив, не злопамятен, объективно оценивающим, и всегда отдавал должное своим прежним противникам, в частности, неизменно подчеркивал все лучшее, что находил в Думенко, Буденном, Ковтюхе и в других красных командирах.
– Все это настоящие русские самородки! – твердил Ткачев. – Они не только увлекали за собой боевые массы, но и держали в крепких руках. А мы, образованные офицеры и генералы, увлекая за собой, не в состоянии были призвать казачьи массы к должной воинской дисциплине. Сколько происходило расхлябанности, неповиновения в казачьих полках и дивизиях. Бывшие вахмистры создали регулярную Красную армию, а наша Белая армия в лето девятнадцатого года по мере продвижения вглубь России, к Москве, обращалась в хаотичную массу, развинчивалась, морально распадалась и разлагалась.
– А чем вы объясните, Вячеслав Матвеевич, то, что трехсоттысячная Белая армия в зиму девятнадцатого года, имея в своих руках еще и Дон, и Кубань, и Терек, и немало вооружения, и бронепоезда, и отличную конницу, не могла оказать ни одного серьезного сопротивления Конному корпусу Буденного, а в 1920 году, когда в распоряжении Врангеля, по сути дела, оставалось лишь тридцать тысяч солдат и офицеров, способных к боевым действиям, Врангель еще почти целый год успешно не только оборонял Крым, но и успешно развивал военные операции в Таврии, потом за Днепром, под Каховкой, наконец, высадил десант на Кубань и, не потеряй веры в себя, Улагай мог бы захватить и Екатеринодар?
  – А, прежде всего, тем, что генерал Врангель был не чета мягкотелому рутинному Деникину. Он сумел очистить остатки армии от разложившегося элемента, удалил от командования таких генералов как Покровский, Шкуро, донских генералов Сидорина и Кельчевского, укрепил воинскую дисциплину, издал закон о передаче всей земли крестьянам. Правда, этот закон явился с большим опозданием и не стал известен широкой массе крестьян центральных губерний России, поскольку армия Врангеля не смогла продвинуться вглубь страны. Врангель во все вникал, всех подтягивал, был кипуче деятелен, логичен, строг, взыскателен, тверд, принципиален. Умел приближать к себе и выдвигать на руководство армий и тылом молодых и талантливых людей. В корне пресекал всякую расхлябанность. Был решителен и обладал способностью вдохновлять войска. Кстати, Слащева, имевшего немалый авторитет в Крыму, тотчас убрал с должности командующего только потому, что он оказался приверженным к наркотикам. А Деникин терпел на посту командующего Добровольческой армии отъявленного алкоголика, страдающего затяжными запоями, генерала Май-Маевского до полной катастрофы. Также до последнего дня допускал все кутежи и безобразия Шкуро, не умел привести в порядок органы контрразведки и т.д., и т.п. Деникин полностью передоверился генералу Романовскому, холодному, надменному, далекому от армии, не пользовавшемуся симпатиями ни офицеров, ни генералов, ни казаков. Некоторые считали Романовского загадочной личностью. А мне он казался холодно-равнодушным к людям и делу. Он был человеком, не способным к энтузиазму и самопожертвованию. Его называли злым гением Добровольческой армии. Начальником штаба у Врангеля был генерал Шатилов. Вот в нем я не находил ни холодности, ни замкнутости Романовского. Был по-человечески глубоко обаятельным и необыкновенно работоспособным. Он так же, как и Врангель, во все вникал и понимал, что после примирения панской Польши с РСФСР удерживать Крым  до бесконечности будет невозможно и принимал меры, чтобы из Турции своевременно доставить для кораблей Черноморского флота достаточно угля, нефти и смазочных материалов, то есть машинного масла. И вот поэтому в ноябре двадцатого года эвакуация из Крыма не повторила новороссийской трагедии: только одними последними кораблями вывезли сто пятьдесят тысяч людей. Словом, почти все, кто желал убежать от советской армии, нашли себе место на судах, отправляемых в Константинополь. Угля и машинного масла хватило и большим, и малым судам. Правда, коней опять, как и орудия, снаряды бросили. Впрочем, Врангель даже издал специальный приказ, в котором говорилось, что вооружение должно оставаться России, и потому ни склады, ни бронепоезда не взрывались, и с пушек не снимали замков. Можно было бросать и винтовки, но ни казаки, ни солдаты, ни офицеры не хотели расставаться с привычным оружием и под шинелями тащили их на корабли.
Несмотря на то, что в Крыму, состоя в должности авиаглава , Ткачев был близок к высшему командованию, он не пользовался никакими привилегиями.
– Садился на корабль, – рассказывал Вячеслав Матвеевич, – уже одним из последних, уже после того, как погрузил своих офицеров-летчиков. У трапа ко мне подбежал писатель Евгений Николаевич Чириков, автор прекрасной повести «Юность», написанной прекрасным тургеневским языком. Я был с ним лично знаком еще в 1916 году на Юго-Западном фронте, куда Чириков, будучи специальным корреспондентом одной из центральных петроградских газет, приезжал собирать материалы. Я тогда возил его на автомобиле по фронту. Он узнал меня и обратился с мольбой – посадить на судно. Я предложил следовать за мной и юнкера-марковцы по моему приказу пропустили его на корабль. Свободного места в каютах и на палубах не оказалось, мне вместе с писателем и ординарцем, кубанским казаком, пришлось спуститься в трюм и сидеть на угольной куче. Мой ординарец на другой день вдруг попросил у меня карандаш и листок бумаги из блокнота. Это был могучий, немного неуклюжий казак. Примостившись где-то у люка, он почти полдня что-то, с трудом, пыхтя, обливаясь потом, старательно записывал. А потом, улучшив минуту, когда Чириков прилег, тихо на ухо шепнул: «Вот, ваше превосходительство, я написал свой послужной список. Если можно, то, пожалуйста, передайте его господину писателю. Может быть, он ему сгодится для какой-нибудь новой книги». Я, конечно, взял список. И потом вместе с Чириковым искренне изумлялись: откуда вдруг у простого малограмотного казака оказалось столько желания попасть в герои художественного произведения? Вот даже в невозможно тяжелой обстановке темного угольного трюма он умудрился непривычными к перу руками написать длинный и подробный послужной список. Мы лично были озабочены тем, как не заболеть, не умереть на угле, мечтали о стакане пресной воды, а простой казак в это время думал, как ему попасть в герои книги, т.е. жаждал, чтобы господин писатель увековечил его. Право, это не только удивило, но и потешило.
Все суда и суденышки, вплоть до катеров, уходивших из Крыма, были набиты людьми, как сельдями бочки. Перегруженные до отказа, они шли тихим ходом. Случись в море шторм или просто разыграйся оно большой волной, и многие старые, потрепанные суда Черноморского флота пошли бы ко дну. А вместе с ними и вся военная и интеллектуальная верхушка России, состоящая из офицеров высшего ранга, генералов, композиторов, архитекторов, крупных инженеров. Сто пятьдесят тысяч народу! Скученность и теснота были чрезмерны. На кораблях не оказалось должного запаса провианта. Многие перебивались только кипятком, за которым простаивали в очередях к бакам долгими часами. Но самое ужасное и мучительное было впереди. Оккупационные власти Англии и Франции, тогда находившиеся в Константинополе, не позволяли прибывшим на Босфор судам сразу разгружаться. Они решили устроить своеобразный карантин. И более десяти долгих суток, покуда Врангель вел переговоры и хлопотал, переполненные людьми корабли стояли вдали от берега. Люди отчаянно голодали и томились. Ткачева и его жену генерал Врангель пригласил в свои каюты, и еще две недели Ткачев вынужден был жить на корабле, помогая Врангелю в хлопотах по выгрузке людей.
– Наконец, и мы с женой сошли на набережную Константинополя, – рассказывал Вячеслав Матвеевич. – Я тащил чемодан. Вдруг в глазах потемнело, голова закружилась, я зашатался и упал. Вот насколько ослабел, скудно питаясь со стола Врангеля. Никаких ценностей ни у меня, ни у жены не было. Деникинские «колокола» , имевшиеся у нас, Турция не считала валютой. У жены были лишь небольшие золотые сережки в ушах, да на пальце обручальное колечко. Пришлось их снять с жены и продать, чтобы не околеть с голода. Кубанских, терских и донских казаков, офицеров, солдат Добровольческой армии французское командование распорядилось высадить на каменистый, голый, заросший диким колючим кустарником берег Галлиполи и поселить в палаточном лагере. О, сколько людей тогда простудилось и заболело! Вскоре на острове образовалось целое кладбище, лес из крестов.
Врангель вынужден был отдать весь прибывший русский флот, военные и торговые суда, Французскому правительству в счет уплаты за консервы и хлеб, которые выдавали французские оккупационные власти на питание остатков Добровольческой армии в Галлиполи. Консервы были старые, залежавшиеся, и хлеб тоже не из первосортной муки. Словом, Франция, бывшая союзница, не расщедрилась. Между тем, Врангель назначил генерала Кутепова главноначальствующим лицом на Галлиполи с тем, чтобы он железной рукой установил лагерный порядок и дисциплину. И он это сделал. Его звали Кутеп-паша. Ткачев не стал жить в Галлиполи. Русское посольство, находившееся в Константинополе, помогло выхлопотать ему визу в Югославию. Правил Югославией король Александр, выросший и воспитавшийся в России, в Петербурге. Он любил русскую культуру, русскую литературу и, понимая, что интеллектуальная элита России, ее ученые, окажут немалую помощь ему в культурном развитии отсталой в ту пору Югославии, он охотно согласился на то, чтобы русская интеллигенция, эмигрировавшая заграницу, поселялась в Белграде и других городах Сербии и Черногории. Разрешил русским профессорам открывать и создавать университеты и институты. И, надо сказать, за каких-нибудь десять лет югославы с помощью русских ученых вырастили своих врачей, инженеров, агрономов, словом, интеллигенцию, которая вскоре вытеснила и убрала с кафедр своих бывших учителей.
Ткачев тоже поначалу был использован в Югославии по специальности, выращивал летчиков для Гражданского воздушного флота и сам возил на аэропланах пассажиров. Потом, когда у югославов появилось достаточно своих авиаторов, его уволили, и он служил билетным кассиром в пароходном управлении. Когда же сами эмигранты создали в Белграде для своих детей гимназию, Ткачев получил в этом учебном заведении место воспитателя. В ту пору в Белграде и во Франции, в Париже, в Чехословакии, в Праге, выходило немало русских журналов и газет, и Ткачев писал для них очерки по истории русской авиации. Жил он тогда сравнительно сносно, от всяких политических группировок держался в стороне. Владея английским и французским языками, читал много литературы.
Началась Вторая мировая война. Вскоре гитлеровские войска оккупировали Югославию. Русскую гимназию по приказу немцев закрыли. В Белграде, как и в других городах, где воцарились гитлеровцы, жизнь катастрофически оскудела, возникла масса невзгод, опустели продуктовые лавки. Установили строгий комендантский час. Гестаповцы охотились за бывшими русскими офицерами, требовали, чтобы они шли на службу в гитлеровскую армию. Но очень немногих удалось заставить служить немцам. Большинство русских офицеров, по сыновьи любя Россию, жаждали поражения ненавистной фашистской Германии. Сам Деникин, покидая Францию, в одной из последних публичных лекций, произнесенных перед русскими, проживающими в Париже, сказал: «Мы воевали против большевиков, но не против русских. Немцы были нашими исконными врагами и врагами России. Мы были идейными противниками большевизма, но не своего великого Отечества. Гитлеровцы как нацисты идут убивать и покорять Россию. Если бы не большевики, а мы стояли во главе России, все равно они бы пошли на нас с огнем и мечом».
Кто-то из публики крикнул: «Советские войска побегут от немцев!» «Нет, они не побегут. Они дадут им должный отпор! – сказал Деникин. – Мы, русские патриоты, русские офицеры, обязаны сделать все от нас зависящее, чтобы русские войска в Советской России выстояли. Гитлеровцы угрожают русскому народу тысячелетним рабством, более убийственным для России, чем трехсотлетнее монголо-татарское иго. Немецкие нацисты не только уничтожают российскую государственность, но и все наши святыни – русские традиции, национальную русскую культуру, русское искусство, русскую литературу».
– Эта речь Деникина, – рассказывал Ткачев, – произвела впечатление. Офицеры говорили: «О, если сам Деникин против того, чтобы гитлеровцы разбили советские войска, то мы тем более не должны помогать немцам». И когда во Франции и Югославии началось движение сопротивления, они решительно шли в его отряды, а в Париже, например, красавица-девушка княгиня Вика Оболенская  вместе с бывшим русским офицером организовала первое боевое подполье. Гитлеровское командование в Югославии обратилось ко мне с предложением служить им. Сулили золотые горы. Обещали всевозможные блага мне. Один из полковников войск СС говорил мне: «Мы возвратим вам все, что отняли у вас большевики. После того, как мы победим, вы будете иметь землю и дачу в Крыму. Мы предлагаем вам организовать лишь один отряд из бывших летчиков-офицеров, лишь одну небольшую эскадрилью и вы получите все земные блага от немецкого командования». Я с возмущением отверг предложения гитлеровских чинов, сказав: «Если в Гражданскую войну я сражался с русскими, то это вовсе не значит, что я сражался с Россией». После этого разговора чины немецкого командования обозлились. Если бы я вовремя не скрылся, отправили бы меня за колючую проволоку концлагерей, и я разделил бы участь Вики Оболенской, которую гестаповские палачи казнили на гильотине. Из всех русских генералов только Краснов да спившийся Шкуро пошли на службу к немцам. Ну, Краснов по старости лет выжил из ума, к тому же, он еще в период Гражданской войны был отвергнут Добровольческой армией за свою ориентацию на Германию. Он получил задание от немцев отправиться на Дон и формировать из донских казаков воинские подразделения. Но когда оказался на Дону и поехал по станицам и хуторам, то сам лично убедился, как далек он теперь от своих земляков-соотечественников. Даже маленького отряда сколотить ему не удалось. Нечто подобное претерпел и Шкуро, явившись на Кубань. Там уже его никто не знал, а старики-казаки, помнившие его, прямо говорили ему: «Ты, Андрей, шукай предателей, зменников родины не серед нас, не на Кубани, а в Берлине» . И не даром Шкуро и Краснов, в конечном счете, попали в Москву, в подвалы Лубянки и нашли свою смерть на виселице. А Деникин после своих публичных выступлений, призывавших русских офицеров к борьбе с немцами, если бы не эвакуировался из Франции, не уехал бы в США, то гитлеровцы расправились бы с ним самым беспощадным образом. Впрочем, руки у них оказались длинными. Деникин обладал колоссальным здоровьем и никогда ничем не хворал. Но в Америке, попав в одну из больниц, где действовали немецкие врачи, скоропостижно скончался. Думаю, они его преднамеренно умертвили. В этом убеждена и его дочь, с которой он покинул Францию. Словом, гитлеровцы казнили его.
Когда советские войска пришли в Белград, Ткачев спрашивал у многих офицеров: будут ли его наказывать за участие в Гражданской войне, если он примет советское подданство и возвратится на Родину? Молодые офицеры, ничего не знавшие о далеком для них времени, о котором имели только лубочно-плакатные представления, окрыленные величайшей победой над гитлеровской Германией, совершенно искренне были убеждены, что никто и не подумает, спустя четверть века, судить и карать бывшего генерала Белой армии за грехи молодости. «В Уголовном кодексе РСФСР даже нет и статьи, по которой можно было бы привлечь к уголовной ответственности за участие в событиях двадцатипятилетней давности, – говорили они. – Смело принимайте советское гражданство и возвращайтесь. Мы уверены, вас, как создателя военной русской авиации, пригласят даже работать в Военно-воздушную академию, и вы будете читать лекции по истории летного дела. К тому же, вы были боевым офицером-летчиком, а не политическим деятелем или вожаком белых. Наконец, вспомните, что еще в двадцатом году Ленин и Дзержинский согласились принять генерала Слащева в советские гражданство, позволили вернуться в Россию и дали ему возможность читать лекции по военной тактике в Военной академии. А ведь генерал Слащев являлся одной из ведущих фигур белого движения. И вернулся он, когда еще не остыли угли Гражданской войны».
Все эти доводы и соображения казались неопровержимыми, и Ткачев, истосковавшись по родной земле, принял в Советском посольстве гражданство СССР. Уже по выходе из него был арестован и заключен в подвал войск НКВД. Там же сидело немало бывших офицеров и генералов Белой армии. В частности, был и бывший войсковой атаман Терской области Вдовенко.
Через несколько дней Ткачев на транспортном самолете был переправлен из Белграда в Москву. Исчезновение Ткачева было для его жены неожиданно. Он для нее пропал без вести. Боясь, что и ее постигнет участь мужа, она покинула Югославию, кто-то помог ей уехать во Францию.
Едва самолет приземлился на Внуковском аэродроме, как к сходням подкатил «черный ворон», и Ткачева втолкнули в него, потом, надев стальные наручники, втиснули в боковушку. А через час он стал узником одиночной камеры громаднейшего здания НКВД. Продержали месяц, второй, третий, не предъявляя никаких обвинений, как бы забыв о его пребывании в подвальном помещении. Наконец, подняли на какой-то высокий этаж. Следователь произвел опрос по подробнейшей анкете, состоявшей из ста пятидесяти вопросов. Потом приказал написать подробную биографию.
– У следователя не было никакого понятия обо мне. Известно стало ему лишь одно, что я имел чин генерал-майора и служил в Белой армии, – рассказывал Ткачев. – Я мог бы о многом умолчать и не написать, что возглавлял авиационный отряд Кавказской армии, был во главе летных сил врангелевской армии. Однако, все еще веря в то, что за столь давние дела не станут карать, я подробнейшим образом изобразил весь боевой путь, жизнь и родословную, ничего не утаивая, не обходя молчанием.
Следователь, ознакомившись с моей биографией, похвалил меня:
– Вот и отлично! Во всем сознался. Теперь мне не надо собирать о тебе сведений и показаний. Но еще в одном ты должен сознаться, а именно, что прибыл в Советский Союз с целью собирать и посылать заграницу информацию, порочащую советский строй. Вот после этого мы и определим тебе меру наказания.
Я возмутился и поднялся со стула:
– Во-первых, я не сам приехал, а меня схватили и привезли, не дав даже проститься с женой. Во-вторых, я всегда был боевым офицером и никогда шпионажем не занимался и пасквилей на советский строй не измышлял. Двадцать пять лет тому назад кончилась Гражданская война и кончилась моя борьба. Я раз и навсегда отошел в сторону от каких-либо организаций, ставивших себе цель воскресить Белую армию.
Следователь вновь отправил меня в одиночку и снова как бы забыл обо мне. Шли недели, месяцы, я уже настолько ослабел, что даже не в состоянии был ходить на пятиминутную прогулку в каменный колодец двора. Наконец, следователь вызвал меня к себе:
– Вот, старик, если хочешь еще подышать воздухом и пожить, то соглашайся подписаться под нашим обвинением. Мы тебя отправим отбывать наказание в Сибирь, в концлагерь. А не подпишешь, сгниешь в нашем подвале, и никогда и никто об этом не узнает.
Я опять отверг это предложение следователя. Он отправил меня в Лефортовскую тюрьму, где молодчики Берия производили пытки. Там я опять сидел в одиночке. Это очень усовершенствованная тюрьма. Камеры ее располагались по кругу ярусами. И двери всех камер обозревает один надзиратель, дежурящий в центре круга.
Вячеслав Матвеевич неохотно рассказывал о своих переживаниях. Он был бесконечно терпелив и сумел сохранить внутреннее равновесие. Следователь, за которым числился Ткачев, начал терять терпение. Однажды зимой сорок шестого года он приехал в Лефортово и велел привести Вячеслава Матвеевича в камеру пыток.
– Если сейчас не подпишешься под обвинением, – следователь замахнулся рукояткой пистолета, целясь ударить Ткачева по подбородку.
И ослабший, измученный Ткачев вдруг, будто внутренней пружиной подброшенный, вскочил со стула. Что-то отважное, орлиное, не знающее страха, привыкшее прямо и бестрепетно глядеть в лицо смерти, преобразило его лицо, глаза, фигуру. Следователь увидел, что старый сокол готов к последней схватке и если его ударит, то он ринется на него, следователя, и будет биться до последнего издыхания. Следователь опустил руку и сунул пистолет в карман. Ткачев молча сел. В камере пыток было холодно. Ткачев начал зябко ежиться. Следователь позвал надзирателя и велел принести пальто Ткачеву.
– О, с каким возмущением поглядел вертухай на следователя, мол, как ты смеешь меня, коммуниста, посылать за пальто для презренного зека! Я это хорошо запомнил, – рассказывал Вячеслав Матвеевич. – Однако не выполнить приказ следователя он не решился и пальто принес и кинул мне под ноги. Через месяц я был отправлен в концлагерь строгого режима для политических. Решением Коллегии НКВД меня приговорили к десяти годам каторги.
Было в ту пору Ткачеву уже более шестидесяти лет.
Совершенно непостижимо, как он шестидесятилетний, истощенный до костей, просидевший много месяцев во мраке мешков внутренней тюрьмы НКВД и Лефортово, уже едва державшийся на ногах, не получавший никакой моральной поддержки со стороны, смог выдержать убийственную дорогу из Москвы в далекую Сибирь? Везли его в товарном вагоне, окрученном колючей проволокой, вместе с отъявленными уголовными бандитами, укравшими у него пальто и заставившими лежать на голом полу у самой двери, из щелей которой дуло ледяной стужей. И еще более непостижимо, что в каторжных условиях концлагерей бериевского типа Ткачев не умер, не имея с воли ни одной передачи, ни одного письма! Долгих десять лет, вплоть до тысяча девятьсот пятьдесят пятого года никому по всей России не было известно о том, что он в заключении, за колючей проволокой. Никто о нем не хлопотал и не думал. А его не просто держали в лагере, но и заставляли работать. Вся система содержания была такова, чтобы убить. Тысячи людей, более молодых, о которых пеклись и заботились близкие и родные, которым иногда приходили продуктовые посылки, легли костьми в мерзлую землю Сибири, а вот Ткачев на семьдесят первом году жизни по амнистии Н.С. Хрущева  вышел за ворота лагеря смерти и приехал в родной Екатеринодар, ставший Краснодаром.
Здесь его никто не ждал, не встречал. Прежних екатеринодарцев, некогда знавших Ткачева, не было в городе. А ежели таковых он бы и разыскал, то вряд ли они смогли помочь опальному старику, будучи уже сами глубокими старцами. Он ходил по городу в ватнике, надетом на голое тело, в растоптанных, промокших «котах». Ни копейки денег у него не было. Как бывшему зеку, отбывавшему наказание по страшной пятьдесят восьмой статье, никто не решался дать работу. И все-таки Ткачев каким-то образом был зачислен в артель переплетчиком, получил кров в старой хате, в сенцах, где я и нашел его в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году.
Гарибальди, Овод, Хаджи-Мурат, Чернышевский, Желябов, Софья Перовская – вот прославленный ряд героев-борцов, воспетый поэтами и писателями, и Вячеслав Ткачев обрел бы место в их ряду, если бы о нем была написана книга. Рано или поздно книга будет. Друг и соратник великого русского летчика Нестерова, он сам был велик. Судьба его возносила к вершинам мировой славы и бросала в преисподнюю.
В годы молодости его жизнь, блистательного казачьего офицера-авиатора, устремленная к открытиям, к самоотверженным экспериментам в воздухе, к выращиванию боевых крыльев России, одарила и всемирной известностью, и заслуженным восторгом публики, и должным преклонением тысяч русских сердец перед его мужеством и отвагой. Он, овеянный славой и любовью, выше и выше взлетал и уже в тридцатидвухлетнем возрасте, получив почетное золотое оружие и звание генерала, стал первым авиаглавом русской армии. Он был любимцем генералов Брусилова и Алексеева. И, вероятно, ни один человек на свете тогда не поверил бы, что уже в ноябре 1917 года простые русские солдаты будут охотиться за ним как за дичью, и он будет брошен за решетку Харьковской тюрьмы, а в семидесятилетнем возрасте будет сидеть в грязном и тесном помещении маленькой артели и за гроши переплетать книги.
Человек громаднейших познаний, неистребимой воли к жизни, ни с кем не сравнимый воздушный ас, презиравший страх смерти, всегда готовый на самопожертвование ради славы родной Отчизны, лучший сподвижник великого Нестерова – сколько бы он еще принес России, если бы в ту пору, когда получил советское гражданство , его не отдали в палаческие руки бериевских людоедов. Даже как преподаватель истории военной русской авиации в Военно-воздушной академии Ткачев стал бы незабываем. Его лекции так же, как лекции Грановского  или Ключевского , превратились бы в правдивейший исторический труд. Ибо его устами говорила бы сама история, говорил бы один из выдающихся создателей и основоположников. Он был бы интересен и полезен не только слушателям Академии, но и ученым-историкам, и конструкторам, и Министерству обороны. Вместо того чтобы с великой благодарностью использовать его познания, энергию, отвагу, опыт, бериевские мастера заплечных дел десять долгих лет делали все, чтобы он погиб бесследно, в полной безвестности, спрятанным от людей. Но, вопреки их всемогущей воли, Ткачев каким-то необъяснимым чудом выжил и оказался среди нас. 
Я встречал немало членов КПСС, которые в 1937-1938 годах претерпели удары со стороны Ежова и ежовщины, а потом полностью реабилитированных, возвращенных к партийной деятельности, получивших денежные компенсации, прежние звания, отличные квартиры, словом, восстановленных во всех правах. При воспоминании о пережитом, они неизменно кляли беззаконие и порядки следствия и судопроизводства, осуждали советский строй.
Вячеслав Матвеевич не был коммунистом, не пользовался никакими привилегиями члена КПСС, ему после десятилетнего пребывания в каторге, не дали ни жилплощади, ни денежного вспомоществования. Но когда я спрашивал:
– Вы, вероятно, клянете тот день и час, когда взяли права на советское гражданство и тем самым дали возможность арестовать себя работникам НКВД в Югославии? Ведь вы могли бы укатить во Францию и там, как кавалер ордена Почетного легиона, прожить все последние десять лет на воле и даже безбедно, ибо имели право на французскую пенсию?
– Никого и ничего я не кляну, – неизменно и совершенно искренне отвечал Вячеслав Матвеевич. – Даже не кляну свою судьбу. Напротив, я горжусь тем, что достиг права жить и умереть на родной, русской земле, быть погребенным в милом моей душе кубанском черноземе, в котором давно покоятся мой дед, отец, бабушка, мать, брат, сестры.
Ткачев был со мной абсолютно откровенен и от меня никогда не скрывал своих настроений и мыслей.
Несмотря на свои страдания, муки, беспощадные удары, ужасы пережитого, он нисколько не ожесточился, не озлобился, не разуверился в справедливости, доброте и честности русских людей, не потерял способности быть великодушным, не утратил внутреннего добродушия, жизнерадостности, приветливости, доверия к окружающим, сочувствия к несчастным, наконец, к юмору и веселости.
Однажды двое подвыпивших уличных хулиганов изо всей силы толкнули на  Ткачева, шедшего со мной рядом, свою девицу. Кровь бросилась мне в голову, и я уже готов был с кулаками накинуться на озорующих хулиганов, а Ткачев вдруг чрезвычайно миролюбиво и с неподражаемым добродушием сказал:
– Молодые люди, весьма благодарен вам за то, что вы в мои объятия бросили эту милую девушку.
Хулиганы смутились и начали извиняться. Я обескураженно крякнул. Своим юмором Ткачев разоружил и меня.
На своем веку я встречал немало значительных людей, с интересными биографиями, но всего больше я ценил свои знакомства, встречи, переписку, дружбу с писателем-моряком Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем и величайшим художником двадцатого века Сергеем Николаевичем Сергеевым-Ценским. Теперь третьим моим кумиром стал Вячеслав Матвеевич Ткачев. Девять лет кряду я приходил к нему и просиживал у него целыми вечерами. Беседы с ним всегда были интересны и содержательны. Чем больше я узнавал Ткачева, тем чаще приходила мысль: вот, ежели бы написать о нем роман. Его жизненный путь более значителен, чем Вадима Рощина из «Хождения по мукам» Алексея Толстого, Григория Мелехова из «Тихого Дона» Михаила Шолохова. Грандиознейший роман мог бы выйти. Весь мир взволновала бы жизнь Вячеслава Матвеевича Ткачева. Мне очень хотелось заинтересовать Ткачевым Сергеева-Ценского. Гиганту-художнику по плечу было бы полотно, живописующее великого Ткачева. Но в 1958 году восьмидесятичетырехлетний Сергеев-Ценский уже тяжко хворал и катастрофически слеп. И в декабре того же года он скончался в страшных муках.
Свою юность Ткачев описал в книге «Русский сокол», а деятельность по созданию военной авиации – в неопубликованных «Очерках по истории русской авиации». Я начал всячески выспрашивать Ткачева обо всем том, что у него было связано с годами Гражданской войны. Он многое поведал, но о многом не стал рассказывать, говоря:
– Я это скрою от вас, ибо сам напишу в своих воспоминаниях. А то оберете меня, как липку. 
Я всячески торопил Вячеслава Матвеевича приняться за мемуары, воссоздающие восемнадцатый, девятнадцатый и двадцатый годы. Но силы семидесятилетнего Ткачева неудержимо таяли. Все чаще я находил его неподвижно лежащим в койке. Он надрывно кашлял, жаловался на простуды, недомогания, быструю утомляемость. Особенно скверно Ткачев чувствовал себя в сыром полуподвальном помещении в зимние месяцы. Боясь простыть, он много топил газом печь и редко проветривал комнату. Мне становилось невмоготу сидеть в удушливо-затхлом воздухе.
Летом он обычно оживал. Однажды даже приобрел путевку в Дом отдыха и 24 дня прожил в Геленджике. Купаться в море не отваживался, но в солнечные дни на пляже принимал воздушные ванны. Отвыкший от хорошего питания, Вячеслав Матвеевич был весьма доволен столом Дома отдыха и возвратился с курорта помолодевшим, поздоровевшим. Ему шел уже семьдесят восьмой год. Однажды я его спросил:
– Чем объясните то, что вы все-таки, несмотря на горнила страдания, пройденные вами на двух войнах и в концлагерях, долгожитель?
– Генами наследственности. Моя бабушка по отцу была кабардинкой и прожила до девяноста лет. Вот гены ее долгожительства, по-видимому, и держат меня на этом свете.
Да, именно только они и «держали» Ткачева, претерпевшего столько ударов и утрат на жизненном пути, не знавшего в последние десятилетия за собой ни ухода, ни здоровой, хорошо приготовленной пищи. Питался он в дешевых столовках, где, как известно, и пустые щи, и пшенные каши, и макароны на паршивом маргарине и водичке.
О, несомненно, ежели бы Ткачев жил в семье, имел за собой заботу и уход, нормально питался, пользовался светлой сухой комнатой, то прожил бы, возможно, и до ста лет.
Трудной и одинокой была его одинокая старость. Он все мечтал:
– Вот примет к изданию мои очерки Воениздат, выдаст аванс, получу я в новом доме однокомнатную квартиру с кухней и ванной, и тогда выпишу жену из Парижа. Но сюда, в этот сырой полуподвал, я не смею ее приглашать. Она ведь там, в пансионате, живет в светлой отдельной комнате, получает отличный стол. За ней ухаживают, а здесь должна будет ухаживать за мной. Нет, подожду.
Он уже несколько лет стоял в очереди в райжилуправлении Первомайского райисполкома города Краснодара. Я как-то пробовал воздействовать на председателя райисполкома через секретаря райкома. Даже пытался напугать, говоря, что им, властям района, будет стыдно, ежели иностранные журналисты сфотографируют подвальное помещение, в котором живет знаменитый старый русский сокол. Секретарь райкома с тем, чтобы «посрамить» меня, отрезал:
– А мы очковтирательством не занимаемся. Не будем делать вида, что нам дорог бывший генерал царской армии.
– Но у него колоссальные заслуги перед русской авиацией.
– Мне ничего не известно о его заслугах, – секретарь повесил телефонную трубку.
Из райжилуправления иногда заглядывал в подвал один невежда и каждый раз удивленно восклицал:
– А ты еще не помер, дед? А я уж хотел вычеркнуть тебя из очереди на квартиру.
В шестьдесят четвертом году мне удалось заинтересовать судьбой Ткачева известного ростовского журналиста Андриасова , высокого, красивого армянина. Весь день он вместе  со мной просидел у старика и, совершенно очаровавшись им, как человеком с необычайной, почти легендарной биографией, сказал Ткачеву:
– Постараюсь написать и опубликовать на страницах журнала «Огонек» материал о вас и главу из вашей рукописи о русской авиации.
Обаятельный и умный Андриасов сумел убедить главного редактора журнала А. Софронова  сделать интересные публикации. Они были даны в мартовском номере «Огонька», вместе с фотографией Ткачева . Это было отрадное событие. Андриасов с номерами только что вышедшего в свет «Огонька» прикатил в Краснодар, и я с ним, купив пару плиток шоколада и лимонов, отправился к Ткачеву. Но он оказался уже в больнице. Мы зашагали в Первую городскую больницу, и нашли Ткачева в отдельной комнатушке терапевтического отделения.
– Лег на обследование, – объявил нам Ткачев. – Спасибо соседке по дому, врачу. Она похлопотала, устроили в отдельной комнатушке. Поднаберусь сил и возьмусь за писание мемуаров о Гражданской войне.
– «Огонек» имеет трехмиллионный тираж, читается даже за рубежом, – заговорил Андриасов. – Теперь ждите, Вячеслав Матвеевич, отовсюду писем. Вами заинтересуется немало людей.
Выйдя на улицу из больницы, Андриасов справедливо заметил:
– Если бы Вячеслав Матвеевич был армянин, то мы, армяне, поселили бы его в Ереване, в отдельной квартире со всеми удобствами, окружили бы должным почтением. Мы гордились бы им как сыном армянского народа. Ведь и здесь, сейчас, армянская женщина-врач хлопочет о нем, и ее семья приглядывает за ним. Никто из русских журналистов или писателей не счел нужным написать о Ткачеве, а я, армянин, напечатал очерк в «Огоньке» – самом массовом и распространенном журнале. Как же преступно равнодушны русские к выдающимся людям своей нации! Поразительно!
Я смущенно молчал. Что можно было возражать? Скольких я приводил к Ткачеву русских писателей и поэтов, даже секретарей Правления Союза писателей РСФСР, советских русских полковников и генералов. Они зачарованно слушали рассказы Ткачева о Нестерове, воспоминания о создании военной авиации, искренне сожалели, что в НКВД десять лет казнили его, понимали, что невозможно жить Ткачеву на сорок два рубля пенсии, что преступно гноить старого сокола в сырости подвального помещения, но никто и пальцем не пошевелил, чтобы сколько-нибудь облегчить участь его, улучшить ему жилищные условия. А, между тем, все хвастали знакомством с ним, и в то же время не отважились замолвить слово о нем перед власть имущими. И вот только армянин Андриасов нашел возможным рассказать миру о Ткачеве и заинтересовать им Софронова. 
Андриасов выступлением в «Огоньке» возвратил Ткачеву известность и славу, отнятую у него. Со всех сторон страны потекли письма на улицу Шаумяна в полуподвальное помещение. Писали ученые-историки, летчики и мотористы, служившие некогда под началом Ткачева, офицеры и генералы советской авиации, настойчиво приглашали в гости в летные школы и летные авиационные части, писали и обыкновенные рядовые граждане. Но Ткачев уже лежал на больничной койке. Врачи обнаружили у него опухоль предстательной железы, которой чаще всего страдают мужчины в преклонные годы, даже и такие привилегированные как де Голль – тогда Президент Франции. Но де Голля избавили французские хирурги в один сеанс от опухоли. А когда заболел Ткачев и потребовалась срочная хирургическая операция, то хороших специалистов, способных произвести в одной операции удаление вспухшей предстательной железы, в Краснодаре не оказалось, и Ткачев должен был вынести две тяжелейшие операции, сделанные через двухнедельный промежуток в один месяц. Ужас этих операций был усугублен невежеством неискусных рук краснодарских хирургов и безобразным послеоперационным уходом еще более невежественных медсестер и хамовитых нянек-санитарок, не желавших ухаживать за одиноким стариком, не имевшим средств одаривать их десятирублевками.
После варварских операций Ткачев лежал на спине и невыразимо страдал. Швы долго не зарубцовывались, а врачи уверяли в том, что кожа старика не способная срастаться. Наконец, Ткачев категорически потребовал отрезать омертвевшие края кожи и снова сшить. К счастью, врачи послушались его, и тогда заживление пошло успешно. Однако до середины лета Ткачев не мог выписаться и выйти из больницы.
В июле шестьдесят четвертого года в Краснодаре проходил расширенный пленум Правления писателей РСФСР. Приехало около ста литераторов во главе с председателем Правления Леонидом Сергеевичем Соболевым . Ткачев все еще лежал на лазаретной койке. Узнав от меня о происходящем пленуме, он решил обратиться к писателям с приветствием, и я под его диктовку записал несколько строк.
На пленуме присутствовал и Андриасов. Вместе с ним мы вручили ткачевское послание в руки Соболева и поведали вкратце о том, какое феноменальное явление Ткачев. Соболеву настолько пришлось по душе приветствие, адресованное пленуму, что он, взяв внеочередное слово, прочел его особо выразительно и даже торжественно.
– Я обещаю посетить Вячеслава Матвеевича Ткачева в больнице, – заявил Соболев и под градом шумных рукоплесканий сошел с трибуны.
За столом президиума сидели секретари краевого комитета партии, и заявление Соболева, по-видимому, немало удивило их. Однако они не решились отговаривать известного советского писателя: мол, зачем вам, члену Президиума Верховного Совета СССР, интересоваться осколком старой России, уже пребывающем на смертном одре. Однако кто-то из аппарата крайкома отзвонил главврачу больницы о возможном приезде Соболева.
Когда я пришел в комнатушку, где лежал Вячеслав Матвеевич, там все преобразилось. У изголовья кровати появилась новая тумбочка, покрытая накрахмаленной салфеткой. Сам больной был переодет в белоснежное белье и лежал на новых простынях. Появилась и сиделка, которой было приказано неусыпно дежурить у него. И самое важное: по распоряжению главврача Ткачеву был выписан особый стол из спецфонда. Теперь он мог получать молоко, творог, сливочное масло и даже фрукты. 
– Не понимаю, что произошло? – недоумевал Вячеслав Матвеевич. – Но со вчерашнего дня я стал предметом особой заботы и главного врача, и хирурга, и даже медсестер и нянечек.
Когда же я сообщил, что Соболев с трибуны пленума во всеуслышание объявил о намерении посетить его, Вячеслав Матвеевич благодарно улыбнулся. Ему все стало ясно.
Опасаясь, что Соболев, окруженный всевозможными ушами из писательского аппарата, забудет о своем обещании, я и Андриасов при каждом удобном случае подходили к нему и спрашивали:
– Может быть, Леонид Сергеевич, вы все-таки сегодня выкроите часок съездить в больницу? Генерал Ткачев вас не разочарует.
В конце концов, поняв, что знакомство с Ткачевым будет во всех отношениях интересным и возвысит его, Соболева, в глазах писателей, он на третий день утром, часов в одиннадцать, несмотря на то, что после изрядной попойки на очередном банкете у него ломило голову, приказал подать автомашину и разыскать меня и Андриасова, чтобы поехать к Ткачеву.
Андриасов к тому моменту укатил в Ростов, а так как я находился дома, то вместо меня сопровождать к Ткачеву отправился случайно подвернувшийся под руку местный писатель – некий Каспаров , совершенно не имевший о Ткачеве никакого понятия. Однако кто-то из аппарата Правления позвонил мне, что Соболев уже в больнице. Я побежал туда со всех ног. Но, пока бежал, прошло не менее тридцати минут. Помню, во дворе больницы уже стояли какие-то чиновники из аппарата, и один из них, подойдя к окну палаты Ткачева, через открытую форточку кричал:
– Леонид Сергеевич, мы вас ждем! Вы уже более часа у больного. Вы можете опоздать.
Когда я по больничному коридору направлялся к палате Ткачева, Соболев, поддавшись увещеваниям своих ревностных подручных, уже вышел из ткачевской комнатушки и в сопровождении женщины-главного врача быстро шагал к выходу, говоря что-то о своих болезнях.
– Ну как, каков Соболев? – спросил я, вбежав к Ткачеву, глаза которого взволновано и одушевленно живо блестели.
Ткачев протянул мне обе руки и, когда я взял их в свои, он привлек меня к себе.
– Спасибо вам за Соболева! – Ткачев порывисто поцеловал меня сквозь усы в щеку. – Он оказался благороднейшим человеком. Прощаясь со мной, спросил: «Скажите, чем вам помочь? Я сделаю все для вас!» Я извлек из-под подушки рукопись «Очерков по истории русской авиации» и отдал ему: «Вот, пожалуйста, ознакомьтесь с моим трудом». Он взял и поклялся, что немедленно прочтет и добьется выхода его в свет. Словом, еще раз вас благодарю от всего сердца за то, что заинтересовали мною Леонида Сергеевича. Теперь я верю – труд мой не сгинет.
Воспитанный в рыцарском духе, человек твердого слова, никогда не бросающий обещаний на ветер, Вячеслав Матвеевич полагал, что и Соболев, как морской офицер, в прошлом гардемарин, воспринявший лучшие традиции дооктябрьских нахимовцев, обладая громаднейшим и служебным, и писательским авторитетом, как один из очень близких людей к членам Правительства, сдержит свои обещания. И эта наивная вера чрезвычайно ободряла Ткачева. Ему казалось, что судьба, некогда щедро баловавшая его, вновь повернулась добрым лицом к нему. Соболевские посулы у Ткачева вновь обострили жажду во что бы то ни стало жить. Появился даже аппетит. Он попросил купить и принести ему с базара кусочек свиного сала.
– Вот почему-то захотелось простого крестьянского сала, – немного конфузясь и виновато улыбаясь, объяснил он. – Знаю, съем не больше пятидесяти грамм, но сейчас за кусочек сала готов все отдать.
Я сбегал на Сенной базар и купил четверть килограмма сала.
Соболев быстро и с большим интересом прочел рукопись Ткачева и вскоре сообщил письмом, что он сам лично отвез и отрекомендовал «Очерки» для опубликования Воениздату. Через некоторое время и редакторы Воениздата прислали одобрение рукописи, согласившись с Соболевым, что воспоминания Ткачева представляют исключительную ценность и будут интересны не только ученым историкам, патриотам отечественной авиации, но и широкому кругу читателей. Однако с заключением договора и редактурой, подготовкой рукописи к набору и печати вовсе не торопились. Да им, служащим, получающим твердые казенные оклады, за шею не капало, к тому же, никто, кроме самого Ткачева, на них не нажимал.
Наезжая в Москву, я всякий раз, когда мне удавалось видеть Соболева, напоминал ему о Ткачеве и просил поторопить Воениздат с изданием ткачевской рукописи. Соболев твердил:
– Воениздат мне не подчиняется. Это не издательство «Советский писатель». 
– Но, в таком случае, я не понимаю, почему вы отдали рукопись в Воениздат, а не в издательство, подведомственное вам и Союзу писателей?
На этот вопрос Соболев ничего вразумительного не мог сказать.
Не привыкший себя ничем утруждать, ни о ком, кроме себя, всерьез не заботившийся, всю жизнь шагавший дорогой цветов, не знавший на писательском пути терний, большой любитель парадных выступлений, банкетов, празднеств, давно забывший о каких бы то ни было жизненных невзгодах, постоянно окруженный целой толпой подхалимствующих чиновников-литераторов, Соболев никак не мог взять в толк, что Ткачев продолжает находиться в крайне бедственном положении, что годы его на исходе, он каждый день может умереть, не дождавшись ни договора, ни аванса, ни книги. И когда я начал настаивать на том, что нужно еще раз обстоятельно поговорить, хотя бы по телефону, с начальством Воениздата, Соболев изнеможенно, но очень картинно, откидывался на мягкую спинку громадного кожаного кресла и спрашивал:
– Георгий Георгиевич, вы знаете древне-галльский язык?  Нет, конечно! Но я тогда скажу просто по-русски: меня зае[…]ли!
В первый раз от этого выражения, неожиданного в устах председателя Правления Союза писателей РСФСР, я стушевался. Но в следующие встречи, когда он, вероятно, по своей забывчивости повторял его, я неизменно говорил:
– Леонид Сергеевич, ежели бы меня так, как вас «зае[…]ли», мне завидовали бы все писатели и все Сальери Советского Союза.
Тогда Соболев, в свою очередь, тушевался, даже краснел и сбивчиво непонятно бормотал, что труд Ткачева рано или поздно будет издан, что сейчас все издательства испытывают крайний бумажный голод, что, к сожалению, все еще в редакторах сидят недоумки, которые не могут отличить мякины от соломы, что будь на их месте более просвещенные люди, «Очерки» Ткачева давно стали бы достоянием миллионов читателей и были переизданы. Наконец, Соболев протягивал руку и говорил:
– Мне надо сейчас ехать в Президиум Верховного Совета и вручать ордена! А Ткачеву передайте от меня земной поклон. Мы вправе гордиться им, как выдающимся русским соколом. 
Возвратившись из больницы, Ткачев опять жил в подвальном помещении, кашлял, обстоятельно отвечал на сотни писем, приходивших к нему, напрасно ожидал добрых весточек из Воениздата. Рукопись там лежала неподвижно. Вера в Соболева постепенно сменялась разочарованием. Однако он все еще твердил:
– Не может быть, чтобы такой прекрасный, обаятельный человек, как Леонид Сергеевич, не похлопотал обо мне. По-видимому, ему все некогда. Должность-то у него какая!
Ткачеву и в голову не приходило, что должность председателя Правления Союза писателей нисколько не обременительна, что Соболев не более одного раза в месяц появлялся у себя в учреждении и только в том случае, когда там происходило какое-нибудь торжественное заседание или прием высоких гостей с сопутствующим банкетом.
Наконец, я сам в Москве отправился в Воениздат и обратился к начальнику и главному редактору издательства с вопросом, почему они не мычат, не телятся в отношении рукописи Ткачева.
– Вот, например, – сказал я, – ваш издательский редактор, товарищ Карпов, у которого в сейфе рукопись, говорит: «У нас две отличные рукописи в портфеле – Ткачева и Энгельгардта . Обе представляют колоссальную ценность. Но кроме них, у нас тысячи рукописей мемуарного характера, написанных советскими генералами и полковниками, и их литературными неграми. Эти тысячи рукописей ничего ценного собой не представляют. Часто совсем безграмотны. Полны самопрославления. Но у авторов этих рукописей большие связи, знакомства, друзья в политуправлении армии и в Министерстве обороны. Они жмут на нас: издавайте! Мы твердим им: с удовольствием, но с бумагой кризис. Подождите. Они ждут. Но если они увидят, что мы издали мемуары Энгельгардта и Ткачева, то в тысячу глоток закричат: «А бывших белогвардейцев издаете, находите бумагу для них. А нас водите за нос!» Вот мы этого и боимся». Скажите, правду ли говорит товарищ Карпов?
Начальник Воениздата и главный редактор утвердительно кивнули:
– Да, нам потом, действительно, не отписаться. Нас буквально затуркают. Вот поэтому и будем ждать, пока авторы никчемных мемуаров перемрут.
Однажды, придя в полдень, я нашел Ткачева в глубине двора, в маленьком саду, на скамейке. Он сидел за столиком, ножки которого были врыты в землю, и в руках держал и оттирал мелом и углем какой-то значок. Поздоровавшись со мной, Вячеслав Матвеевич сказал:
– Этот значок памятный. Он мне преподнесен за перелет Киев-Екатеринодар.
 Значок, отлитый из бронзы в виде миниатюрного аэроплана, по краям окаймленный позолотой, несмотря на то, что он был уже продраен мелом и углем, потемнел, и эмаль его пожелтела. Сейчас я очень сожалею, что не спросил, кто же и где же более полувека прятал и сохранял значок?
Понимая, что Вячеслав Матвеевич может вскоре уйти, как писал Сергей Есенин, «в ту страну, где тишь и благодать», я уговорил краснодарского литератора Алексея Алексеевича Кирия  прийти с киноаппаратом. Кирий пришел, и мы в саду запечатлели на ленту Ткачева, сидящего и разговаривающего с нами. Думаю, что теперь уже эта кинопленка представляет немалую ценность и когда-то будет с большим интересом смотреться всеми, кому дороги отечественная авиация и история ее.
В городе Киеве обнаружилась чета – муж и жена – дальние родственники Ткачева. Эта чета начала настоятельно приглашать к себе и уговаривать Ткачева поселиться у них. Зимой Вячеслав Матвеевич собрался в Киев. Я говорил ему:
– Поезжайте поездом. Скорей доедите. А то самолеты из-за метеорологических условий в зимний период часто нарушают расписание.
Но Ткачев упрямо желал лететь. Приобретя заранее билет, он отправился в аэропорт. Погода оказалась нелетной. Рейс переносился с часа на час, никто толком не хотел объяснить, что он может вообще не состояться. Трое суток в ожидании самолета на Киев Ткачев просидел в холодном здании аэропорта, простудился и, сдав билет, вернулся домой совсем больным. Вскоре врачи установили у него крупозное воспаление легких, болезнь смертельную для стариков. Внук Ткачева, девятнадцатилетний юноша, приехавший из станицы, сообщил о тяжелом состоянии Вячеслава Матвеевича 25 марта. Я тотчас отправился с ним в Первую городскую больницу в знакомое здание терапевтического отделения.
Был вечер. Накинув белые халаты на плечи, мы вошли в общую палату, заставленную койками. Вячеслав Матвеевич лежал посреди палаты на койке, спинка которой была высоко приподнята. Голова его в седых волосах, разметавшихся над вспотевшим лбом, обессиленно металась из стороны в сторону. Рот, с пересохшими губами из-под нависших усов, серебристо блестевших сединой, хватая воздух, немного полуоткрывался. Темные глаза глядели сквозь нас.
– Вячеслав Матвеевич! – я слегка тронул его плечо. На прикосновение и мой голос он никак не отзывался, продолжая мучительно хватать ртом воздух.
Он пребывал в состоянии агонии. Ни врача, ни медицинской сестры, даже простой сиделки возле него не было. Вокруг на койках лежали какие-то больные, совершенно безучастные к умирающему. Они не знали, что при смертном часе присутствуют. Они были похожи на маленьких жалких, ничем не примечательных воробушков, среди  которых умирал отважный, седой сокол, некогда гордо и неустрашимо паривший в небе, в облаках и над облаками, смело сражавшийся за величие России. И умирая, задыхаясь, со сгоревшими легкими он продолжал бессознательно сражаться со смертью, перед которой никогда не склонял головы.
Я глядел на него и думал: «Так умирали, должно быть, Нахимов, Суворов, Кутузов. И на смертном одре оставались генералами, полководцами, людьми орлиной закалки. Правда, умирали в окружении врачей, профессоров, видных деятелей России и русской армии. Ткачев же умирает на простой больничной койке, и только я, да его юный внук знали, что кончается жизнь одного из выдающихся сынов России». В тоске и обиде на все окружающее я оглядел буднично и тускло освещенную висячими маленькими электролампами палату и у меня невольно вырвалось: «Какой человек умирает! Какой человек!»
Звать медиков было бесполезно. Дежурного врача в терапевтическом отделении не было. Да если бы кто-либо из медперсонала на зов пришел, то все равно ничем не подсобил бы впавшему в бессознательное состояние, агонизирующему соколу. Он уже был на краю бездны. Кончина могла наступить с минуты на минуту. Сердце колотилось в старой груди из последних сил. Я явственно слышал его частое, лихорадочное биение. Сколько раз в него целились и стреляли немецкие летчики из ручных пулеметов, зенитные пушки германских войск, и позже – красноармейцы, артиллеристы дивизий Думенко и Жлобы, сколько раз оно могло быть убито, но пули, осколки рвущихся снарядов обходили его. И вот сейчас соколье сердце должно оборвать свой бег на жалкой больничной койке.
Я наклонился, взял за кисть отяжелевшую руку, прощально сжал в своей ладони и прикоснулся ко лбу умирающего:
– Прощай, прощай навсегда, дорогой Вячеслав Матвеевич!
Он уже не чувствовал ни моего пожатия, ни прощального поцелуя. Его сознание было уже за пределами бытия. Приближающаяся смерть помутила и обратила его в нечто хаотическое.
Все кончено. Сердце сделало последние судорожные удары.
Сдерживая слезы, я еще раз слегка пожал кисть руки и, опустив голову, тихо вышел из сумрачно-мрачной небольшой палаты.
27 марта состоялись похороны. Накануне я сидел дома у телефона и несколько часов кряду звонил знакомым литераторам, писателям, приглашая прийти на похороны. Все обещали прийти.
День похорон выдался теплым, солнечным, безоблачным. Вынос тела назначен был на двенадцать часов дня из больничного морга.
Умри Ткачев в шестнадцатом или в девятнадцатом году, за гробом его шли бы войска, летчики, генералы, министры, шли бы десятки тысяч людей. Местные газеты писали бы о его кончине и поместили бы портреты в черных рамках. А 27 марта 1965 года в обширном дворе больницы собралась лишь небольшая горстка людей. Гроб с телом Ткачева стоял у белой кирпичной стены морга, головой к стене. Вячеслав Матвеевич неподвижно лежал в сереньком в полоску костюме. Когда я подошел ближе, то увидел, что колени покойника были приподняты и несколько полусогнуты. Гроб оказался коротким.
У белой кирпичной стены стояли венки. Среди них выделялись своим размером венки от Краснодарской писательской организации, книгоиздательства и Дома офицеров. Остальные венки поменьше были от частных лиц.
Люди, собравшиеся на похороны, стояли в некотором отдалении от гроба. Незнакомый мне старик с небольшой белой благородной бородкой, в роговых очках, в серой фетровой шляпе с черной лентой, фотографировал гроб, Ткачева и людей, собравшихся на похороны, перебегая с места на место.
Пришел из Бюро похоронных процессий зеленый закрытый автобус, окаймленный по кузову черной траурной полосой.
Несколько пожилых мужчин подняли и втолкнули гроб вовнутрь автобуса, туда же внесли крышку и венки. Один автобус немного мог вместить людей, и я уступил свое место женщине-армянке, пришедшей с букетом цветов. Она села, дверь автобуса захлопнулась. Машина фыркнула и выкатилась за ворота. Я вслед помахал рукой. Ехать в автобусе, переполненном людьми, стоять у открытого гроба, глядеть в мертвое неподвижное лицо я не был в состоянии. Это было выше моих сил.
Никто из литераторов или издательских служащих на похороны не явился. Этот факт свидетельствовал об их убогом бескультурье и подсказал, что лишь один из всех краснодарских литераторов понимал, что Вячеслав Ткачев – глубоко историческая личность и потому обязан описать и его скорбные бедные похороны, рассказать о последних годах и часах его жизни. Никто, кроме меня, это не сделает. А, между тем, пройдут годы и личностью Ткачева заинтересуются серьезные, большие историки и, может быть, и большие художники слова. Ткачев – герой высшей формации и велик как патриот России. Имя его так же, как и имя Нестерова, уже давно вписано на скрижали истории. Ни время, ни ветры не сотрут его. Общаясь с Вячеславом Матвеевичем Ткачевым – я общался с бессмертием. И потому горжусь дружбой и знакомством с ним…

Георгий Степанов. Март 1972 года.

Вместо послесловия

Спустя год после ухода из жизни В.М. Ткачева, летом 1966 года председатель Правления Союза писателей РСФСР Л.С. Соболев написал Главкому ВВС СССР главному маршалу авиации К.А. Вершинину: 
«Один из первых русских летчиков В.М. Ткачев, скончавшийся в 1965 г., оставил рукопись своих воспоминаний, относящихся к действиям отечественной авиации в первую мировую войну.
Эти воспоминания, по моему глубокому убеждению, представляют большой интерес как в познавательном отношении, так и с точки зрения воспитания наших военных и гражданских читателей в духе патриотизма, издавна присущего русским авиаторам, таким как Нестеров, Крутень и другим, которых автор записок лично знал, видел в деле и выразительно описал. Короче говоря, записки В.М. Ткачева являются недостающими первыми страницами истории русской авиации.
Дальнейшая судьба В.М. Ткачева сложилась непросто и драматически: в гражданскую войну он воевал на стороне белых и занимал в белогвардейской авиации видные командные посты, а затем эмигрировал. В 1945 г. вернулся на Родину и 10 лет отбывал в концлагере за участие в белом движении. Свои дни он закончил советским гражданином в родном городе Краснодаре.
Не исключено, что такая сложность биографии автора записок тоже не способствовала их быстрейшему опубликованию. Не вдаваясь в оценку подобной возможности, хочу только обратить Ваше внимание на то, что записки охватывают дореволюционный период развития русской авиации, до сего дня чрезвычайно мало освещенный в мемуарной литературе. А этот период В.М. Ткачёв описывает весьма добросовестно, содержательно, патриотично и, к тому же, на хорошем литературном уровне.
Обращаю Ваше внимание на записки В.М. Ткачева (рукопись находится в Военном издательстве), убедительно прошу Вас дать указание об их подготовке к печати и публикации. Уверен, что в этом одинаково заинтересованы и наша литература, и авиация, и все, кому дорога история нашей Родины» .
К письму Соболев приложил «Отзыв на труд генерал-майора В.М. Ткачева „Крылья России‟», составленный Заслуженным деятелем науки и техники РСФСР, академиком, генерал-майором инженерно-технической службы, пилотом-авиатором В.С. Кулебакиным. В отзыве, в частности, указывалось: «„Крылья России‟ – это монография истории отечественной авиации дореволюционного периода, в полной мере документально обоснованная, и как таковая являющаяся необходимым дополнением и трудом по истории первой мировой войны и отечественной авиации. Она написана хорошим языком и стилем, читается с большим интересом и хочется пожелать, чтобы с ней познакомился широкий круг читателей» .
Но никакой реакции от высшего авиационного начальства не последовало. Рукопись «Крылья России» в 1966 г., вместе с отзывом генерала В.С. Кулебакина, перекочевала в Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина (ныне Государственная публичная библиотека), где и по сей день хранится в Фонде 703 «В.Г. Соколов и В.М. Ткачев (1902–1969)». Две редакции рукописи хранятся в личном фонде В.М. Ткачева в Государственном архиве Краснодарского края (Фонд Р-1559). Из рукописи неоднократно публиковались отдельные главы. Например, журнал «Авиация и Космонавтика», начиная с октябрьского № 10 за 1991 г., публиковал их вплоть до 1994 г., однако в связи с финансовыми трудностями публикация не была доведена до логического завершения.
Наконец, в 2007 году Гуманитарным издательским центром «Новое культурное пространство» при поддержке Комитета по печати и взаимодействии со средствами массовой информации Санкт-Петербурга была издана книга В.М. Ткачева «Крылья России. Воспоминания о прошлом русской военной авиации. 1910–1917 гг.».
В 2018 году на основе личного фонда В.М. Ткачёва, (89 единиц хранения общим объемом более 8 тыс. листов), вобравшего в себя статьи, рукописи, черновики, заметки, обширную переписку, автором этих строк была издана электронная книга-биография «Лестница в небо Вячеслава Ткачева. Исповедь белого генерала».

Игорь Сирица

03.06.2020