Как читать Толстого? «Война и мир» в школе: заметки не постороннего

Валентин Лукьянин

За то время, которое рубрика "Как писать историю литературы?" существует в журнале, в ней обсуждались самые разные вопросы - от сугубо теоретических (см., к примеру, статью Г. Тиха-нова ""Малые и большие литературы" в меняющемся формате истории литературы" в N 6 за 2014 год) до злободневных, часто связанных с преподаванием литературы в высшей и средней школе. Статья В. Лукьянина, адресованная действующим учителям и отчасти преподавателям ВУЗов, - о том, как выбрать подходящий метод "учебного чтения" Л. Толстого - посвящена именно этим насущным вопросам и предлагает на них конкретный ответ.

Супершпаргалка

Передо мной книга с лихим названием: "Все произведения школьной программы. 5 - 10 классы"1. Пересказы; чуть более 400 страниц на все про все: от тургеневской "Муму" до "Живи и помни" В. Распутина. Страницы поделены сообразно представлениям пересказчика о статусе старых и новых русских классиков: на "Доктора Живаго" и астафьевскую "Царь-рыбу" отведено по 3 страницы, на "Тихий Дон" 12, а на "Войну и мир" - аж 56! Почтительное отношение к великому роману радует, но вопрос остается: а зачем четыре тома втискивать хотя бы и в рекордные для этой книги 56 страниц?

Цель, оказывается, ставилась благая: помочь изнемогающим (как считается) от перегрузок ученикам "успешно освоить школьную программу и сдать выпускные экзамены на "ОТЛИЧНО"" (так сказано в издательской аннотации). Выходит, экстракт в объеме 56 страниц, отжатый из четырехтомного романа, содержит все ценное, что должен усвоить выпускник средней школы. А без остального он во "взрослой" жизни будет пребывать вполне беспечально.

Что же создатели этой супершпаргалки считают обязательным для образованного человека? Вот как, например, пересказана знаменитая сцена - Пьер Безухов на батарее Раевского:

Пьер со своей "невоенной" фигурой и белой шляпой неприятно поражает сражающихся, но Безухов ведет себя настолько ненавязчиво и учтиво, что солдаты меняют свое настороженное к нему отношение на шутливое участие. Когда в нескольких шагах от Пьера взрывается ядро, солдаты поражаются его спокойствию. После этого их отношение к "барину" становится еще теплее.

Эпизод романа, втиснутый в эти три фразы, достаточно велик, поэтому напомню лишь часть его:

Солдаты неодобрительно покачивали головами, глядя на Пьера. Но когда все убедились, что этот человек в белой шляпе не только не делал ничего дурного, но или смирно сидел на откосе вала, или с робкой улыбкой, учтиво сторонясь перед солдатами, прохаживался по батарее так же спокойно, как по бульвару, тогда понемногу чувство недоброжелательного недоуменья к нему стало переходить в ласковое и шутливое участие, подобное тому, которое солдаты имеют к своим животным: собакам, петухам, козлам и вообще животным, живущим при воинских командах. Солдаты эти сейчас же приняли Пьера в свою семью, присвоили себе и дали ему прозвище. "Наш барин" прозвали его и про него ласково смеялись между собой...

Как видите, внимание пересказчика сосредоточено на том, что происходит, а у Толстого, в сущности, ничего-то и не происходит. Просто солдаты заняты своим обычным делом на батарее, а дело это лишь подразумевается, но не описывается, потому что не в нем суть. Пьер при этом деле неуместен, но он не мешает, и к нему привыкают.

Тут не действия важны, а атмосфера. Она и воссоздается с помощью ювелирно взвешенных слов. Это не бесстрастно информирующие слова, не слова из солдатского обихода и не те слова, которыми описал бы ситуацию сам Пьер. "Ничего дурного", "с робкой улыбкой", "учтиво сторонясь", "прохаживался, как по бульвару", "ласковое и шутливое участие", "про него ласково смеялись между собой" - это авторское, толстовское восприятие картины. При этом важно не как Толстой воспринимает Пьера в окружении солдат, а как Пьер, солдаты и все, что происходит на батарее, в восприятии Толстого сцепляется и сплавляется в цельный кусок живой жизни. В этой цельности проявляется и многомерность ситуации, и обращенность ее к неким первоосновам жизни. Солдаты "приняли Пьера в свою семью" - но не для того же, чтоб подносить им ядра или поджигать фитиль, а просто потому, что к нему привыкли, он вписался в общий порядок и потому стал уместен. Так же уместен был бы прижившийся на батарее козел или петух. Вы, возможно, усмотрели что-то обидное для Пьера в таком сравнении, но для солдат животное при воинской команде - весточка из мира, живущего не по уставу, а по естественным законам. Глоток свободы. Интересно еще, что солдаты Пьера "присвоили", а прозвище ему дали "наш барин". Так кто - чей? И все эти переливы смысла эмоционально окрашены немного шутливым и, конечно же, "ласковым" отношением писателя к действующим персонажам. Но тем содержание словесного рисунка не исчерпывается, потому что главное здесь - соотнесение всего эпизода со стержневой мыслью романа, как раз таки и состоящей в выявлении естественного порядка вещей, которому подчинено движение жизни...

Пересказ написан довольно грамотно, в нем даже заметен умысел следовать толстовской манере письма, кое-где и цитаты из романа вкраплены для колорита. Но отмеченных выше красок в нем нет, и текст, несмотря на макияж, получился безликим и монотонным. Читать подряд эти 56 страниц невыносимо скучно. Преодолевая их, я испытывал примерно те же ощущения, что и юная особа из интернета при чтении самого Толстого: "Морщилась как от зубной боли, пыталась побороть тошноту от этой сериальщины где кто то кому то не верен, ушел от одного пришел к другому". (Сохраняю орфографию подлинника, потому что уровень общей культуры свидетельствует и о культуре восприятия.)

Насчет "сериальщины" страдалица, однако, права: когда из романа извлекается только "экшн", читателю остается лишь "разбираться, кто есть кто и кто кому родственник" (цитирую другую интернет-"рецензию"). Даже самые прилежные школьницы, которые заставили себя "продраться сквозь текст", воспринимают толстовский роман как "сериал": кто-то полюбил Наташу, кто-то разочаровался в князе Андрее, кто-то нашел, что Элен, вопреки утверждению учебника, совершенно права. А вот как обобщил свои впечатления о романе еще один интернет-"рецензент":

Князь Андрей умер; Пьер закончил перерождаться, едва начав; Наташа обмоталась пеленками; Николай женился на княжне из-за денег, наплевав на Соню и собственную совесть; Соня несчастна, а Наташа с высокоморальной Марьей решают, что, мол так ей и надо. Молодец, Толстой! Вот настоящий реализм в литературе!

На книге дайджестов нет грифа минобразовских структур (еще бы и шпаргалки они взяли под госконтроль!), но создатели ее, чувствуется, хорошо знают, как нужно читать Толстого, чтобы успешно сдать ЕГЭ. Поэтому я хоть и не оправдываю, но, в общем-то, понимаю школяров, которые воспринимают "принудительное" чтение "Войны и мира" как незаслуженное наказание.

"По Писареву" уже не получится

Ничего не могу возразить против того, как сформулирована цель школьного изучения литературы в министерской программе: "Воспитание грамотного компетентного читателя, человека, имеющего стойкую привычку к чтению и потребность в нем как средстве познания мира и самого себя, человека с высоким уровнем языковой культуры, культуры чувств и мышления"2. У меня лишь один вопрос: насколько любовь обусловлена анатомией предмета любви?

Дело в том, что выработать "стойкую привычку к чтению и потребность в нем" создатели программы рассчитывают, погрузив учеников в литературоведческую проблематику, но при этом упускают из виду "маленький нюанс": для литературоведа, берущегося за исследование "Войны и мира", вопроса о том, интересный это роман или не интересный, стоит или не стоит расходовать на него свое драгоценное время, просто не существует! Роман Толстого - а priori вершина мировой литературы. А вот для школьников это вовсе не аксиома.

В определенном смысле их можно сравнить с читателями 1860-х годов, для которых толстовский роман был еще не признанным шедевром, а просто журнальной новинкой, которая могла понравиться, а могла и не понравиться.

Но вот что любопытно: первые читатели восторженно восприняли уже начальные главы романа, опубликованные в "Русском Вестнике" в 1865 году под названием "1805-й год" (название "Война и мир" появится лишь два года спустя). А ведь они еще не знали почти ничего из того, на чем нынче строится школьное изучение "Войны и мира": "Духовные искания Андрея Болконского и Пьера Безухова"; ""Мысль народная" и "мысль семейная" в романе"; "Тема народной войны"; "Образы Кутузова и Наполеона"; "Значение образа Платона Каратаева" и т. п. Значит, не от этих коллизий и идей приходили они в восторг!

От чего же, в таком случае?

Об этом, я думаю, можно достоверно судить по статье Д. Писарева "Старое барство". Писарев был тогда на вершине своей популярности. Не то чтобы его глазами (как когда-то глазами Белинского) публика читала литературные новинки - скорее, он читал книги глазами публики, особенно молодой, деятельной, нетерпеливой, жаждущей перемен; но при этом выражал свои впечатления определенней, резче, ярче, радикальней, бескомпромиссней, чем это сделал бы любой из его поклонников. На него роман произвел такое впечатление, что, прочитав лишь примерно его половину (остальное еще не было опубликовано), он вознамерился написать о нем цикл статей. Первую тут же и написал. Но вследствие нелепой гибели продолжить цикл и даже дочитать роман ему не довелось...

Свой подход к "Войне и миру" Писарев сформулировал уже в первом абзаце статьи:

Новый, еще не оконченный роман графа Л. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества. В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и без труда3.

Конечно, критик не думал (и не пытался убедить в том читателя), что граф Толстой написал свой роман ради изобличения пороков "паразитического класса". Но для него было важно, что образы романа "живут своею собственною жизнью, независимою от намерения автора, вступают сами в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы"4. Апологет научного познания, Писарев и литературу воспринимал как российский аналог социальных наук (которые на отечественной почве не получили, по его мнению, должного развития). В таком подходе был определенный резон: через полтора десятилетия после завершения работы над "Войной и миром", в "Исповеди", сам Толстой заговорил о "патологии русского общества", только другими словами: мол, "жизнь нашего круга - богатых, ученых - не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл". Ну и конечно, если даже не литературе вообще, то уж жанру романа точно свойственно исследовательское начало. И все же: согласился ли бы с таким подходом к роману сам Толстой? Принял ли бы он, в частности, утверждение о "величественном и невозмутимом спокойствии" своей манеры письма?

Вот вам, читателю, с первого, что называется, предъявления симпатична "некрасивая" Наташа Ростова, а безукоризненная фигурой и ликом и умеющая себя вести в свете Элен Курагина антипатична. Это что же: вы оценили их без участия автора? Вспомните еще "экспозицию" целого ряда героев первого плана в салоне Анны Павловны Шерер. Да перечтите хотя бы и процитированный выше фрагмент эпизода про Пьера на батарее Раевского! Все, решительно все в романе - и персонажи, и житейские зарисовки - проникнуто живым и искренним авторским чувством! На науку это совсем не похоже, и тут уместно вспомнить достаточно широко известное рассуждение Толстого в письме П. Боборыкину (написанном, между прочим, в 1865 году - в самый разгар работы над романом):

Цель художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать, и смеяться, и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы5.

Для Писарева объективная картина, а для Толстого - живое чувство, возбуждаемое этой картиной. Причем, и это надо подчеркнуть, не поверхностные эмоции, а чувство, основанное на исчерпывающем знании, глубоком понимании и непременно на любви к жизни, без чего все частные оценки теряют смысл. Толстой предлагает читателю свою "программу" осмысления жизни, хочет "управлять движеньем мысли", и если мысль читателя почему-то сворачивает в непредусмотренное русло, он видит в том свою недоработку. "Мне хотелось, чтобы читатели не видели и не искали в моей книге того, чего я не хотел или не умел выразить"6, - будто напрямую возражает он Писареву в статье "Несколько слов по поводу книги "Война и мир"".

Но в то время, когда публика переживала первые восторги по поводу еще не завершенного романа, "Войну и мир" все же можно было читать "по Писареву". Отечественная война 1812 года была для тогдашних читателей хронологически ближе, чем для нас сейчас Великая Отечественная 1941 - 1945 годов. Еще многие ее участники были живы, некоторые даже угадывались в действующих лицах романа, хотя и скрывались под вымышленными именами; поисками прототипов толстовских персонажей тоже подогревался читательский интерес. Та война была "еще не отболевшей" историей, и вопросов по ней было не меньше, чем у нас сейчас - по Второй мировой. Так что для первых читателей мир толстовского романа был их собственным миром, там все было узнаваемо, вызывало живые чувства, побуждало к размышлениям. Для них это был учебник той жизни, которой они жили.

Но с тех пор прошло полтора века, сменилось много поколений, радикально трансформировался весь уклад жизни. Читать сегодня "Войну и мир" "по Писареву" уже никак не получится. Нынешнему российскому школьнику легче, я думаю, погрузиться в мир американского "бестселлера на все времена" "Унесенные ветром".

Не в силах оторваться

Вообще-то, мир героев толстовского романа и сто лет назад не был для школьников своим. Тем более не был он своим для моих сверстников, приобщавшихся к роману в первое десятилетие после Великой Отечественной войны. Между тем не так уж редки среди моих пожилых знакомых те, кто "Войну и мир" еще в молодые, а потом уже и в зрелые годы прочитал не по одному разу. Конечно, и я не взялся бы за эти заметки, если б сам не читал толстовскую эпопею и в школьные, и в студенческие годы, и позже несколько раз. С удовольствием перечитал бы и снова от корки до корки... Да, может, теперь уже и не так важно, чтоб от корки до корки? Ведь давным-давно не возникает особого желания вновь поразмышлять над "духовными исканиями Андрея Болконского и Пьера Безухова" или над ""мыслью народной" и "мыслью семейной" в романе", между тем чтение "Войны и мира" безотносительно к этим высоким мотивам доставляет наслаждение - как, например, слушание любимой музыки. И если случается повод раскрыть любой том толстовского романа по любому поводу и в любом месте - трудно бывает оторваться.

"Войну и мир" приятно читать неспешно, смакуя вкус этой густой прозы, ее ароматы, оттенки, отблески, отсветы. Не убеждайте меня, что нынче другой век, другие скорости. Никакие "скорости" не отменяют того факта, что подлинный духовный "продукт" отличается от худосочного воляпюка многотомного трамвайно-диванного чтива, как благородный сок виноградной лозы от разрекламированной химической шипучки.

Подозреваю, что способность прозы Толстого приносить вот такое высокое наслаждение - это и есть главный секрет "Войны и мира", не разгаданный школой. Подчеркну: я сейчас говорю не о школьной методике, а именно о романе, способность которого увлечь читателя "запрограммирована" автором в тексте - так же точно, как способность Наташи Ростовой вызывать читательскую симпатию, а Элен Курагиной - вызывать антипатию.

Толстой постоянно и много говорит о том, что искусство - разумеется, к литературе это относится прежде всего - должно нравиться, заражать, увлекать. Встречается у него даже вовсе, пожалуй, крамольное с точки зрения суровых школьных нравов рассуждение на эту тему: "Искусство есть один из видов забавы, посредством которой человек, не действуя сам, а только отдаваясь получаемым впечатлениям, переживает различные человеческие чувства и этим способом отдыхает от труда жизни. Искусство дает человеку отдых подобно тому, который дает человеку сон. И как без сна не мог бы жить человек, так и без искусства невозможна была бы жизнь человека"7.

Про забаву - это у него, пожалуй, полемический перебор, потому что искусства и литературы без нравственной и познавательной пользы Толстой не принимал: "Баловать же, как Петрушка, книгой для процесса чтения и знаниями не зная зачем, а также искусством - вредно и гадко"8, - записывает он в своем дневнике. Увлекать, заражать, даже и забавлять - это для искусства не цель, а средство. Но средство незаменимое. Не увлекает - так и говорить не о чем, а вот если увлекает, только тогда и можно рассуждать и о характерах, и о воспитательной пользе, и вообще о высоких идеях.

Известно, как тщательно работал писатель над своими текстами, как изводил типографских работников, внося обширные поправки в корректурные листы. Конечно, добивался при этом точности воплощения замысла, однако и общий ход мысли, и завершенность каждой сцены, и уместность каждого слова он оценивал одним обобщенным критерием: чтоб читателю было интересно.

Толстой умел воспринимать и оценивать свои тексты отстраненно, строго и независимо:

...Сел писать... Написал лист: недурно; "Мерин" ["Холстомер"] не пишется - фальшиво. А изменить не умею;

Я все пишу понемножку и доволен своей работой;

...Читал свое. Их не занимает. Но мне показалось настолько недурно, что не стоит переделывать;

С наслаждением перечитал "Казаков" и "Ясную поляну";

...Перестал печатать свой роман ["Анна Каренина"] и хочу бросить его, так он мне не нравится...

Но одно дело сам, а как это будет воспринято другими? Так ли поймут, будет ли им интересно? Он постоянно "экспериментировал" на домочадцах и гостях Ясной Поляны. Соберутся в столовой за вечерним чаем - и он читает им несколько свеженаписанных страниц, исподволь, но пристально следя за тем, как они реагируют. После таких посиделок обычно появлялись записи в его дневнике:

Я им [А. М. Жемчужникову и И. С. Аксакову] прочел до того места, как Ипполит рассказывает: одна девушка, и им обоим, особенно Жемчужникову, чрезвычайно понравилось. Они говорят: "прелестно". А я рад, и веселей писать дальше. Опасно, когда не похвалят или наврут, а зато полезно, когда чувствуешь, что произвел сильное впечатление.

Впечатления, произведенные его сочинениями, - постоянная тема переписки Толстого:

Я всегда податлив на похвалу, и твоя похвала характера княжны Марии меня очень порадовала, но нынче я перечел все присланное тобою, и мне показалось, что все это очень гадко;

Из вашего последнего письма мне кажется, что вам просто не понравилось мое последнее писанье [роман "1805 год"]. Пожалуйста, напишите мне откровенно. Мне это очень важно. Мне самому оно начинает очень не нравиться;

Пожалуйста, пишите мне, милый друг, все, что вы думаете обо мне, т. е. о моем писании, дурного. Мне всегда это в великую пользу, а кроме вас, у меня никого нет9.

Эталоном совершенства была для него проза Пушкина. Нет, разумеется, он Пушкину не подражал - хотя бы потому, что рассматривал подражание как подделку, то есть фальшь, а он не терпел фальши. Пушкин для Толстого замечателен тем, что "в нем нельзя ни одного слова заменить. И не только нельзя слова отнять, но и прибавить. Лучше не может быть, чем он сказал"; "Удивительное мастерство двумя-тремя штрихами обрисовать особенности быта того времени"10. Энергия пушкинского образа столь заразительна, что небольшой набросок "Гости съезжались на дачу..."11 разрешил, как Толстой признается, все его сомнения, и родился замысел "Анны Карениной". Но чеканная точность языка, емкость образов и прочие достоинства пушкинской прозы сплавляются в целостное качество: начинаешь ее читать - и оторваться невозможно. В не отправленном, но сохранившемся письме Толстого к Н. Страхову от 25 марта 1873 года есть характерное признание:

Я как-то после работы взял этот том Пушкина (имеется в виду том прозы Пушкина. - В. Л.) и как всегда (кажется 7-й раз) перечел всего, не в силах оторваться, и как будто вновь

Конечно, он изводил переписчиков, наборщиков, корректоров, редакторов, а в несравненно большей степени самого себя, добиваясь, чтоб и его проза так же заражала. Судя по реакции первых читателей "Войны и мира", ему в полной мере удалось этого добиться. Но потом что-то произошло...

Читать, чтобы полюбить

Чтобы наслаждаться толстовской прозой, нужно быть уже ею "зараженным" (это выражение самого Толстого). Будучи сам носителем этой высокой болезни, возможно ли ею кого-нибудь "заразить"? Может ли, в частности, школьный учитель "заразить" ею ученика?

А знаете, проблема-то ведь не в учителе! Учителя и прежде бывали не только хорошие, но и "разные", и нынче не всех же и не до конца же система ЕГЭ подмяла и сломала. Но сама проблема такова, что ее решение не имеет прочных оснований в школьной традиции. Не то чтобы не додумались, - дело в другом: проблема вкуса не имеет рационального решения. Вкус - не логическое извлечение смысла, не головной "анализ формы", а обобщение чувственного опыта на чувственном же уровне. Но, конечно же, хороший вкус - это не навык распознавать похожее, а способность воспринимать глубинную суть, которая может явиться и в непривычных формах.

Так или иначе, в школьную программу по литературе всегда включались только образцовые произведения, и учитель не имел нужды их оценивать. (Разве что мог личным отношением поддержать их высокую репутацию, что, впрочем, имело решающее значение, если учителя любили.) Ученики их тоже не оценивали, а настраивали свой вкус по бесспорным эталонам.

Резонно спросить: откуда брались эталоны? Если сказать не мудрствуя, они выявлялись в процессе духовного развития общества, на основе коллективного опыта, из которого рождалась традиция. Во все времена были "законодатели вкуса" (или, по крайней мере, претенденты на эту роль), они могли восторженно говорить о новом произведении как о шедевре, но никто не рисковал объяснить, почему это шедевр. Даже Белинский - а уж он-то был смел и уверен в своих суждениях! - не пытался этого делать. Он либо вовсе этого вопроса не касался, либо, процитировав, не жалея журнальной площади, например, большой кусок поэмы Лермонтова, мог заявить: "Кто не увидит в этих стихах того, что мы видим, для тех нет у нас очков, и едва ли какой оптик в мире поможет им"13.

Белинскому позволительно было так говорить: его не просто слушали - ему внимали, поэтому вникали и постепенно приучались видеть в произведении то, что видел он. А вы попробуйте-ка сказать так нынешнему школьнику! И отношение его к учителю, как правило, не то, и эталоны, выбранные старшими по возрасту, для него не авторитетны, так зачем он будет утруждаться? Лучше с томиком фэнтези - на диван.

Между тем вкус, как ни сильно он зависит от множества привходящих обстоятельств, все-таки не произволен. Не буду уводить читателя в метафизические дебри, напомню лишь очевидное: крупные художественные явления не тонут в Лете бесследно и сбросить их с парохода современности (чтобы освободить пьедесталы для "новых великих"), хоть многие и пытались, не удавалось никому. А "раскрученные" "лидеры продаж", отыграв свой цикл, в духовную жизнь общества больше не возвращаются: им заранее определено время "морального износа", как старым автомобилям или смартфонам. Надо же расчищать рынок дня новых товаров.

Полтора века всемирного признания великого романа - достаточная гарантия подлинности его художественной ценности; следовательно, "заразить" им, то есть научить получать удовольствие при чтении, в принципе возможно - и современных читателей вообще, и тем более школьников.

Но что это такое - удовольствие при чтении? Оказывается, природа его может быть очень разной. Старшие из нынешних читателей еще помнят, как с упоением расшифровывали эзопов язык, зачитывали слепые самиздатовские копии - наслаждались вкусом запретного плода. Сменился строй, и вольнодумство быстро прискучило. Зато кто-то стал получать удовольствие, наблюдая, как вырвавшиеся "из-под глыб" сочинители разрушают извечные моральные табу: вот где смелость! За короткое время были также освоены разного рода аттракционы "крутых" сюжетов, изведаны возможности бессюжетного погружения в пучины зауми и пустоты абсурда, отработаны до автоматизма приемы сочинения бесконечных историй, которые читать необременительно и которые легко выпадают из памяти, освобождая место для новой серийной литературной продукции.

Надо ли объяснять, что это совсем не одно и то же: наслаждаться "запретным плодом", щекотать нервы "страшилками", разгадывать ребусы криминальных историй, предаваться сантиментам по поводу "красивой любви" и т. п. - и читать Толстого? Конечно, нет ничего зазорного в том, чтобы отвлечься от житейских забот или просто скоротать время на вагонной полке, погрузившись в "легкое чтиво". Да и нет ведь резких границ между "легким чтивом" и серьезной литературой. Но вот в чем загвоздка. Примерно полвека назад получила в Германии некоторое распространение умозрительная "теория ступенчатого чтения" - нынче следов ее даже в интернете не удалось обнаружить. Предполагалось, что молодых людей можно приохотить к чтению, ведя их как бы по ступенькам - от сочинений развлекательных жанров к более серьезным книгам, а потом и к элитарной литературе. В рассуждении получалось красиво, но провели эксперимент - и выяснилось, что первая ступенька берется без труда, а вот дальше - ни в какую! "Лабораторная крыса" продолжает тупо нажимать на клавишу удовольствия. "Теория" вполне ожидаемо провалилась, оттого, думаю, и следов ее не осталось.

Я же вспомнил о ней потому, что она позволяет увидеть: наслаждение чтением дифференцируется не только по объекту переживания, но и по качеству. На фэнтези хватает почти физиологической реакции, а для восприятия "Войны и мира" нужны высокая культура чтения, культура чувств и напряженная работа души.

Физиология заложена в генах, а культура чтения нарабатывается трудом, и вот тут-то школа обязана помочь. Культура чтения - не знание, а навык. Как прямохождение, как владение ложкой и вилкой, как плавание или езда на велосипеде. Нельзя научиться плавать, не залезая в воду, - нельзя освоить культуру чтения, не окунувшись в текст. И нельзя воспитать культуру чувств, не освоив культуру чтения.

Отсюда следует вывод, принципиально важный для изучения толстовского романа в школе: нельзя потребовать от ученика, чтоб он полюбил "Войну и мир", но читать - можно и потребовать. Только чтение чтению рознь: в школе необходимо учить читать Толстого!

Уроки чтения Толстого - как я их себе представляю?

Нет, сначала о том, как не представляю: за ними ни в коем случае не должна маячить тень ЕГЭ. Никакого натаскивания, никаких "стандартов"! Надо именно читать с учениками толстовский текст, но так читать, чтобы они заметили и поняли каждый нюанс, каждый штрих языковых средств, каждый оттенок заключенного в текстовых подробностях смысла. Нравится, не нравится - это придет позже, само собой.

Много лет назад мой приятель, тогда начинающий учитель, давал урок литературы в седьмом классе (я сидел за последней партой). "Проходили" они рассказ Чехова "Хамелеон". Рассказ (как я почувствовал в первые же минуты) был учениками прилежно прочитан дома, а требовалось от них просто его пересказать. Но так пересказать, чтоб слушателям было интересно. Пересказывали по очереди, перехватывая друг у друга нить повествования, и надо было видеть, с каким удовольствием, с каким блеском в глазах они это делали, как тянули руки, чтоб напомнить упущенную деталь.

В завершение урока не меньше половины класса получили в дневники вполне заслуженные, по-моему, пятерки. И еще минут пять оставалось до звонка. Но, оказывается, и это было предусмотрено! Учитель достал из своего портфеля том чеховского собрания сочинений, раскрыл его на странице, заранее отмеченной закладкой, и прочитал (не уступая ученикам в выразительности и заразительности) что-то из маленьких шедевров Чехова, программой не предусмотренное. Звонок на переменку был едва услышан за дружным хохотом класса...

Наверно, опытный педагог-наставник счел бы такую методику чудовищной, а по-моему, это было здорово!

С 1960-х годов запали мне в память публикации о "французском объяснительном чтении". Во Франции гордились этой школьной методикой как национальным культурным достоянием. Нынче тема подзабыта, но все же нашлась обстоятельная, хотя тоже довольно давняя публикация в сетевом "Русском журнале"14. В ней уже нет ни такого термина, ни такой оценки, а, напротив, говорится о неблагополучии с изучением литературы во французских школах. Но дело не в том, что старая методика оказалась плоха, а в том, что не к лучшему изменилась внутриполитическая ситуация в стране.

Между тем, по свидетельству автора статьи, педагога Аллы Ярхо, выпускники школ, учившиеся когда-то по этой методе (причем не какие-нибудь высоколобые интеллектуалы, а, например, простой бухгалтер, бывшая секретарша, бывший военный), школьные уроки литературы и десятилетия спустя вспоминают с огромным удовольствием. А писатели из школьной программы - Корнель, Расин, Мольер, а также Рабле, Монтень, Монтескье, Дидро, Вольтер, Руссо, Шатобриан, Лафонтен - на всю жизнь у них остались любимыми. Классиков не просто вспоминают - их перечитывают, цитируют при случае наизусть, на них ссылаются по разным поводам.

Секрет этого педагогического чуда в том, что там не изучали "жизнь и творчество" классиков и эпохальные их произведения, а учились читать тексты. Урок, посвященный не то что Мольеру, Рабле или Вольтеру, но даже, например, "Тартюфу", "Гаргантюа и Пантагрюэлю" или "Кандиду", во французской школе был немыслим. На изучение в течение академического часа выносился, как правило, фрагмент - скажем, строчек десять или небольшой абзац - из классического произведения. Наверно, за время урока его при желании можно было бы выучить наизусть, но так вопрос не ставился. Требовалось понять магию фраз: почему эти слова, а не те, почему в таком порядке, а не в другом и т. д. Был еще и такой прием: ученикам предлагалось завершить фрагмент в стиле автора.

Но не терялся ли при такой методике тот "идейно-нравственный" потенциал, ради которого наши минобразовские чиновники нехотя соглашаются-таки оторвать дефицитные учебные часы от "полезных" наук в пользу "бесполезной" литературы? Нет, теряется он как раз при нашем натаскивании учеников на ЕГЭ, а французским школьникам, напротив, вручается ключ от подлинных ценностей. Те же секретарши, бухгалтеры, военные - они что, Мольера и Шатобриана по фрагментам запомнили? Их в школе научили читать классиков, наслаждаясь красотой языка, - они их и прочитали, а потом, я уверен, перечитывали не по разу в свое удовольствие.

Quelle virulente sortie!

"Французское объяснительное чтение", конечно, не панацея. Во-первых, всякая попытка жить чужим умом у нас обязательно заканчивается конфузом. Во-вторых, французская школа учила воспринимать красоту безукоризненно совершенного, отшлифованного многими поколениями выдающихся мастеров словесности национального языка, между тем как Толстой "говорить красиво" явно не хотел. Есть прописные правила стилистики - он с ними не считался. И фразы у него нередко слишком длинны и сложны, и одно и то же слово он способен, против всяких правил, использовать и два, и три раза в одной фразе. И вообще, не зря же сложилось мнение, что язык Толстого - "какой-то неправильный".

Вот почему читать его в классе надо иначе, нежели французские школьники читают Корнеля и Расина. Из французского же опыта я взял бы лишь одно: не "глыбы ворочать" на уроках литературы, а учиться читать, постигая емкость текста.

Для пристального чтения в классе подходит любой фрагмент толстовского текста, но я бы выбрал самое начало - званый вечер в салоне Анны Павловны Шерер. Во-первых, известен общий закон: как ляжет на душу начало, так и дальше будет читаться. Во-вторых, судя по жалобам в интернете, как раз начало "Войны и мира" больше всего школьников и отпугивает: не осилив начала, они и дальше не читают, а "продираются сквозь текст". Между тем написаны эти страницы поистине виртуозно: густо, точно, энергично, изобретательно, колоритно, свободно, даже весело, озорно.

Упреки в том, что "лица говорят и пишут по-французски в русской книге", Толстой слышал с момента появления первых глав романа на страницах "Русского Вестника". Как выяснил М. Цявловский, писатель внял критике и пытался так или этак решить проблему, но в конце концов доверился своей творческой интуиции. А читателям, не отрицая их права судить о достоинствах и недостатках романа сообразно их вкусу, пожелал, "чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо с светом и тенями, а черное пятно под носом"15. Тем не менее он сам сделал подстрочные переводы, и они стали частью канонического текста.

Но почему все-таки перевод у него подстрочный, а не в основном тексте? Думаю, тут заранее ничего объяснять не надо, а надо просто читать.

"- Eh bien, mon prince..." - и дальше целая тирада по-французски. По-французски? Присмотритесь-ка внимательней: это же не французы, это русские аристократы по-французски говорят! Уже в первой фразе после обращения Генуя и Лукка "ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte".

Забавно это дублирование: "des apanages, des поместья", тем более забавно выглядит русское слово в сочетании с французским артиклем. Во французском языке есть несколько слов, которыми можно перевести слово "поместье", но ни одно из них не подразумевает таких отношений, как у русского барина с крепостными крестьянами. Французу пришлось бы долго объяснять, а "франкоязычному" русскому вполне хватило этого "des поместья", чтобы понять всю меру полновластия и неуважения "Бонапарте" к покоренным итальянским городам. При этом Толстой даже счел излишним переводить "ne sont plus que" (не больше чем): раз произнесено слово "поместья" - русскому читателю и без того все ясно. В каком-то смысле эта тирада напоминает мне знаменитую улыбку Чеширского кота, только наоборот: у Кэрролла кот исчезает, а улыбка остается, а у Толстого персонажи еще не представлены, а напор, энергия, а также легкая авторская полуусмешка уже появились.

Из этого сгустка энергии, как Вселенная из Большого взрыва, тут же начинают проявляться персонажи, вписанные в общественный и даже исторический контекст. Еще не названная героиня азартно нападает на собеседника, тоже не названного, опережая возможные его слова или действия: если, мол, "позволите себе защищать все гадости, все ужасы этого Антихриста" (имеется в виду все тот же "Бонапарте"), "vous n'etes plus mon ami, vous n'etes plus мой верный раб, comme vous dites". "Mon ami" (мой друг), разумеется, совсем не то же самое, что "мой верный раб", но в контексте, как сразу видно, давней светской дружбы это полные синонимы.

Если бы наша школьная система не была "заточена" под ЕГЭ, стоило бы предложить ученикам написать сочинение только по этому вот маленькому монологу на французском языке, не выходя за его пределы. Не имеет значения, что они не французский изучают: есть толстовский перевод, есть в конце концов словари; зато как плотно спрессован смысл: характеры, светское общество, Европа, Россия, Наполеон...

Стремительное начало сюжета еще в этом же абзаце совершает резкий поворот: после взрыва "государственных" эмоций произносится (причем уже по-русски) примирительно и вполне дружески: "Ну, здравствуйте, здравствуйте". И, как бы приглашая с пониманием отнестись к столь эмоциональной встрече, предварившей даже традиционное приветствие, снова по-французски: "Я вижу, что я вас пугаю", а в заключение - опять по-русски и совсем уж по-домашнему: "...садитесь и рассказывайте".

Лишь во втором абзаце автор знакомит читателя с действующими лицами этого маленького спектакля: "известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Феодоровны" и "важный и чиновный князь Василий". Тут же объясняется повод для визита сановника к светской даме: Анна Павловна пригласила неких людей своего круга, князя Василия в их числе, провести у нее вечер. Она разослала им "с красным лакеем" записочки, в которых "было написано без различия во всех...". Короткий (и опять по-французски) текст этих записочек столь же замечателен своим многогранным смыслом, как и монолог Анны Павловны при встрече князя Василия: в нем наглядно запечатлены нормы этикета, принятого в этом кругу. Если сказать совсем коротко - здесь все напоказ, все подчинено заведенному порядку. Выверены слова, жесты, предусмотрена даже демонстрация "душевности", но лишь в такой мере, чтобы не проявилась подлинная, живая, душа, ибо это грозит нарушить сценарий, даже создаст трудности для других участников действа.

После представления персонажей и воспроизведения "записочки", послужившей поводом для встречи, получает объяснение реакция князя Василия на монолог Анны Павловны:

- Dieu, quelle virulente sortie! ("Господи, какое горячее нападение!") - отвечал, нисколько не смутясь такою встречей, вошедший князь, в придворном, шитом мундире, в чулках, башмаках и звездах, с светлым выражением плоского лица.

Понятно, почему он не смутился: он же - "состаревшийся16 в свете и при дворе значительный человек" - знал, что это только игра. Поэтому он не принял за чистую монету и оговорку в "записочке": "Если у вас <...> нет в виду ничего лучшего" - и появился у "бедной больной" не только со светлым выражением лица, но и в придворном мундире и при орденах; то и другое оказалось здесь вполне уместным. Впрочем, мундир можно истолковать и иначе: от Анны Павловны князь Василий намеревался поехать на "праздник английского посланника"; но это лишний раз доказывает, что "записочку" придворной дамы он прочитал глазами разбирающегося в светских условностях человека - написано одно, а читать следует другое.

И первый его вопрос к хозяйке салона был обусловлен не движением души, а правилами игры: "Прежде всего скажите, как ваше здоровье, милый друг?" Это он спросил, конечно же, по-французски, причем "тоном, в котором из-за приличия и участия просвечивало равнодушие и даже насмешка". И дальше князь Василий говорил отнюдь не то, что думал, а то, что полагалось по этикету, - "по привычке, как заведенные часы, говоря вещи, которым он и не хотел, чтобы верили".

К этому моменту (а прочитано всего-то две страницы!) читатель уже понимает, что на его глазах разыгрывается спектакль. А тут и автор подтверждает: "Князь Василий говорил всегда лениво, как актер говорит роль старой пиесы. Анна Павловна Шерер, напротив, несмотря на свои сорок лет, была преисполнена оживления и порывов". "Преисполнена оживления и порывов" - немножко странное на слух выражение: будто бы сама она - сосуд, а оживление и порывы - его содержимое. Вот о Наташе Ростовой - и оживленной, и порывистой - автор точно бы так не сказал. Почему? Объяснение (относительно Анны Павловны) находится уже в следующей фразе: "Быть энтузиасткой сделалось ее общественным положением, и иногда, когда ей даже того не хотелось, она, чтобы не обмануть ожиданий людей, знавших ее, делалась энтузиасткой". То есть это просто ее роль в постоянно разыгрываемом спектакле.

"Спектакль" с блеском примадонны начала хозяйка салона, ей несколько лениво подыграл опытный протагонист князь Василий. По мере появления в гостиной новых лиц и те привычно включаются в знакомую игру. Что еще могло бы восприниматься живее этого водевиля! Водевиль в основе светской жизни открыл Толстой - сами-то действующие лица исполняют свои роли со всей серьезностью - и разыграл его легко, непринужденно, азартно, с хорошо ощущаемым ироническим подтекстом и без нажима, назидательности, тенденциозности, тем более - обличительности.

Обличительности у Толстого нет, но нет и придуманного Писаревым "величественного и невозмутимого спокойствия". "Спектакль" показан автором не для забавы: это пролог к протяженному, многогранному и сложно организованному повествованию, где, при сотнях подсчитанных исследователями действующих лиц, главным лицом остается все же сам автор, который активно проявляется в каждой строчке. В тексте, поместившемся на двух начальных страницах "Войны и мира", задается главная тема романа и утверждается неповторимо толстовский к ней подход, дающий и читателю руководство к чтению.

"Вечер Анны Павловны был пущен. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели". Это у нее великолепно получалось - чтобы "не умолкая"...

Стремясь проследить, какие нити свивались веретенами, не умолкавшими в салоне Анны Павловны Шерер, и как потом из этих нитей - узелок за узелком - вяжется всеохватная сеть сюжета, где каждая ячейка - звено российской истории, нужно читать текст дальше - страницу за страницей. Не "продираться сквозь текст", а наслаждаться им, наблюдая, как уверенно, точно, но и свободно, даже озорно управляется писатель с фантастически богатой палитрой выразительных средств языка.

Все, кто прочитал "Войну и мир" так, как и нужно читать Толстого, сходятся на том, что Наташа Ростова - любимая и наиболее созвучная душе автора героиня романа. Вот и язык романа созвучен ей. Созвучен не в том смысле, что Толстой как бы говорит устами тринадцатилетней (при первом появлении) девочки. Конечно же, язык романа - это язык самого писателя, эрудита и мудреца. Но от Наташи в нем - обаяние искренности.

Искренность Толстого означает, что взгляд писателя не зависит от принятых в обществе норм и стандартов, не придавлен благоразумием житейского опыта, а идет от глубокого собственного понимания сути того, что происходит, и оценивается критериями, имеющими прочное основание в душе. Такой взгляд отнюдь не наивен, но почти по-детски простодушен (как когда-то - у героев вольтеровских философских повестей); не бесстрастен, но вовсе не безучастен; не зол и не снисходителен, но исполнен понимания и сочувствия. В нем нет пафоса обличения, но нет и благодушного всепрощения; нет ощущения превосходства над менее просвещенным читателем, но нет и приседания на корточки перед невежеством. Это взгляд истинного аристократа духа, брезгливо относящегося к житейской грязи, не приемлющего двоедушия, интриг, вероломства, но не пытающегося кого-то обличить, а кого-то поучить.

* * *

Нынешним школьникам роман "Война и мир" скучен, потому что их не научили его читать. Вот они и заявляют, храбрясь от вседозволенности в интернете, что Толстой "туп и скудоумен". Или бравируют: "Может, конечно, я так и умру необразованным быдлом, не оценившим гениальность Толстого... ну и ладно".

Нет, не ладно! Было и есть множество книг, которые читать не обязательно, а еще больше таких, что лучше и не тратить на них время. Но в случае с толстовским романом вопрос поворачивается другой стороной: составляем ли мы - те, кто нынче живет, работает, дышит в России, звенья единой цепи с предками, которые вершили национальную историю и формировали национальное самосознание во времена Пушкина, Лермонтова и Толстого, и с потомками, которым придется возрождать страну после разрушительных катаклизмов XX и XXI веков, - или же хребет нашей истории переломился на нас, при нашем же участии, а то и, что не менее печально, при нашем молчаливом попустительстве?

"Война и мир" - высшее достижение российского духа. Поднявшись на эту высоту, мы вместе с Толстым оказались по крайней мере вровень с Европой; эта точка апогея остается незыблемой после всех потрясений XX века, с этой точки виднее стратегические направления, из которых нам приходится выбирать в разгоняющемся XXI веке. Нет, на толстовском романе движение российского духа не остановилось. Речь о другом: с "Войной и миром" в душе или без нее - мы разные люди. Больше или меньше дееспособны, больше или меньше самостоятельны в выборе своей судьбы, больше или меньше решительны в достижении избранной цели.

Эти слова - не пустая риторика. Молодыми людьми, которые, как считалось прежде, переступают порог зрелости, а нынче просто выпускаются из школы, роман должен быть прочитан не затем, чтобы сдать ЕГЭ, не потому, что так велит давняя (уж не "советская" ли?!) традиция, не ради приобретения внешних признаков образованности. Прочитать - именно роман, а не убогий пересказ и даже не извлечения из него, "самые контрастные, пропагандистские куски (про Наполеона и т. п.)", как предлагает еще один интернетный радетель за права школьников, - необходимо для созревания души.

г. Екатеринбург

1 Имя на обложке рекламировать не хочу, к тому же это далеко не единственное издание подобного рода.

2 http://www.uroki.net/docrus/docrus10.htm

3 Писарев Д. И. Старое барство // Писарев Д. И. Сочинения в 4 тт. Т. 4. М.: Гослитиздат, 1956. С. 370.

4 Писарев Д. И. Указ. соч. С. 370 - 371.

5 Лев Толстой об искусстве и литературе. Т. 1. М.: Советский писатель, 1958. С. 76.

6 Там же. С. 386.

7 Лев Толстой об искусстве и литературе. С. 119.

8 Там же. С. 93.

9 Лев Толстой об искусстве и литературе. С. 368, 370, 378, 379, 381, 405.

10 Там же. С. 309, 317.

11 Толстой называет по памяти неточно: "Гости собирались на дачу".

12 Там же. С. 402.

13 Белинский В. Г. Собр. соч. в 3 тт. Т. 1. М.: ОГИЗ, 1948. С. 666.

14 Ярхо Алла. Урок французской литературы // http://old.russ.ru/ist_sovr/20001108.html

15 Лев Толстой об искусстве и литературе. С. 387 - 388.

16 Такую орфографию предпочел Толстой.

Источник: Voprosy literatury,  №6, 2015, C.238-262

Теги: классики

13.11.2020

Статьи по теме