03.09.2020
Виссарион Белинский: мифы и реальность
Я неоднократно утверждал, что Вадим Кожинов, как и многие его современники, так до конца своей жизни и не преодолел «комплекс» Белинского. Отношение к «неистовому Виссариону» как к «нашему всё» отрицательно сказалось на русской мысли ХХ века. Эта тема получила продолжение после выхода моей книги «Критика ХХ-ХХI веков: Литературные портреты, статьи, рецензии» (М., 2010).
***
Не секрет, что многие критики не читают рецензируемые ими книги. Они выхватывают несколько цитат из первоисточника и на этом фоне презентуют себя. Некоторые публикации Владимира Винникова в газете «Завтра» дают повод отнести его к данному разряду авторов. Сию особенность критика я отмечал ещё в статье «Христов воин» («День литературы», 2008, № 5). В рецензии же на мою книгу «Критика ХХ-ХХI веков. Литературные портреты, статьи, рецензии» (М., 2010) Винников приводит всего лишь одну цитату из статьи о Розанове («Завтра», 2010, № 8). Приводит моё высказывание о Белинском как о родоначальнике вульгарно-социологического направления в отечественной критике. Владимир Юрьевич не согласен с такой оценкой, и главный пафос его отклика сводится к защите «неистового Виссариона».
В статьях о В. Розанове, В. Кожинове, И. Золотусском, Ю. Селезнёве, А. Казинцеве, В. Пьецухе я бегло, вскользь характеризую Белинского. Спасибо Винникову за то, что подтолкнул меня более подробно (насколько позволяет газетный формат) высказаться о «неистовом Виссарионе».
Ещё в ХIХ веке был сотворён миф о Белинском как о благородном человеке и лучшем русском критике. Этот миф не был преодолён и большинством ведущих критиков ХХ века, от Вадима Кожинова до Игоря Золотусского. Живучесть данного мифа, в частности, подтвердил «опрос» «Нового мира». В 1986 году, когда последний раз коллективно обсуждалось наследие Белинского, редакция журнала обратилась к известным критикам с просьбой назвать наиболее актуальную мысль «неистового Виссариона» («Новый мир», 1986, № 6).
Андрей Нуйкин привёл известное высказывание критика: «Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братий по крови…» – и нашёл в нём выражение пафоса всего творчества и причину успеха Белинского. Владимир Гусев утверждал аналогичное: критик «никогда не входил в противоречие со своей благородной и возвышенной целью». Правда, Владимир Иванович не уточняет, с какой именно целью…
Однако такой возвышенно-благородный Белинский резусконфликтует с другим Белинским, который предстаёт «во всей красе» в письме к В. Боткину от 27-28 июня 1841 года. Критик, называющий себя «гражданином вселенной» и посылающий к чёрту Россию, сообщает, что движим «безумной жаждой любви». Отметим: любовь эта странная, действительно безумная, она – не любовь вовсе в традиционно-православном понимании. Так, Белинский признаётся, что «начинает любить человечество маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную» (Белинский В. Собр. соч.: В 9 т. – Т. 9. – М.: 1982). И далее критик высказывает такое показательное предположение: «Я чувствую, что, будь я царём, непременно сделался бы тираном».
О неслучайности кроваво-маратовски-тиранских настроений свидетельствует и другое письмо Боткину, от 8 сентября 1841 года, насыщенное ценными откровениями различной направленности. Приведу одно из них. После картин будущего, нарисованных Белинским, картин, через которые передаётся его идеал, критик заключает: «Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастию. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижениями и страданиями миллионов».
Эти и другие высказывания Белинского подобной направленности (некоторые из них я привожу в статье о Розанове, но их Винников не комментирует) свидетельствуют о том, что критик – последователь французских революционеров-людоедов, сторонник философии разрешения крови по совести, праотец большевиков и современных либералов гайдаровско-чубайсовского типа. Не менее очевидно и другое: непоследовательность, редкая противоречивость взглядов «неистового Виссариона», что отмечали многие и признавал он сам. Например, в посланиях Боткину от 8 сентября 1841 года и Н. Гоголю от 20 апреля 1842 года Белинский писал: «Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи»; «Я опрометчив и способен вдаваться в дикие нелепости…».
Однако, как явствует из работы «Сочинения Александра Пушкина» (статья первая), указанную особенность сам критик объясняет поисками истины, которая рождается в ошибках, болезнях, муках. Он противопоставляет себе «готовые натуры, которые всё узнают за один присест и узнавши один раз, одинаково думают о предмете всю жизнь свою. Хвалясь неизменчивостью своих мыслей и неспособностью ошибиться» (Белинский В. Собр. соч.: В 9 т. – Т. 6. – М., 1981).
О «готовых натурах» сказано верно и хорошо, только непонятно другое: чем «неготовые» натуры лучше «готовых» и как потребность истины первых приведёт к её достижению, если составляющими этих натур являются «крайности» и «дикие нелепости»? У Льва Аннинского в этой связи подобные вопросы не возникают. Он в свойственной ему парадоксальной манере призывает искать и брать «правду дыхания в данный момент», так как, по мнению критика, это момент истины («Новый мир», 1986, № 6). Трудно согласиться с критиком, ибо «правда дыхания в данный момент» предполагает обязательное наличие правды, что далеко не всегда так. К тому же, правда и истина у Аннинского – это понятия тождественно-синонимичные, но они, как известно, – явления не одного ряда… (Смотрите об этом статью В. Кожинова «Правда и истина» // «Наш современник», 1988, № 4).
Итак, с учётом амбивалентности Белинского рассмотрим постоянные особенности его личности, мировоззрения, творчества, которые, собственно, и определяют «лицо» критика. Выясним также, что в наследии автора мешает пониманию литературы, истории, жизни. Такая избирательность, односторонность обусловлена тем, что на протяжении практически 160 лет в большей степени были востребованы оценки критика, уводящие читателя от адекватного понимания словесности, отечественной и мировой истории. А о другом Белинском, мысли которого помогают постижению литературы, скажем в другой раз. Сейчас же просто отметим, что «первый» Белинский значительно превосходит «второго» Белинского.
Точность многих самохарактеристик – одна из отличительных черт «неистового Виссариона», поэтому есть смысл привести некоторые из них. В письме к Боткину от 8 сентября 1841 года критик справедливо утверждает: «Человек – великое слово, великое дело, но тогда, когда он француз, немец, англичанин, русский». И далее, имея в виду себя и друзей-западников, задаёт естественный вопрос: «А русские ли мы?» И сам исчерпывающе точно отвечает: «Мы люди без отечества – нет, хуже, чем без отечества: мы люди, для которых отечество – призрак…».
Космополит Белинский в отличие от славянофилов, мягко выражаясь, недостаточно хорошо знал отечественную и мировую историю. В письме к К. Кавелину от 7 декабря 1847 года (то есть за 6 месяцев до смерти) критик выражает своё несогласие с другом, ибо Кавелин написал уважительно о работе славянофила Юрия Самарина. По мнению Белинского, требовалось иное: «Вы имели случай раздавить его, Вам это было легче сделать, чем мне. Дело в том, что в своих фантазиях он опирается на источники русской истории; тут я пас. Мне он сказал об Ипатьевской летописи, а я не знаю и о существовании её…».
Однако незнание отечественной истории не мешало Белинскому делать заявления, подобные следующему: «Ломоносов был в естественных науках великим учёным своего времени, а по части истории он был равен ослу Тредьяковскому: явно, что область истории была вне его натуры» (письмо В. Боткину от 17 февраля 1847 года). Незнание истории не мешало критику многократно писать о ней, в частности, полемизируя со славянофилами.
Именно «неистовый Виссарион» породил и затем неоднократно транслировал миф о славянофилах как о людях «кваса», «каши», «капусты», «зипуна», непросвещенных ретроградах… Этот мерзкий миф, оказавшийся одним из самых живучих, как и любой миф, разлетается вдребезги при столкновении с реальностью.
В отличие от блестяще образованных славянофилов, владевших 4-5-ю иностранными языками, малообразованный западник Белинский, по его словам, «едва-едва» читал по-французски. Поэтому о произведениях литературы и трудах по истории, философии, экономике и т.д., не изданных на русском языке, критик вынужден был судить либо по отрывкам из этих источников, специально переведённых для него друзьями, либо с чужих слов, либо «от фонаря». Показателен в данном отношении следующий эпизод.
В письме к В. Боткину от 14 марта 1842 года Белинский признаётся: «Я всё надеялся, что пришлёшь мне с Кульчиком заметки об истории Лоренца и выписку из Гегеля; но пьянство есть порок… Теперь я сам должен, с моею учёностию, наговоря много, ничего не сказать о Лоренце. Чёрт тебя возьми!». Через 17 дней в послании к тому же адресату критик сообщает: «О Лоренце не хлопочи: преступление совершено, и в 4 № “Отечественных записок” ты прочтёшь довольно гнусную статью своего приятеля – учёного последнего десятилетия». Отдадим должное самокритичности и самоиронии Белинского, желающие же прочитать «гнусную статью» «Руководство к всеобщей истории. Соч. Фр. Лоренца» найдут её в 4 томе 9-томника критика.
Ещё одна особенность «неистового Виссариона» обусловлена его главными страстями – к картам и женщинам. Белинский был вынужден много и впопыхах писать, чтобы иметь деньги для удовлетворения этих страстей. Отсюда некачественность, недостаточный профессионализм его статей, которые отличают обильное цитирование, чрезмерно подробный пересказ, частые повторы, логические и смысловые провалы… Недостатки своих работ не раз признавал и сам «неистовый Виссарион», как и не раз рассказывал об атмосфере, в которой они писались. Вот одно из откровенных высказываний критика: «Я было недавно пришёл в отчаяние от своей неспособности писать: вижу – есть мысль, глубоко понимаю, что хочу сказать, а сказать не могу – слова не повинуются, нужны образы, их не нахожу и поневоле резонёрствую. Теперь мне это смешно, и я почитаю себя счастливым, что напоров листа 3 печатных, вижу, что в них есть страницы три порядочных. До образов ли тут, как валяешь к сроку?» (Письмо В. Боткину от 30 декабря 1840 – 22 января 1841 года.)
К названным «болезням» Белинского на рубеже 1840-1841 годов добавляется, пожалуй, самая страшная, определившая многое, главное в творчестве 40-х годов. Сам критик в послании к Боткину от 8 сентября 1841 года писал об этом так: «…Я теперь в новой крайности – это идея социализма, которая стала для меня идеей идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встретился я на пути жизни».
Последствия данного «заболевания» не заставили себя долго ждать: в статьях критика стал доминировать вульгарно-социологический подход в оценке человека и времени, литературы и истории. Белинского без преувеличения можно назвать основоположником вульгарного социологизма в литературоведении и критике.
Так, «неистовый Виссарион» в своей «главной» работе «Сочинения Александра Пушкина» оценивает человека, образы «Евгения Онегина», исходя из следующего теоретического постулата: «Зло скрывается не в человеке, но в обществе». И как результат такого подхода – известные со школьной скамьи, ставшие аксиоматичными, но в корне неверные характеристики: «Не натура, не страсти, не заблуждения личные сделали Онегина похожим на этот портрет, а век»; «Его можно назвать эгоистом поневоле; в его эгоизме должно видеть то, что древние называли “fatum”»; «Создаёт человека природа, но развивает и образует его общество. Никакие обстоятельства жизни не спасут и не защитят человека от влияния общества, нигде не скрыться, никуда не уйти ему от него» (Белинский В. Собр. соч.: В 9 т. – Т. 6. – М., 1981).
Вполне очевидно, что Евгений Онегин, как и любой герой, человек, для Белинского – это продукт общественных отношений, жертва обстоятельств. При таком подходе личности отказывается в качестве субъекта – творца себя, общества, истории – и с неё снимается ответственность за содеянное. Эту постоянную, наиважнейшую особенность мировоззрения Белинского точно уловил и по-разному выразил в «Старых людях», «Пушкине», «Преступлении и наказании», письмах Фёдор Михайлович Достоевский, самый последовательный, глубокий и убедительный критик «неистового Виссариона».
Трудно принять и тот заряд вульгарного социологизма, который Белинский вносит в трактовку проблемы национального и в вопрос «гений и его европейское, мировое значение». Например, в статье «Мысли и заметки о русской литературе» главным критерием русскости писателя является то, какая национальная действительность изображена в произведении.
Этот аргумент «усиливается» ориентацией критика на предполагаемое восприятие иностранцами русской литературы, что лишний раз свидетельствует о неистребимо-болезненном западничестве «неистового Виссариона».
Руководствуясь названным принципом, он приходит к выводу: Гоголь, «строго держащийся в своих сочинениях сферы русской житейской действительности», – «самый национальный из русских поэтов» (Белинский В. Собр. соч.: В 9 т. – Т. 8. – М., 1982). В таких случаях Белинский забывает элементарное, о чём – с подачи Гоголя – он точно писал в «Сочинениях Александра Пушкина», забывает то, что и напоминать неудобно. Как известно, национальная «прописка» автора определяется не изображаемой реальностью, а тем, с каких позиций эта реальность увидена и представлена в произведении и как сия позиция соотносится с традиционно-национальной системой ценностей. Понятно, что Гоголь остаётся русским художником и в «Риме», где изображается итальянско-французская действительность, остаётся русским в отличие от многих и многих литераторов ХХ-ХХI веков, которые писали только о России и которые были и являются только русскоязычными… Кстати, взгляд Гоголя на Париж в «Риме» Белинский назвал «возмутительно гнусным» (письмо В. Боткину от 31 марта 1842 года).
Пожалуй, ещё более удивляют, шокируют рассуждения «великого критика» о европейском и всемирном значении художника слова. В данных рассуждениях Белинский доходит до редчайшего абсурда, утверждая, что значение писателя зависит не от его гениальности, а от исторической роли страны, его породившей. Поэтому, по утверждению критика, «и с великим гением иногда можно быть не всемирно-историческим поэтом, то есть иметь великость только для одного своего народа. Здесь значение поэта зависит уже не от него самого, не от его деятельности, направления, гения, но от значения страны, которая произвела его. С этой точки зрения, у нас нет ни одного поэта, которого мы имели бы право ставить наравне с первыми поэтами Европы…». В этом высказывании, весьма характерном для Белинского, во всю «мощь» проявляется его «гениальность», имя которой – убожество мысли…
Из табакерки вульгарного социологизма явились и иные излюбленные идеи критика, которые он транслирует из статьи в статью и которые в силу их очевидной ошибочности комментировать нет смысла. Вот только две из них: «Содержание даёт поэту жизнь его народа, следовательно, достоинство, глубина, объём и значение этого содержания зависит прямо и непосредственно не от самого поэта и не от его таланта, а от исторического значения жизни его народа» («Мысли и заметки о русской литературе»); «Как и всё, что ни есть в современной России живого, прекрасного и разумного, наша литература есть результат реформы Петра Великого» («Взгляд на русскую литературу 1846 года»).
Весьма симптоматично, что вновь некоторые авторы пытаются представить Белинского как русского патриота. Одна из последних публикаций на эту тему – статья Сергея Сергеева «“Не хочу быть даже французом”: Виссарион Белинский как основатель либерального национализма в России» (www.ng.ru/style/2001-06-14/16._). В ней историк и публицист довольно просто делает из критика-космополита русского националиста. Сергеев подбирает нужные высказывания «неистового Виссариона» о России и русских, условно говоря, положительной направленности. Суждения же негативно окрашенные в статье не приводятся, но наличие их констатируется, и сами они амортизируются оговоркой: в этих оценках Белинский «мягче и снисходительнее» Пушкина, Гоголя, Достоевского, Леонтьева, Розанова. К тому же уточняется, что «предмет обличений Белинского – не изъяны национального характера <…>, а плохие общественные порядки, низкий уровень образования, глупость начальства и прочие внешние условия, искажающие изначально якобы прекрасную натуру русского человека».
Также Сергеев знакомит читателей с «некорректными» высказываниями критика о крымских татарах, черкесах, малороссах, евреях, немцах, китайцах. Этим оценкам, позволяющим заподозрить Белинского в ксенофобии и «полурасизме», противопоставляются суждения, проникнутые «патриотическим экстазом». И в итоге следует неизбежный вывод о «неистовом Виссарионе» как основателе либерального национализма.
Сия версия порождена манипуляцией фактами, предвзятым, односторонним отношением к Белинскому. «Русофильство» критика подтверждается высказываниями, сделанными им в последние два года жизни, когда Белинский стал «местами» русеть. Не вызывает сомнений, что и количеством, и градусом чувства эти высказывания значительно уступают оценкам «неистового Виссариона» «русофобской» окрашенности. И главное: непонятно, в чём видится проявление русского «я» критика?
Сергей Сергеев, как и многие авторы до него, приводит следующее признание Белинского: «Я – русский и горжусь этим». На мой взгляд, оно мало о чём свидетельствует, особенно с учётом бесконечного «флюгерства» критика и той – несколько смешной – ситуации, в которой данное заявление сделано. Так, признанию Белинского о его русскости, выраженному по-французски, предшествует уточнение по-русски: «Скажу тебе яснее».
«Русофильские» цитаты из Белинского в статье Сергеева те же, что и в сотнях других публикаций. Сей небогатый, повторяющийся набор суждений критика – это специфический текст, который отличают словесные фейерверки, патетика, образно-смысловые и логические провалы, немногие внятные и полувнятные идейные «открытия» типа следующего: «…В нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру своё слово, свою мысль».
С грустью напомню, что к этой элементарной, сверхочевидной мысли «великий критик» приходит на закате жизни, в возрасте 35 лет. Поэтому и не только поэтому не удивляет тот уровень понимания русского, который демонстрирует Белинский даже в самых своих «русофильских» суждениях, например, в таком: «Русская личность пока – эмбрион, но сколько широты и силы в натуре этого эмбриона, как душна и страшна ей всякая ограниченность и узость!»
И этот «эмбрионный» уровень понимания русского преобладает в мировоззрении и творчестве Белинского, с разной концентрацией присутствует в сотнях суждений критика о русском человеке, русской истории, русской литературе. Приведу некоторые из них: «Личность у нас только наклёвывается, и оттого гоголевские типы – пока самые верные русские типы. Это понятно и просто, как 2х2=4» (письмо Кавелину от 22 ноября 1847 года); «По-вашему, русский народ – самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почёсывая себе задницу…»; «Бестия наш брат, русский человек!» (письмо к Н.В. Гоголю от 15 июля 1847 года).
В этих и других случаях Белинский оценивает всех и вся с позиций национального манкуртизма, космополитизма, непоследовательно левых – либеральных и социалистических – ценностей. Поэтому в таких оценках отсутствуют и русское чувство, и русская мысль, и русская система духовно-нравственных координат.
И ещё: «некорректные» высказывания «неистового Виссариона» о разных народах, приводимые Сергеевым и не только им, ничем, по сути, не отличаются от суждений Белинского о русских. Так, ослами критик именовал не только малороссов, Шевченко, в частности, но и русских, например, Ломоносова и Тредьяковского в уже цитированном письме. Или Николай Гоголь, самый русский, по утверждению Белинского, писатель, характеризуется также весьма, мягко говоря, недружелюбно, необъективно, с помощью той же лексики, которая адресовалась «инородцам»: «Страшно подумать о Гоголе: ведь во всём, что ни писал – одна натура, как в животном. Невежество абсолютное. Что он наблевал о Париже-то!» (письмо В. Боткину от 4 апреля 1842года); «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов…» (письмо к Н.В. Гоголю. 15 июля н.с. 1847 г. Зальцбрунн); «Читал ли ты “Переписку” Гоголя? <…> Это любопытно и даже назидательно: можно увидеть, до чего доводит и гениального человека онанизм» (письмо В.Боткину от 6 февраля 1847 года). Белинский любил свои грехи приписывать другим или проецировать их на других. Так получилось и с онанизмом. По признанию Белинского М. Бакунину в письме от 15-20 ноября 1837 года, он «был онанистом и не очень давно перестал им быть – года полтора или два».
Особо подчеркну следующее: когда в амбивалентной личности Белинского западник берёт верх, о русском восприятии литературы, людей, событий бессмысленно вести речь. Как, например, в случае с, условно говоря, второй половиной суждений критика о Татьяне Лариной.
Образ героини, как правило, исчерпывается «положительными» оценками, данными ей «неистовым Виссарионом» (таким путём идёт и Винников, полемизируя со мной… Спасибо, Владимир Юрьевич, за ликбез, но приведённые Вами цитаты я помню наизусть ещё со школьной скамьи). При этом не замечаются или – гораздо реже – неубедительно дезавуируются характеристики Белинского иной, «отрицательной», направленности. Именно они, во многом нейтрализующие точные оценки, итожат размышления критика о Татьяне Лариной и дают представления о его идеале женщины, его взглядах на семью и брак. И в приверженности к этому идеалу Белинский был на редкость последовательным.
Так, ещё в письме к Боткину от 4 апреля 1842 года «неистовый Виссарион» признаётся, что согласен с ним в оценке Лариной: «с тех пор, как она хочет век быть верною своему генералу <…> её прекрасный образ затемняется». Подобный акцент делается критиком и в статье девятой «Сочинений Александра Пушкина». В «отповеди» Татьяны Онегину Белинский видит проявления таких черт, определяющих сущность русской женщины, как «и резонёрство, и оскорблённое самолюбие, и тщеславие добродетелью, под которой замаскирована рабская боязнь общественного мнения, и хитрые силлогизмы ума, светскою моралью парализовавшего великодушные движения сердца».
Понятно, почему Белинский, «местами» чуткий и неглупый, в данном случае потерял ум, обронил душу, и наговорил столь очевидные нелепости. Это вызвано тем, что такая Татьяна, верная своему мужу, для критика – «нравственный эмбрион», антиидеал.
О своём отношении к женщине, браку он часто, подробно и преимущественно мерзко говорит в письмах к друзьям. Говорит, если использовать его точную самооценку, как «самец». Я приведу одно из самых мягких высказываний Белинского на эту тему: «А брак – что это такое? Это установление антропофагов, людоедов, патагонов и готтентотов, оправданное религиею и гегелевскою философиею. Я должен всю жизнь любить одну женщину, тогда как я не могу любить её больше году» (письмо В. Боткину от 27-28 июля 1841 года).
Вполне естественно, что западник Белинский находит свой идеал во Франции, где «брак есть договор, скреплённый судебным местом, а не церковью, там с любовницами живут как с жёнами, и общество уважает любовницу наравне с жёнами. Великий народ!» (письмо В. Боткину от 27-28 июля 1841 года).
Проекция же французских «идеалов» на русскую действительность в заключительной части рассуждений критика о Татьяне Лариной приводит к знаменательному выводу. Сравнивая пушкинскую героиню с Верой из «Героя нашего времени», которая изменяет мужу, критик утверждает, что «Вера – больше женщина», «тогда как Татьяна – тип русской женщины». То есть, вывод следует вполне очевидный в духе «самца-француза»: Татьяна Ларина как русский тип женщины – это не совсем женщина, неполноценная женщина.
Итак, большинство оценок, данных Белинским русскому народу в статьях и письмах, никак не попадает в разряд «русофильских», «националистических». Поэтому всё сказанное и не сказанное не позволяет согласиться и с версией Сергеева, и с мифом о Белинском как о «тайном славянофиле», о прозревшем русском, мифом очень популярным среди «правых» в 70-80-е годы ХХ века и периодически транслируемым сегодня. Напомню, что Федор Михайлович Достоевский в «Старых людях», статье из «Дневника писателя» за 1873 год, так отреагировал на данную версию: «О, напрасно писали потом, что Белинский, если бы прожил дольше, примкнул бы к славянофильству. Никогда бы не кончил он славянофильством. Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь, маленьким и восторженным старичком с прежнею тёплою верой, не допускающей никаких сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии или Швейцарии или примкнул бы адъютантом к какой-нибудь немецкой m-me Гёте, на побегушках по какому-нибудь женскому вопросу» (Достоевский Ф. Собр. соч.: В 30 т. – Т. 21. – Л.: 1980).
Конечно, и «слева», и «справа» многие благородно возмутятся: как мог мерзкий карлик Павлов поднять руку на великана Белинского? Вот и Сергеев неоднократно именует «неистового Виссариона» великим критиком, и у Винникова во всей моей «резкой» книге вызвала отторжение моя оценка Белинского, странно защищая которого, он не менее странно-неожиданно, но зато с пафосом восклицает: «Или Бог уже не в правде, а в силе?».
Понимаю я и то, что для Сергея Сергеева, как явствует из его статьи «Ещё раз о русской классике» («Москва», 2009, № 7), Достоевский во многих отношениях не авторитет, зато авторитет молодые люди, о которых пишет критик, молодые люди, живущие сегодня гражданским браком (то есть в блуде) и не понимающие нравственных исканий героев русской классики. И всё же, как человек традиции, не могу не привести в этой связи слова Достоевского из его писем к Николаю Страхову от 23 апреля и 18 мая 1871 года: «Белинский (которого вы до сих пор ещё цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принёс ей сознательно столько вреда…»; «…Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни…»; «Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет <…> Я помню моё юношеское удивление, когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям (например, о “Мёртвых душах”). Он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. <…> Он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту и явился с “Повестями Белкина” и с “Арапом”. Он с удивлением провозгласил ничтожество “Повестей Белкина”. Он в повести Гоголя “Коляска” не находил художественно цельного создания и повести, а только шуточный рассказ. Он отрёкся от окончания “Евгения Онегина”. Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина. Он сказал, что Тургенев не будет художником, а между тем это сказано по прочтении чрезвычайно значительного рассказа Тургенева “Три портрета”. Я бы мог Вам набрать таких примеров сколько угодно для доказательства неправды его критического чутья и “восприимчивого трепета” <…> О Белинском и о многих явлениях нашей жизни судим мы до сих пор ещё сквозь множество чрезвычайных предрассудков» (Достоевский Ф. Собр. соч.: В 30 т. – Т. 29, кн. 1. – Л.: 1986).
Как говорилось, Белинский в выражениях не стеснялся, кого он только не «уничтожал», не оскорблял за свою короткую жизнь. Христа и того, по воспоминаниям Достоевского, ругал «по-матерну». Каких только нелепостей не наговорил «неистовый Виссарион» о русской литературе и истории в своих статьях. Однако в восприятии многих он был и остаётся благородным человеком, гениальным критиком.
Характеризовался Белинский и резко-негативно, правда, предельно редко. Так, Федор Михайлович Достоевский величал «неистового Виссариона» «смрадной букашкой», «шушерой», а Василий Васильевич Розанов назвал критика «выродком», «клопом», проползшем по русской литературе. Думаю, в этом ряду слово «эмбрион» будет на своём месте. Оно, адресованное Белинским не по назначению – Татьяне Лариной и русскому народу, – суммарно точно выражает многие особенности личности «неистового Виссариона». А призракам, как именовал себя и своих друзей-западников критик, призракам, отравлявшим сознание, нравственность, жизнь России столь долгое время, пора, наконец, указать на дверь… И в этом будет правда, созвучная Христовой, уважаемый Владимир Юрьевич Винников.
+ + +
Редакция «Литературной России», любезно согласившись предоставить мне возможность ответить защитникам Белинского, уточнила: «Только помните об объёме, не более полосы». Эта установка и определила тезисный характер моего послания «оппонентам». Последнее слово я взял в кавычки, так как Р.Сенчин, А.Руднев, А.Широков, С.Сергеев, В.Винников, Е.Ермолин, И.Монахова, по сути, оппонентами статьи «Белинский как эмбрион» не являются: в их публикациях аргументированное опровержение моих суждений о «неистовом Виссарионе» отсутствует. Поэтому буду говорить о том, что в статьях и репликах названных авторов имеется, что мне «инкриминируется».
1. Начну с упрёка, который проходит почти через все публикации «белинскофилов», – Павлов цитирует частные письма критика…
Я делаю это потому, что письма «неистового Виссариона» помогают понять многие особенности личности, мировоззрения, творчества Белинского. У меня не вызывает со-мнений то, что письма критика и его статьи – сообщающиеся сосуды, единый организм: заветные идеи Белинского прошли обкатку, были первоначально сформулированы в его частных письмах, а многие особенности личности критика, выразившиеся в его послани-ях, проросли затем в работах автора. Именно это, на мой взгляд, я и показываю в статье «Белинский как эмбрион».
Вообще же я не могу не заметить, что в других своих публикациях я цитирую письма М.Цветаевой, А.Блока, В.Розанова, М.Гершензона, Б.Пастернака, В.Маяковского, М.Булгакова, С.Есенина, Д.Самойлова, Ю.Даниэля и иных авторов. И никогда ранее это цитирование мне в вину не ставилось, ибо опора на эпистолярные источники – обычное, широко распространённое явление в критике и литературоведении. Правда, некоторые из моих «оппонентов» утверждают, что цитаты из Белинского Павлов произвольно вырвал, утверждают, подчеркну, голословно, не приведя ни одного примера, доказательства, поэтому и отвечать им я не буду.
Главное же в этом эпистолярном «сюжете» видится в том, что «белинскофилы» оскопляют доказательную базу моей статьи, сужая её до писем критика. Я же привожу десять цитат из статей Белинского, а восемь авторов, полемизирующих со мной, вообще не цитируют работы критика. Именно в этом, в первую очередь, видится проявление их несостоятельности в данном споре.
2. С подачи Р.Сенчина не раз задавался вопрос: почему Павлов написал статью о Бе-линском только сейчас? И в этой связи высказывались самые невероятные, «с душком», версии. Дальше всех в своих фантазиях пошла И.Монахова… Итак, отвечаю любознательно-подозрительным «оппонентам»: «неистовый Виссарион» всегда был мне неинтересен, я никогда не называл его гениальным, для меня Белинский – критик второго ряда… Поэтому и писать о нём отдельную статью желания не возникало, но всё то, что сказано мной на страницах «Литературной России», я говорил и говорю студентам в лекци-ях о Белинском, начиная с 1987 года, когда впервые стал читать курс истории русской критики.
3. При чтении статей моих «оппонентов» я часто задавался вопросом: с кем они полемизируют, ибо характеризовались идеи, суждения, факты, отсутствующие в «Белинском как эмбрионе». Например, И.Монахова утверждает, что Павлов приводит высказывание Белинского о Шевченко и распространяет его на всех малороссов. И далее сия версия очень длинно, поучающе-назидательно комментируется.
Однако я не цитирую письмо Белинского к П.Анненкову, не проецирую оценку, дан-ную в нём Шевченко, на малороссов… А сюжет «Белинский – Шевченко», излагаемый Монаховой столь длинно и столь бессмысленно, мне хорошо помнится ещё с 1982 года, когда я впервые внимательно прочитал письма «неистового Виссариона».
Сказанное, конечно, не снимает следующих вопросов. То ли Монахова перепутала мою статью со статьёй Сергеева, который и приводит слова Белинского о Шевченко (представляете, как возмутится сей демократический патриот: ведь его перепутали не, скажем, с Валерием Соловьём или Ицхаком Брудным, а с Павловым), то ли откровен-ная ложь – обычный приём Ирины Рудольфовны?
Пример со знанием иностранных языков я привожу не из желания упрекнуть Белин-ского или посмеяться над ним, как утверждают мои «оппоненты». Я лишь констатировал, к чему в творчестве критика приводило его незнание иностранных языков. Параллель же со славянофилами появилась только потому, что именно не очень образованный Белин-ский запустил миф о «тёмных» славянофилах, абсурд, который и сегодня транслируется многими…
Вообще же создаётся впечатление, что для моих «оппонентов», Сергеева и Монаховой прежде всего, адекватно воспроизвести точку зрения Павлова – задача непосильная. Вот та же Ирина Рудольфовна утверждает, что я «называю себя карликом». Такое беспардон-ное перевирание чужого текста – перебор даже для ученицы и последовательницы «неис-тового Виссариона». Придётся напомнить, как было. Я, предвидя реакцию на свою ста-тью, предположил: «Конечно, и «слева», и «справа» многие благородно возмутятся: как мог мерзкий карлик Павлов поднять руку на великого Белинского?».
4. Часть моих «оппонентов» посчитала своим долгом походя пнуть, критикнуть славя-нофилов, что было предсказуемо и легко объяснимо. Трудно понять и принять другое. Мировоззренческая, нравственная, духовная, эстетическая несовместимость критика с ка-ким-либо автором не отменяет для «зоила» аргументацию своих оценок: опору на факты, идеи, образы, цитаты, произведения, статьи… Всё это в рассуждениях о славянофилах Сенчина, Руднева, Монаховой отсутствует. Они, на мой взгляд, в своих представлениях о «русской партии» ХIХ века застыли на уровне «неистовых ревнителей» 20–30-х годов ХХ века. Уже в 60–70-е годы минувшего столетия разговор о славянофилах, несмотря на цензурные и иные препоны, вёлся на уровне профессионально значительно более высо-ком по сравнению с тем, который демонстрируют сегодня защитники Белинского. Мне искренне жаль Романа Сенчина, который и в 2010 году утверждает: «А что дала учёность славянофилам? Кроме мёртвого теоретизирования они ничего русской культуре и обще-ственной мысли не дали».
И далее на таком уровне ведётся разговор о славянофилах и не только о них…
5. Сенчин первым откликнулся на мою статью. После пространных предположений на тему: почему Павлов только сейчас написал о Белинском, Роман Валерьевич вдруг сделал неожиданное оригинальное заявление: «Впрочем, спорить с Юрием Павловым я не вижу особого смысла». И далее последовал почти полосной комментарий, в котором преобладают длинные рассуждения о проблемах, даже не затрагиваемых в моей статье. Говорить об уязвимости позиции Сенчина практически по всем вопросам нет смысла. Ограничусь двумя самыми короткими «сюжетами».
Роману Валерьевичу не нравится и слово «амбивалентность», употребляемое часто в моих статьях, и то, что «по Павлову, это однозначно недостаток». Всё, что далее сообщает, полемизируя якобы со мной, Сенчин, – это общее место в сотнях статей, это разговор на уровне: «Волга впадает в Каспийское море». Моя же позиция понята и передана неверно. Опуская главное и второстепенное в моём понимании данного вопроса, напомню Сенчину в очередной раз: амбивалентно русским я называю и себя, и не в одной, а в четырёх статьях.
Роман Валерьевич, как и Винников, Ермолин, Монахова, решил, что я предлагаю сбросить Белинского «с парохода современности». Не буду повторять то, на что справед-ливо обратил внимание Крижановский, не буду рассуждать на тему художественной об-разности, условности и т.д., скажу предельно ясно. Я не предлагаю вычеркнуть Белинско-го из истории литературы. Я против любых лакун. Поэтому, например, в разделе совре-менной критики мною предлагаются для изучения В.Кожинов, В.Сарнов, М.Лобанов, А.Бочаров, Ю.Селезнёв, В.Лакшин, И.Дедков, И.Золотусский, В.Бондаренко, С.Чу-принин, А.Казинцев, Д.Быков, С.Куняев, К.Кокшенёва. Что же касается Белинского, то я хочу только, чтобы «неистовый Виссарион» занимал подобающее ему скромное мес-то…
6. Владимир Винников – самый нетипичный мой «оппонент». В понимании многих вопросов, оставшихся за рамками его реплики, мы – единомышленники или почти едино-мышленники. К тому же я преклоняюсь перед Винниковым – отцом шестерых детей… Основной пафос заметки Владимира Юрьевича сводится к предложению провести «ин-теллектуальную дуэль» о русскоязычности. Я в принципе не против любых дуэлей, но данный «вызов» я нахожу странным, так как и в книге «Критика ХХ–ХХI веков…», и в десятках статей, не вошедших в неё, проблема «русскости» и «русскоязычности» является одной из главных. То есть свой «выстрел» я уже произвёл, ответ за Вами, уважаемый Вла-димир Юрьевич. Да, не забудьте, пожалуйста, и статью «Дина Рубина: портрет на фоне русскоязычных писателей и Франца Кафки» («Наш современник», 2008, № 11).
7. К С.Сергееву отношение у меня неоднозначное. Я практически во всём согласен с «первым» Сергеевым, автором публикаций, подобных «Учителю» («Москва», 2008, № 9). У меня многое вызывает возражение в книге «второго» Сергеева «Пришествие нации?» (М., 2009), но сие не мешает признать, что в данном труде внятно, логично, аргументиро-ванно излагает свои взгляды профессионал. «Третий» Сергеев – автор пасквилей обо мне и Кокшенёвой и симптоматичного интервью «Призрак бродит по «Москве».
Мания величия творческого человека – смешная и грустная болезнь. Её печатью отме-чены и публикации «третьего» Сергеева. Он, например, утверждает, что знает литературу «на порядок лучше», чем Павлов и Кокшенёва. Я с радостью согласился бы с Сергеем Михайловичем (пусть человек успокоится), но многое не позволяет мне это сделать. На-пример, Сергеев высоко отозвался о книге Валерия и Татьяны Соловьёв «Несостоявшаяся революция» (М., 2009). Однако «литературная часть» этого труда (в данном случае нас интересует только она) представляет собой гремучую смесь из огромного количества фак-тических ошибок, суждений, свидетельствующих об элементарном незнании Соловьями истории литературы, и ничем не аргументированных, произвольно-смехотворных оценок (примеры и доказательства я привожу в рецензии, которая выйдет в «Нашем современни-ке»). И все эти «безобразия» не увидел знаток литературы Сергеев…
Сергей Михайлович любит говорить о своей работе в архивах, гордится полученным образованием, кичится своей учёностью… Но «третий» Сергеев, образно выражаясь, – это базарная баба в «научных» лохмотьях. Так, Сергей Михайлович заявил, что я «без конца пережёвываю крохи, упавшие с кожиновского стола» и т.д. и т.п. Так может писать человек, вообще не читавший моих статей либо настроенный очень предвзято. В своих работах о Кожинове 2002–2007 годов и в главе из книги «Критика ХХ–ХХI веков…» я полемизирую с Вадимом Валериановичем по многим вопросам истории, политики, лите-ратуры, и сия полемика занимает почти половину общего объёма моих публикаций. Не-схожи, а, точнее сказать, диаметрально противоположны мои и Кожинова взгляды на К.Леонтьева и М.Бахтина, В.Маяковского и А.Твардовского, А.Битова и Ю.Кузнецо-ва, многих других авторов, что неоднократно отражалось в моих статьях.
Если бы Сергеев читал написанное мною о И.Дедкове, Б.Сарнове, Д.Быкове, мемуарах шестидесятников и другое, он знал бы, что для меня столичное образование – пустой звук, московская денационализированная интеллигенция – раковая опухоль России, а слово «провинциал» – похвала… И вообще, разбираться в многочисленных очевидных нелепостях, которые наговорил в мой адрес «третий» Сергеев, занятие бессмысленное.
8. Я был уверен, что И.Монахова откликнется отрицательным отзывом на мою статью о Белинском, но не мог предположить, что этот отклик будет столь низкого качества. По-лемика Ирины Рудольфовны сводится к переиначиванию до неузнаваемости моих сужде-ний (примеры, далеко не все, я уже приводил). Показательны и те «сюжеты», где Монахо-ва демонстрирует свои знания и ум на фоне «глупца» оппонента. Так, Ирина Рудольфов-на заявляет, что Белинский владел русским языком «так, как не владели, наверное, все славянофилы, вместе взятые».
Нет места доказывать неубедительность, смехотворность данного утверждения, скажу о другом. Человек, взявший на себя ответственность столь строго судить язык других, сам должен быть на уровне… А Монахова часто позволяет себе «вольности» типа: «Для чего затеян <…> подбор компромата»; «не гадко собирать-то подобную подборку гадостей». К тому же слова из высказывания Достоевского о Белинском, называемые Ириной Рудоль-фовной эпитетами, таковыми не являются.
«Научная» метода и характерные полемические приёмы Монаховой наглядно проявля-ются в её брани в адрес Достоевского. Современный последователь Белинского называет известное свидетельство Фёдора Михайловича, которое я привожу в своей статье, «неле-пыми россказнями о якобы ругани Белинского в адрес Христа» и пытается опровергнуть их фактами из переписки «неистового Виссариона». Интересно, что факты эти берутся из писем к Д.Иванову и В.Боткину 1837 и 1840 годов, а в воспоминаниях Достоевского речь идёт о событиях 1845 года. Комментарии, думаю, излишни. К тому же письма сии в отличие от всех остальных, цитируемых Монаховой, в её статье не датированы. То есть Ирина Рудольфовна понимает ущербность такого «ретроспективного» приёма, но всё равно, видимо, из-за любви к Белинскому идёт на столь откровенный подлог. Цитата же из письма к Гоголю 1847 года ничего не доказывает и потому, что в данном случае «неис-товый Виссарион» рассуждает о Христе как Г.Зюганов или современные «воцерковлён-ные» либералы. И, наконец, следует всё время помнить о неизлечимой амбивалентности критика, о его постоянных «семи пятницах на неделе».
Я не удивился, узнав, что Монахова стала победительницей I тура конкурса сочине-ний, посвящённых 200-летию Белинского. Но я очень изумился, что и в эссе, и в интер-вью Ирина Рудольфовна утверждает: статьи Белинского «сегодня не включены в школь-ную программу». Многое, конечно, можно понять и объяснить: Монахова – творческая личность, москвичка, интеллигент… И всё же, Ирина Рудольфовна, откройте программы под редакцией и Т.Курдюмовой, и В.Коровиной, и Г.Беленького, и Ю.Лебедева, и В.Маранцмана, и Вы увидите: «неистовый Виссарион» по-прежнему «наше всё».
03.09.2020