Неожиданное чудо Рубцова

Владимир Бондаренко

Николай Михайлович Рубцов родился 3 января 1936 года в поселке Емецк Архангельской области, погиб 19 января 1971 года в Вологде. Отец, политработник, ушел на фронт и после войны домой не вернулся, мать умерла, когда Рубцову было шесть лет. С 7 до 14 лет воспитывался в детском доме села Никольское Вологодской области.

В 1950 году закончил Никольскую школу-семилетку, за­тем поступил в лесотехнический техникум в Тотьме. Перед армией успел поработать подручным кочегара на тральщике в Архангельске, службу проходил на Северном флоте. Уже там писал стихи и печатался во флотских газетах. После де­ мобилизации работал в Ленинграде на Кировском заводе. За­нимался в литературном объединении «Нарвская застава». В 1962 году поступил в Литературный институт имени А. М. Горького. Сблизился с С. Куняевым,В. Соколовым, А. Передреевым, В. Кожиновым. Из института то исключа­ли за проступки, то восстанавливали, но его авторитет как поэта уже рос в те годы. С 1964 года — автор журналов «Мо­лодая гвардия», «Октябрь», «Юность» и др. В 1965 году выхо­дит в Архангельске книга стихов «Лирика», а в 1967 году в Москве — «Звезда полей».

Был принят в Союз писателей России, получил квартиру в Вологде. В 1969 году в Архангельске выходит еще одна поэти­ческая книга «Душа хранит» и вскоре в Москве — последняя прижизненная книга «Сосен шум». Налаживалась жизнь, сла­ва поэта крепла с каждым годом, особенно благодаря усилиям Вадима Кожинова, и вдруг — трагическая гибель от руки женщины, поэтессы Людмилы Дербиной, которую собирался назвать женой. Поэт будто предвидел: «Я умру в крещенские морозы...»

Похоронен на Вологодском кладбище. Прекрасный памят­ник поэту в Тотьме поставлен скульптором Вячеславом Клы­ковым.

Лучшие стихи Николая Рубцова уже давно вошли в русскую классику, наравне с поэзией Федора Тютчева и Сергея Есенина.

· * * *

Николай Рубцов естествен в русской классической по­эзии. Он должен был появиться после почти полувековой пустоты в отечественной словесности. Нельзя сказать, что в столь долгий период не было ярких талантливых русских поэтов, — Николай Заболоцкий, Александр Твардовский, Александр Яшин... Но не было у них еще того вольного, свободного русского поэтического дыхания, единого и для народа, и для поэта, каким отличалась русская классичес­кая поэзия. Впрочем, и рубцовское вольное дыхание вско­ре оборвалось...

Не случайно его поэтический собрат Юрий Кузнецов в те же годы рождения «тихой лирики» писал такие горькие строчки:

Три поколенья после Блока серы,

Соперника не родилось ему.

Кто искру даст славянскому уму?

На Западе нет вещего примера.

И сами не приходим ни к чему.

Очень верная мысль. Не просто блестящую метафору или неожиданный образ, а «искру славянскому уму» обяза­ны давать настоящие поэты. Несомненно, такая искра бы­ла высечена поэзией Николая Рубцова.

Для своего времени начала шестидесятых Николай Рубцов неожидан и с трудом вписывается в поэзию своего поколения. Среди поэтов-шестидесятников периода «отте­пели» он кажется неким классическим анахронизмом.

Евтушенко и Ахмадулина, Вознесенский и Окуджава спе­шили вперегонки за своим временем, рвали старые корни и подсаживались на гидропонику всечеловеческих идей. Им искренне хотелось быть подальше от своего народа, от его «отсталых» и «дремучих» догм. Противостоящие им по идеологии такие поэты, как Владимир Фирсов, Феликс Чуев, Валентин Сорокин, утверждали свою гражданскую публицистическую линию в советской поэзии. У шестиде­сятников, левых или правых, учились почти все молодые поэты, и вдруг кто-то посмел идти не в ногу.

Я уплыву на пароходе,

Потом поеду на подводе,

Потом еще на чем-то вроде,

Потом верхом, потом пешком.

Пройду по волоку с мешком —

И буду жить в своем народе!

(«Экспромт», 1957)

Николай Рубцов подпитывался от животворных корней народной культуры и потому был более сокровенен, менее восприимчив к суете времени, нежели его современники. Впрочем, зная себе цену как поэту, он, думаю, не догады­вался о еще большей своей цене — хранителя Руси... А ког­да бы догадывался, может, больше берег бы себя? Но сохра­нил бы он тогда поэтическое чудо в себе?

Когда я пишу о корневой народной основе в поэзии Николая Рубцова, я не имею в виду книжную фольклор­ность, стилизацию под народное творчество или древнюю старину. Этого у Рубцова нет вовсе. Скорее речь идет о на­родной напевности языка, о народной этике и мировоззре­нии, а уже из этих составляющих Николай Рубцов творил свою собственную, ни на кого не похожую поэзию. То же можно сказать и о влиянии русской классики — она несо­мненна, но как развитие традиций Тютчева и Есенина, Не­красова и Блока.

Я переписывать не стану

Из книги Тютчева и Фета,

Я даже слушать перестану

Того же Тютчева и Фета,

И я придумывать не стану

Себя особого, Рубцова.

…………………………….

Но я у Тютчева и Фета

Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета

Продолжить книгою Рубцова!..

(«Я переписывать не стану...»)

Может быть, та же тонкая чувствительность души, ко­торая так ему вредила в жизни, в поэзии давала ему воз­можность видеть и чувствовать то, что не дано другим. Это слияние с чувствами народа в лучших его стихах было ис­черпывающе полным. Интонация его слов совпадает с ин­тонацией народного лада. С интонацией народного ожида­ния чуда и счастья.

Я запомнил, как диво,

Тот лесной хуторок,

Задремавший счастливо

Меж звериных дорог...

Там в избе деревянной

Без претензий и льгот,

Так, без газа, без ванной,

Добрый Филя живет...

(«Добрый Филя», 1960)

Он, пожалуй, первым приметил этого доброго Филю, русского крестьянина, на котором и держалась вся страна в Великую Отечественную войну и после войны, благодаря которому выстояла и великая держава. Кстати, сам Нико­лай Рубцов был уже другим, «подпорченным» и городом, и своими скитаниями, лишь в стихах своих лучших и в меч­тах он оставался как бы таким же добрым Филей. Жизнь с самого детства ломала его через колено — сиротство, дет­дом, нищета, тяжелая работа на флоте, одиночество, бро­ дяжничество. И то, что он выдержал столько времени, удержал в себе «русский огонек» и чувство «тихой роди­ны», ту самую «искру славянского ума» — уже его подвиг. Это же о себе, не о Есенине, писал Рубцов в «Последней осени»:

Его увидев, люди ликовали,

Но он-то знал, как был он одинок.

Он оглядел собравшихся в подвале,

Хотел подняться, выйти... и не смог!

Николай Рубцов — мой земляк, родом из того русского Севера, который в эпоху крушения русской духовности в средние века сумел стать удерживающим центром. Не слу­чайно именно русский Север породил еще одно уникаль­ное явление культуры XX века — «деревенскую» прозу от Федора Абрамова до Владимира Личутина. Север сохранил миру русский эпос. Может быть, потому его нынче держат в таком запустении, что боятся — вдруг какой-нибудь Илья Муромец вырвется из недорубленных северных лесов?!

Судьба Николая Рубцова — это и судьба русского Севе­ра в XX веке. Сиротство, детдомовщина, отрыв от кор­ней — на это в какой-то мере были обречены все русские люди XX века... Таким, как Николай Рубцов, досталось поболе всех. Сиротство никого не украшает. Не вина это, а большая беда, грусть неизлечимая. Окунувшись с детства в мир зла, насилия, грубости, одиночества, трудно сохранить уравновешенность характера. Зло, неустроенность, жесто­кость, явленные в детстве, никогда не проходят даром. Могла бы помочь семья, любовь, женщина, но и этого, увы, не случилось. Бог не дал ему даже капли благополуч­ной жизни...

Потому именно детдомовец Рубцов так обостренно опи­сал в своих стихах тихие радости деревенского лада, что сам был их лишен, наблюдал за ладом из угрюмых окон деревен­ского приюта. Из той же детдомовщины метания и неурав­новешенность Виктора Астафьева, Владимира Максимова, Игоря Шкляревского... Оттуда же неизбывная тоска по до­му, по оседлости и в то же время неумение жить в доме, в оседлости, кочевое сознание, неустроенность души...

Спасибо, ветер! Твой слышу стон.

Как облегчает, как мучит он!

Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!

Я сам покинул родную крышу!..

(«По дороге из дома...», 1966)

Валентин Распутин или Василий Белов, из кондовых русских крестьян, при всей видимой творческой близости с поэтом, воспринимают мир совсем по-иному, нежели вос­принимал его вечный бродяга Николай Рубцов.

Как же ненавидел свою неустроенность, свою кочевую жизнь поэт! Своими светлыми лирическими стихами он отрицал свое пьянство, свой неуют, свое сиротство. Его жизнь, его поэзия — это и была одна непрерывная борьба с самим собой. Жаль, что в эту борьбу, вольно или невольно, примешивались чужие люди. Он, может, даже неосознанно бросил свой мощный вызов тем силам, которые обрекли его самого и его Россию на бездомность и бездумность:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы...

(«Видения на холме», 1962)

Вся сегодняшняя Россия похожа на Колю Рубцова, в шарфике, в драном пальтишке, мечущегося в поисках сво­его угла. Вроде бы обрел пристанище, кончилось великое кочевье... Жена, дом... Оказалось, подмена. Вместо же­ны — такая же кочевая и безбытная женщина, вместо до­ма — квартира. Здесь и ждала его смерть, жуткая, жесто­кая.

Неужели такая судьба ждет и Россию? Неужели эти «иновременные татары» сумеют расправиться со все еще святой Русью? Пусть в рубище, пусть в корчах от наслан­ных болезней, но непоколебимо святой, как был святым, высокодуховным, чистым и сам Николай Рубцов при всех его бродяжнических хмельных выходках. Благополучный синклит поэтов-сверстников не позволял себе такого, был более политкорректным, но этот синклит в годы перест­ройки легко уступил чужакам свою Родину, не пожертвовав в ее защиту ничем.

Бог выбрал своего великого мученика — Николая Руб­цова. Кто из нынешних благополучных бросит в него ка­мень?

Тихая моя родина!

Ивы, река, соловьи...

Мать моя здесь похоронена

В детские годы мои.

- Где тут погост? Вы не видели?

Сам я найти не могу. —

Тихо ответили жители:

- Это на том берегу.

Тихо ответили жители,

Тихо проехал обоз.

Купол церковной обители

Яркой травою зарос.

…………………..

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

(« Тихая моя родина...», 1964)

Его «жгучая, смертная связь» с народным русским бы­тием пронизывает всю его поэзию, облагораживает, геро­изирует, возвышает реальную жизнь всех русских Кать, Глебов, Лен и Сергеев. Сравните случай с Николаем Рубцо­вым в ресторане «Поплавок», описанный со всеми бытовы­ми подробностями в традициях грубого реализма Викто­ром Астафьевым, и отражение его в прекрасном рубцов­ском стихотворении «Вечерние стихи». И ведь высшая правда все-таки не в жестком реалистичном описании Ас­тафьева, а в воспевании жизни и людей у Рубцова. Это как у Александра Пушкина — одни любят читать «Я помню чудное мгновенье...», а других тянет узнать бытовую подо­плеку этого «мгновения» в личных письмах поэта. И все-таки «чудное мгновенье» определяет пока еще нашу жизнь.

Вникаю в мудрость древних изречений

О сложном смысле жизни на земле.

Я не боюсь осенних помрачений!

Я полюбил ненастный шум вечерний,

Огни в реке и Вологду во мгле...

(«Вечерние стихи», 1969)

Глубинная, духовная Русь даже не отзывалась на все бы­стротекущие российские перевороты, и была права. В этом ее победность, ее менталитет. Сквозь сражения и пораже­ния, сквозь космодромы и полигоны, участвуя во всем этом, она одновременно и царит над этим. Эта националь­ная народная Русь прорастает сквозь все технические нова­ции XX века. Прорастает сквозь грязный быт земной жиз­ни. Она подчиняет себе художника и заставляет его писать изначальную народную правду.

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

- Филя! Что молчаливый?

- А о чем говорить?..

(«Добрый Филя», 1960)

Совершенная и простая, напевная форма его стихов созвучна русской душе. Поэтому после Есенина он стал вторым в столетии народным поэтом. При этом, что бы ни говорили многие критики, поэтом совершенно иным, не­похожим на своего старшего собрата так, как непохожи и даже противостоят в чем-то друг другу его родная северная Русь, помнящая еще вечевой колокол Господина Великого Новгорода, и рязанская есенинская Русь, которую не обо­шли и татары, и московская суровая длань, и дикое крепо­ стничество... Увы, лишь бытовые судьбы поэтов в чем-то трагически совпали. Николай Рубцов писал о своем стар­шем поэтическом собрате:

Да, недолго глядел он на Русь

Голубыми глазами поэта.

(«Сергей Есенин», 1962)

Эти строки оказались пророческими и для него самого. Но жива и будет жить его неожиданная для нашего ском­канного времени классическая поэзия. Неожиданное чудо Рубцова оказалось спасительно для всей русской культу­ры. Именно Николай Рубцов, живя в вологодской глухо­мани, в деревне Никола, оказался новым русским центром культуры, к которому тянулись, который ценили и моск­вичи, и петербуржцы, и Владимир Соколов, и Станислав Куняев, и Вадим Кожинов, и Глеб Горбовский, люди, старше Николая Рубцова и по возрасту, и по литературному опыту. Как писал Станислав Куняев в стихотворении «Па­мяти поэта»:

Он выглядел

как захудалый сын

своих отцов...

Как самый младший.

Третий...

Но все-таки звучал высокий смысл

в наборе слов его

и междометий...

Чудо — оно и приходит, как чудо. В первых стихах мо­ряка-североморца Николая Рубцова были удачные строчки («Есть на Севере береза, / Что стоит среди камней...»), сре­ди стихов питерского рабочего Кировского завода иные уже надолго врезались в память («Плыть, плыть, плыть / Мимо могильных плит, / Мимо церковных рам, / Мимо се­мейных драм...» — несомненная перекличка с ранним Бродским...). В московском кружке Кожинова и Куняева в начале шестидесятых годов обратили внимание на щупло­го, но горделивого студента Литературного института. Уже были написаны «Добрый Филя», «Видения на холме» и «Осенняя песня». Но до поры до времени ничто не предве­щало нового русского классика. Прав был Глеб Горбовский, когда писал о раннем Рубцове питерского периода: «И го­лос Рубцова, еще не нашедшего своей корневой драмати­ческой темы Родины, России, темы жизни и смерти, люб­ви и отчаянья, тогдашний голос Рубцова тонул в окружаю­щих его голосах... Не секрет, что многие даже из общав­шихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение... Мы расстались, но мы — рядом... Я протягиваю руку, и глаза касаются Рубцова, ду­ши его нежной, опаленной, но всегда — живой...»

И хотя считал Вадим Кожинов, что московский круг по­этов где-то в 1962 -1963 годах уже сформировал подлинно народного Рубцова, «дал возможность Николаю Рубцову бы­стро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии...», я думаю, что без окончательной Никольской, деревенской огранки 1964 года мы не имели бы того классического поэта, который и сегодня серьезно влияет на русскую поэзию.

Тут уже не поэтическая школа, тут звучит родовая по­эзия русского народа.

Взбегу на холм

и упаду

в траву.

И древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг картины грозного раздора

Я в этот миг увижу наяву...

(«Видения на холме»)

Что поразительно, он в самом деле так наяву и видел картины и своей жизни, и прошлого, и будущего времени, мистически предчувствовал все, вплоть до своей смерти в крещенские морозы. Да и он ли это видел? Или дано было видеть свыше? Он лишь писал свои стихи, записывал дан­ные ему свыше строки.

Как отделить нам поэта Николая Рубцова от человека Николая Рубцова? И когда появилось неожиданное для многих даже его близких друзей чудо рубцовской поэзии? Я думаю, всю полноту дара своего он ощутил в деревне Ни­кола в 1964 году.

И пусть порой злилась на него теща, мол, нигде не рабо­тает, хоть бы за дочкой присматривал, по дому помогал, но это все шло мимо, мимо, а наяву — слияние с землей, с природой, с людьми, с той Русью, которая еще уцелела в его пору. Рож­дение той самой жгучей, смертной связи с родной землей.

Конечно, уже до 1964 года было написано немало шеде­вров, уже были и предчувствия, и провидения, уже пошли почти одновременно подборки его стихотворений в круп­нейших столичных журналах, делавшие имя поэта знаме­нитым: в «Юности», в «Молодой гвардии», в «Октябре». Стихи Рубцова зазвучали по всесоюзному радио... Все это — 1964 год. И тут же исключение из Литературного института, лишение московской прописки, долгое и, на мой взгляд, счастливое пребывание в Николе. Пребывание в некой вы­ нужденной ссылке почти на содержании жены и тещи...

Но мало ли что случается с поэтами в неволе, в ссылке добровольной или вынужденной. Александр Пушкин, вы­сланный в Михайловское, писал гениальные строки.

Вот и Николай Рубцов почти всю свою знаменитую кни­гу «Звезда полей» написал, живя с Гетой и своей дочкой Ле­ной на положении чуть ли не какого-то лежебоки-тунеядца в деревне Никола. Там окончательно сформировалось его поэтическое мировоззрение. Позже никакие загулы, ника­кие московские и вологодские угрюмые трущобные дни не могли выбить из него ощущение своего народного рая, ощу­ щение своей тихой родины, своего русского огонька.

Спасибо, скромный русский огонек,

За то, что ты в предчувствии тревожном

Горишь для тех, кто в поле бездорожном

От всех друзей отчаянно далек,

За то, что с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле — и нет тебе покоя...

(«Русский огонек», 1964)

Можно, конечно, мечтательно задуматься: вот бы и жил Николай Рубцов всю дальнейшую жизнь до старости с же­ной и дочкой и даже со сварливой тещей в этой деревне Никола и писал бы свои замечательные стихи. Увы, но так в России не бывает. И винить даже некого. То, что для кре­стьян стихи — не труд, а баловство какое-то, можно было и пережить. Жили же на селе свои юродивые, свои плакаль­ щицы, прожил бы и такой чудак, как Рубцов. Свыклись бы селяне, свыклась бы теща, свыклась бы семья. Но не свык­ся бы никогда он сам. Бежал и Пушкин из своего любимо­го Михайловского, бежал и Лев Толстой из Ясной Поляны.

Взвалила бы на себя Гета всю тяжелейшую ношу жены такого поэта, утверждать сейчас никто не возьмется. Но с другой стороны, если забыть, что это поэт Рубцов, так ли отличалась его бытовая жизнь от жизни многих вологод­ских мужиков того времени? И ведь хватало терпеливых женщин, выносящих загулы и скандалы. Может, свыклась бы и Гета, а там бы смирился и сам мужик... Но никак не мог смириться с вариантом подобной жизни поэт Николай Рубцов. Сам поэт, внутренне, мистически осознав закон­ченность своей поэтической выделки, пройдя в Николе свои последние, столь необходимые ему для его поэзии высшие университеты, уже рвался вон, наружу, в мир. Он писал свою «Прощальную песню» (1966):

Слышишь, ветер шумит по сараю?

Слышишь, дочка смеется во сне?

Может, ангелы с нею играют

И под небо уносятся с ней...

Не грусти! На знобящем причале

Парохода весною не жди!

Лучше выпьем давай на прощанье

За недолгую нежность в груди.

Мы с тобою как разные птицы!

Что ж нам ждать на одном берегу?

Может быть, я смогу возвратиться,

Может быть, никогда не смогу...

Не смог. Его увлекали большой мир, большие страсти. Ему не только Вологда была нужна, но и сама Москва, где он появлялся регулярно, когда бывали деньги, и не всегда с видимой причиной. Ему нужны были поэтические друзья, редакции журналов, творческие вечера. Ему нужен был весь мир...

Слепые безумные пальцы

На певческом горле свести

Рванулась...

(Из книги Л. Дербиной «Крушина»)

А дальше уже «множественные царапины на горле», кладбище, памятник в Тотьме, улица в Вологде, всенарод­ная любовь и память об одном — о Николае Михайловиче Рубцове. Другую — Людмилу Дербину — ждала женская тюрьма, восемь лет лишения свободы в исправительно-трудовой колонии общего режима, почти полный срок от­сидки, без всяких льгот и снисхождений.

Сначала ее посетит покаяние и смирение, потом пойдет нарастание уже непонятной безумной гордыни. Гордыни убийцы великого русского поэта. Был бы он обычный ал­коголик, погибший в случайной семейной драке, кому бы она была интересна? Отсидела и вышла, живи дальше. Нет. Устроилась в Питере на работу, где никто ее не беспокоил, не тревожил воспоминаниями о прошлом... Но — не си­дится спокойно. Годами ходит по друзьям поэта, по извест­ным писателям, собирая клочки сострадания... к себе. Пуб­ликация воспоминаний об убитом с громким мелодрама­тическим названием: «Все вещало нам грозную драму»... Книга стихов «Крушина», где можно прочесть:

И будет мне вдвойне горька, гонимой,

Вся горечь одиночества, когда

Все так же ярко и неповторимо

Взойдет в ночи полей твоих звезда.

Я не сторонник теории заговоров, умышленного убий­ства. Верю, что все могло закончиться в тот вечер иначе, что состоялась бы через несколько недель свадьба, могли бы вместе, как и собирались, поехать в Дубулты... Но рано или поздно эта или подобная «грозная драма» разразилась бы с тем или иным печальным результатом.

Согласен, что 19 января 1971 года произошла роковая случайность. Но оказалось, что с клеймом убийцы великого поэта жить неудобно, поэтому и родилась на наших глазах новая версия. Сначала у самой Людмилы Дербиной, затем, как всегда среди нашей интеллигенции, нашлись и защит­ники, добрались и до известных питерских медэкспертов. И вот мнение Юрия Молина и Александра Горшкова: «В дан­ной ситуации перенапряжение, связанное с освобождением от рук нападавшей, и ее резкое отталкивание явились по­следним фактором, который мог вызвать развитие острой сердечной недостаточности, приведшей к смерти...»

Во-первых, это лишь мнение двух экспертов, основан­ное на чтении опубликованных документов, и не более. Во-вторых, и это главное, юридических претензий к пол­ностью отсидевшей свой срок Дербиной ни у кого нет. А вот моральные претензии к ней останутся уже навсегда, да­же если Николай Рубцов не был задушен ее руками, а по­гиб от сердечного «перенапряжения, связанного с осво­бождением от рук нападавшей...». То есть от инфаркта, воз­никшего в стрессовой ситуации. Когда человек с больным сердцем гибнет от нападения на него, для близких нет раз­ницы — ножом ли его зарезали, застрелили или не выдер­жало сердце. И нападавшие для этих близких навсегда останутся убийцами. Народный поэт Николай Рубцов — близкий человек для миллионов своих читателей, и даже если бы эта новая экспертиза подтвердилась, в мнении на­родном ничего бы не изменилось. Скорее Людмила Дербина могла бы сослаться на роковое предчувствие Николая Рубцова — мол, меня вела роковая судьба самого поэта, — на его стихотворение:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый...

(«Я умру в крещенские морозы...», 1970)

Но не все поэтические предчувствия сбываются: и на Васильевском острове нет могилы Иосифа Бродского, хотя он и писал: «На Васильевский остров я приду умирать...», и Глеб Горбовский, к счастью, еще жив и радует своих читате­лей, несмотря на свою раннюю кладбищенскую лирику. Да и могила самого Николая Рубцова, слава Богу, еще не за­топлена. Повернулась бы судьба по-другому, может быть, и сейчас был бы жив поэт. Да и Дербиной не пришлось бы до конца жизни носить это клеймо убийцы национального русского поэта. И потом, даже если Николай Рубцов и пред­чувствовал свою гибель, виновница остается виновной.

Иисус знал заранее, кто его предаст, но неужели это оп­равдывает Иуду? Богу — Богово, а Иуде — иудино. Людми­ле Дербиной лишь остается жить в покаянии и надежде на «...чудный миг! Когда пред ней в смятенье / Я обнажу души своей позор, / Твоя звезда пошлет мне не презренье, / А со­страданья молчаливый взор...», — как пишет она в своей книге «Крушина». Остается надеяться на неземную добро­ту Николая Рубцова. Ту доброту, которая живет в его луч­ших классических стихах, без которой невозможна и его собственная жизнь.

Все остальное, даже в его биографии, — это мусор жес­токой жизни XX века, нанесенный силами зла. Все осталь­ное — лишь порча его поэзии, его неожиданного драгоцен­ного дара. В центре его поэзии и жизни, несмываемо и не­стираемо, — всегда царит доброта. Потому он и дорог всем людям.

Перед всем

Старинным белым светом

Я клянусь:

Душа моя чиста.

Пусть она

Останется чиста

До конца.

До смертного креста!

(«До конца», 1969)

2004

Источник

14.04.2021

Статьи по теме