О давнем, недавнем и сегодняшнем

Беседа Юрия Павлова и Яны Мичуры с писателем Юрием Лощицем

Я.М.: Юрий Михайлович, писать Вы начали ещё со школьной скамьи, и, как говорили в нескольких своих интервью, первой пробой пера стали именно «школьные стишки». В какой момент Вы поняли, что литература — это именно то, чем бы Вы хотели заниматься всю жизнь?

Ю.Л.: Детство, ранние школьные годы – наша с вами всеобщая святая купель, чудесный всем и каждому дар для изначального творческого порыва. В моё время у всякого первоклашки было и на слуху, и в первой самостоятельной записи на классной доске: «Мама мыла раму». Какая замечательная, все три слова связующая внутренняя рифма! Своего рода детский радостный пароль в школьное сотворчество, где на каждом шагу всех так восхищали шутливые рифмы, пословицы, считалки, заклички, дразнилки, запевы дворовых, из века в век, игр. «Бояре, а мы к вам пришли! – Молодые, а мы к вам пришли!»… «На золотом крыльце сидели, царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой?» Или: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…». Да такой озорной метафорой и лицеист Пушкин перед всеми похвастался бы!

Совсем недавно, без всякого намерения припомнить свои напрочь забытые «школьные стишки», вдруг залёг я на диван и забылся в блаженном ожидании. И вышло, отталкиваясь от той общей детской памяти:

Мир тому поэту,
кто оставил свету
только строчку эту:
«Мама мыла раму».

У доски уроки.
Буквы… Слоги… Строки.
Приглашеньем к храму –
«Мама мыла раму».

Мыла, поспешала,
протирала стекла.
Тех звучаний шалость
в сердце не умолкла.

Много прикопилось
из газеток хлама.
Всё теперь сгодилось –
драит окна мама.

Не знавал я грусти,
скуки и печали,
как с бумажным хрустом
стёкла запевали.

«Мама мыла…» Только
так давно не учат.
Что мне спор методик?
Лишь бы стало лучше.

Как того поэта
звали, кто ж запомнил?
Только строчка эта.
Но с ней так светло мне!

Сказать честно, не могу вспомнить такого «момента», когда избрал литературу «на всю оставшуюся жизнь». Всегда как-то больше хотелось просто жить, чем вместо обычной жизни избирать «литературное поприще».

Я.М.: За каждым человеком стоят его наставники, которые когда-то сыграли решающую роль в его судьбе. На Вашем творческом пути кто был тем самым наставником, учителем, другом?

Ю.Л: Что касается особого внимания к слову, словесности и стоящей за ними литературе, то первыми и самыми важными моими наставниками считаю своих родителей. Мама, ещё до замужества и до войны, стала учительницей в начальных классах сельской украинской школы. Но после войны, после почти трёх лет оккупации, когда мы с нею из Одесской области приехали в сибирскую тайгу, а затем и в Новосибирск, по месту пребывания воинской части, в которой служил теперь отец, мама уже не могла оставаться моей главной домашней наставницей. Ей и самой понадобилось неспешно переводить свою речь и орфографию с «мовы», которую преподавала до той поры, на русский язык.

Я же учиться сразу начал в русской школе. И, не странное ли дело, не ощутил никакого для себя надрыва в такой речевой перемене. А почему? Мои родители ещё до войны обзавелись в своём скромном хозяйстве новеньким патефоном, этой, казалось бы, простецкой, но знаковой утехой в быту тогдашних советских молодоженов. Не такие ли самые патефоны и до сих пор, чуть пошипывая, непременно звучат в фильмах, посвященных войне? Репертуар у нас был, в основном, с наклейками Апрелевского завода, кстати, щедро умевшего обслуживать самые разные предпочтения слушателей. Среди конвертов с пластинками у моих отца и матери можно было найти песни из советских фильмов конца 30-х годов. Или записи с трогательным детским голоском Рины Зеленой. Маму неизменно восхищали старые малороссийские песни в чудесном исполнении Оксаны Петрусенко. Той самой, которой и Москва аплодировала, и Киев в своём Оперном театре. И которую люди на улицах оплакивали, когда радио сообщило о её нежданной кончине… А вот пластинки с песнями Краснознаменного армейского ансамбля, как мне нетрудно было догадаться, ещё до ухода в армию покупал по своему выбору отец. Не зря же я как бы и его голос различал в суровых словах песни о ямщике, замерзающем в степи. Или в рассказе о бродяге, что бежал с какого-то Сахалина «звериной узкою тропой». Была и чудесная запись старого рассказа Ивана Горбунова про двух мужиков, как они «приехали в Москву, попали в Кремль, увидали Царь-пушку и… обалдели. «Ванька, глянька, вот так пушка!» – «Мда-а, большая…» Их забавную беседу я просил дедушку ставить на крутящийся диск снова и снова. Так что живую русскую речь я с удовольствием ловил на слух уже лет с трёх.

Не знаю, каким родительским чутьём уже в Сибири, когда я учился в первом классе, отец однажды, придя вечером из части, догадался, что я не заскучаю, а, наоборот, весь напрягусь, и произнёс – по памяти или из какой-то книжечки – звонким, отчётливым офицерским голосом: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром…» Сколько это чудесное действо длилось: пятнадцать минут или весь вечер, до полуночи? Мне хотелось ещё и ещё слушать. Даже не спрашивая про смыслы неизвестных пока слов: кивер, редут, мусью, драгуны, уланы… Что бы они ни значили, всё сразу и до конца открывалось, будто в прозрачнейшем кругу словесного видения. И даже явившаяся под конец «Божья воля» не нуждалась ни в каком отцовом объяснении. Будто один Михаил повелел другому Михаилу, и тот по-офицерски истово исполнил то, что велено… Не помню, сколько дней продлился для меня тот восхитительный сон наяву. Но вдруг однажды, пробудясь, начинаю сам произносить – строку за строкой. И обнаруживается: ничего, совсем ничего не понадобилось зазубривать. Всё легло само – на место, свободное именно для него.

И отец, вижу, не удивляется. Но через месяц или два снова просит присесть перед ним за стол и что-то послушать. «Горит восток зарею новой. Уж на равнинах, по холмам Грохочут пушки. Дым багровый Кругами всходит к небесам…» Снова он, уже любимый мною Михаил Лермонтов? – Нет. Это Александр Пушкин! И не Бородино, а другое поле битвы, Полтавское… И какое вновь поразительное пространство – но теперь с нежданным явлением самого русского царя! «Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен. Он весь, как божия гроза…» И как это у Пушкина собрано всё вместе, сразу? «Лик его ужасен» – и тут же – «Он прекрасен…»? И как после этого спать, учить арифметические правила умножения, вычитания? … И почему вдруг снова обнаруживается, что ни строчки не понадобилось зубрить? Всё само свободно принимается памятью.

Но тою же зимой замечаю: отец снова расхаживает по комнате молча, будто про себя проверяет: собран ли, напрягся ли лопоухий грамотей для очередного чрезвычайного разговора… И мама молча сидит чуть в сторонке, с вязанием в руках, но, кажется, ожидая и для себя небывалого урока… На сей раз – снова Лермонтов. Но другой совсем Лермонтов – пораженный невыносимой утратой: «Погиб Поэт! – невольник чести – Пал, оклеветанный молвой…» Да, это о его любимом Пушкине, о его гибели от пули какого-то чужеземца… И пусть опять слышны слова, не вполне понятые в своих значениях, но слух мой они совсем не отвлекают, потому что опять слышу явственно: один Михаил пересказывает свою невыносимую боль и скорбь другому Михаилу, а этот – нам с мамой… Вот такие были первые наставники. Счастлив тот, у кого первые остаются такими на всю жизнь.

Из школьных учителей в разных классах какими-то всплесками открытий запомнились двое или трое, хотя имен, к огорчению своему, теперь не вспомню: учительница, которая, говоря о писателе Гончарове, попросила повнимательней, без спешки прочитать хотя бы «Сон Обломова» и заметила как бы мимоходом, что, да, Илья Ильич как-то всё больше полёживает, но вообще-то в России лежачего не бьют… Ведь и Лермонтов в самом своём знаменитом стихотворении признавался, что тоже хотел бы «забыться и заснуть»… Позднее другой учитель литературы, говоря о Льве Толстом, вдруг открыл для нас, что есть особое понятие «писательский стиль» и что великий писатель в совершенстве владеет целой палитрой стилевых красок и оттенков. Взять хотя бы Кутузова, родственную простоту его разговора с солдатами перед боем. Но совсем другими стилевыми средствами пользуется он в своих донесениях или в задушевной беседе с сыном старика Болконского.

Я.М.: В первом номере «Родной Кубани» за 2017 год была напечатана подборка Ваших стихотворений «Там, где нету тебя». В них слились воедино горе утраты и огромная любовь к женщине, которая на протяжении многих лет была рядом с Вами. Юрий Михайлович, какое влияние на Вас как поэта и прозаика оказала жена?

Ю.Л.: Признаюсь вам, я был глубоко тронут, увидев, что именно выбрала из моих стихов новая редакция «Родной Кубани» для своего самого первого номера. Цикл стихотворений «Пречистое» был написан вскоре после кончины моей супруги, Юлии Алексеевны Кружковской, матери двоих наших с нею сыновей, к тому времени уже ставших взрослыми. Тридцать пять лет совместной жизни – много это или мало, если после них остаются глаголами самоукоризны – «недожалел тебя, недоберёг тебя, недолюбил тебя, недосмотрел…»? Она всегда была первой читательницей или слушательницей всего, мною написанного, в том числе нигде ещё ненапечатанного. А часто и первым снисходительно-шутливым корректором словесных моих неправильностей. В полукилометре от Пречистенского сельского кладбища, где она упокоена, теперь – на высоком холме над Нерлью Клязьминской – новые купола и кресты возрождаемой к достойной жизни церкви. Она верила и надеялась: так будет.

Ю.П.: Как известно, Вы окончили филологический факультет МГУ. Незадолго до Вас на этом факультете учились Михаил Лобанов, Вадим Кожинов, Станислав Куняев, оставившие воспоминания об этом периоде их жизни. Каким Вам видится сегодня филфак МГУ 1957-1962 гг.?

Ю.Л.: Да, это был филфак МГУ. ещё старое его здание – на Моховой, до переезда факультета на Ленгоры. Просторный двор с липовыми деревьями, с памятниками Герцену и Огарёву, лестницами в читальный зал под его громадным куполом. В том зале и познакомился я со студенткой Юлей, а через какой-то месяц или два на предпраздничном вечере, с колотящимся сердцем, прилюдно, со сцены студенческого клуба произнес посвященное ей стихотворение. Зал мою отчаянную выходку почему-то не замолчал, не зашикал, а, наоборот, поддержал дружными аплодисментами. Ослепленный юпитерами, я и не разглядел, что в зале сидят не только студенты, но и преподаватели. На следующее утро предстояло дежурить с кем-то ещё из нашей группы, в раздевалке. На подходе в слабоосвещенном коридоре я различил седую бородку клинышком Сергея Ивановича Радцига, старенького профессора, читавшего нашему курсу лекции по античной литературе. Медленным шаркающим шажком приблизившись и протянув мне своё пальто, он всмотрелся, узнал и вдруг пропел: «Поэ-эт… – и добавил, качнув головой, но без укоризны, – а де-жу-рите!» – Я только развел руками, а он, довольный своей шуткой, побрел в сторону аудитории.

А вот с Михаилом Лобановым, Вадимом Кожиновым, Станиславом Куняевым и совсем недавно скончавшимся Петром Палиевским, я тогда знаком ещё не был. Знакомства, сперва заочные, состоялись позже, уже после того, как суровая троица из Института мировой литературы Бочаров, Кожинов и Палиевский в совместно написанном ледяном памфлете «Человек за бортом» в клочья и прах разнесла со страниц «Вопросов литературы» первую книгу Владимира Турбина «Товарищ время и товарищ искусство». Но я-то в течение четырех лет напитывался самыми передовыми, как казалось, откровениями именно в лермонтоведческом семинаре обожаемого нами Владимира Николаевича. Это он, добывая автобус, каждой весной вывозил нас на межвузовские конференции по творчеству Лермонтова, – то в Ленинград, то в Орджоникидзе (с последующим головокружительным рейдом по Военно-Грузинской дороге, через Тбилиси, Кутаиси, Гори, Поти и…Тамань; то в Киев, с теплоходиком по Днепру к могиле Тараса Шевченко в Кáневе; то на летнюю трудовую практику на полевом стане станицы Ольгинской, что на Кубани. Ну, как было нам, его пестунам, не возроптать, прочитав в «Воплях» (так в студенческой среде прозывали ортодоксальные «Вопросы литературы») сей скучный навет троих ортодоксов (смонтированный, как нам померещилось, не по запросу ли из «органов»?!). Лишь через время, когда страсти вокруг «Товарища…» угомонились, обнаружилось, что «левый» Турбин и «правые» имлийцы, оказывается, могут не только ворчать друг на друга, но и делать, пусть и почти не сговариваясь, одно общее благое дело. Я имею в виду отыскание в Саранске и перевоз в подмосковный Подольск, а потом и в столицу больных, престарелых, великого филолога России Михаила Михайловича Бахтина (по сути, ещё полуссыльного) и его супруги Елены Александровны. А далее – издание его книг о Достоевском, Рабле, подготовку собрания сочинений его трудов. К тем заботам по заслугам подключены ведь были и турбинские «семинаристы» – мои однокурсники, добрейшая Леонтина Мелихова, энциклопедический Сергей Александров, исключительно одарённая в рукописных разысканиях Людмила Дерюгина.

Я.М.: Вы и поэт и прозаик. Как эти две беспокойные «творческие личности» уживаются в одном человеке?

Ю.Л.: Не знаю, как у кого, а у меня не очень-то они уживаются. Не потому, что года «шалунью рифму гонят». Просто, работа над прозой, чем больше эта проза по объёму, тем требует большей постоянной, изо дня в день, собранности, многочасового корпения за письменным столом или перед настырно светящимся экраном (или диктофоном, коли кто научен) или стоя перед бюро (хотя высиживать ее, прозу, всё же привычней, чем выстаивать). А стихи, если только не многостраничная поэма, – это, в сравнении с отсидкой за прозой, чуть ли не роскошь, род барственной забавы. Стихи, даже сердитые, суровые по смыслу, легче писать от руки, где-нибудь в закутке, полулежа, а то и просто-напросто валяясь на диване, как валяется же и больной, чтобы унять жар в голове… А результаты, все мы знаем, как могут различаться. Иная проза, – перечитаем хотя бы «Фро» Андрея Платонова, – может выйти гораздо чувственней, в старом хорошем смысле этого слова, чем сияющая метафорами поэма.

Ю.П.: Юрий Михайлович, Вы справедливо называете рассказ А.П. Чехова «Студент» «великой христианской проповедью – без всякой риторики и патетики». Какие ещё произведения русской литературы XIX-XXI веков стоят в этом ряду?

Ю.Л.: Да что далеко ходить? К чеховскому «Студенту», я бы добавил только что упомянутый платоновский рассказ, хотя в нём нет ни одного упоминания о Евангелии, о вере в Бога. Когда-то, преподавая литературу студентам, будущим журналистам, я советовал, при всей их загруженности другими учебными предметами, начинать встречи с шедеврами русской литературы хотя бы с малых по объему сочинений, можно и с фрагментов. Перечитаем без спешки пушкинского «Моцарта и Сальери», через неделю – «Тамань» того же Лермонтова, потом «Певцов» Тургенева, или «Сон Обломова» из романа Гончарова, или же описание утра из «Казаков» Толстого, когда его герой, проснувшись по пути на Кавказ, впервые увидел горы. Или «Мужика Марея» Достоевского. Или лесковского «Зачарованного странника», «Кладовую солнца» Пришвина, или же сцену ночной рыбалки Гришки с отцом в самом начале «Тихого Дона»… В этой для начала самой малой и краткой антологии, каждому на посильный выбор, думаю, нашлись бы свои соты и для «Усвятских шлемоносцев» Евгения Носова, и для беловского Ивана Африкановича, и для распутинских старух с обреченной Матеры. И для осенней Тамани Лихоносова… Но для самого-самого начала избрать «У лукоморья дуб зеленый…» Да запомнить это чудесное предисловие к «Руслану и Людмиле» от буквы до буквы.

Теперь, когда родная литература внаглую вытесняется из сознания школьников, как вытесняют её и на радио, и из кино, со сцен, с телеэкранов, нужно для разгона и духовной отваги – ах, вы так с нами?! – удерживаться пусть за её малые пяди, как ребенок держится за нательный крестик, за деревянную, зацелованную, но скучную для «взрослых» лошадку.

Ю.П.: Ещё в 2003 году Вы написали поэму «Христос ругается», где резко-негативно и ярко-образно бичуете общественные и человеческие пороки, носителями которых являются банкиры, олигархи, фарисеи-книжники, лицемерные ученые, крючкотворы-избранники, сребролюбивые священники… Если бы поэму Вы писали сейчас, как бы вёл себя Христос? То есть как, на Ваш взгляд, изменился человек и духовно-нравственная атмосфера в нашем обществе за минувшие 16 лет?

Ю.Л.: У меня тоже была надежда, что нежданный выплеск словесной почти площадной брани, намотанный, как пук жестких веток, на метлу (помните «Божью метлу» в одном из эпиграфов?) зацепит слух того «неизвестного читателя», к которому каждый пишущий с неизменным доверием обычно и обращается. Но, похоже, нормы воздействия и восприятия сегодня уже напрочь сбиты со своих традиционных диапазонов. Один мой читатель, мнениями которого я всегда очень дорожил, вдруг услышав одно лишь название «Христос ругается», смущенным шепотом выдавил из себя: «Но как же вы смогли?.. такое название?.. да разве не кощунство!» Я не стал оправдываться, понадеявшись, что если, он, остынув, прочитает то, что под названием, то всё же не осудит… Видел же он, к примеру, пусть в репродукции, знаменитую икону «Христос Ярое Око», с которой Спаситель смотрит на всех нас с выражением боли и осуждения лжи, творящейся на земле, при нашем же участии или хотя бы присутствии. Но заметьте, сколько времени прошло, а зона молчания вокруг моей «бранной» вещи никак не сократилась. Может, и вправду, впал я в ересь? Или такие выплески-выходки в «элитарном обществе» теперь вообще неприлично различать, приравнивая их к срамным заборным надписям?.. Ладно, какая-то там поэмка! Пусть её и не было вообще, коли так уж угодно. Но не слишком ли долго длится фигуру умолчания в связи с очевидными метастазами обширнейшей духовной надорванности нашего общества? Вы спрашиваете: а если бы Он сегодня явился? Даже библейские пророки не сводили своих предчувствий к каким-то конкретным дням, часам и секундам. Если вспоминать десятилетия не очень давние, когда жили, писали и Юрий Селезнев, и переживший его Василий Белов, то при них ещё было у общества представление, что писатель на своей земле всё-таки по-прежнему слышим, различим, насущен. И что через его слово иногда и безмолвствующий народ высказывается. А теперь? Не переступить бы нам порог, за которым немота, как в склепе! Не для того ли и тиражи книг сокращают теперь до самых плачевно-смешных?

Ю.П.: Лучшие работы Юрия Селезнева – это его книги о Ф.М. Достоевском и В.И. Белове. Как Вы, идейно-душевно-духовно наиболее близкий Ю.И. Селезневу человек, думаете: почему так произошло?

Ю.Л.: Совершенно согласен с Вами: лучшими, наиболее совершенными работами в наследии Юрия Ивановича Селезнева остаются его «Достоевский», написанный для серии ЖЗЛ, и небольшая по объему книга о Василии Белове. И лучшие не потому, что он до них будто бы работал неровно, отвлекался на какие-то второстепенные сюжеты. Нет, таких метаний за ним не водилось. Как критик, как историк русской литературы – в её громадном объеме от «Слова о Законе и Благодати» митрополита Илариона до «Прощания с Матёрой» Валентина Распутина или романа «Мой маленький Париж» Виктора Лихоносова – Юрий Селезнев развивался стремительно, успевая держать в уме всю многовековую перспективу становления нашего национального художественного Древа-Письма. Он был в этом задуманном держании строг к себе и последователен. Иное дело, что общий замысел целокупной истории русского художественного самосознания, который, я думаю, он, как мыслитель, для себя твердо наметил, фатально не совпал с его жизненными сроками. Очевидное тому подтверждение – книга «Глазами народа». Вышедшая уже посмертно, она как бы представляет собой развернутый конспект всей недовоплотившейся композиции. Какие-то главы прописаны достаточно полно, как, например, большой фрагмент, посвященный творчеству Лихоносова. Но, скорей всего, над иными главами Селезнев предполагал работать и дальше, насыщая их самым свежим материалом. А от каких-то цитат, навязанных ему в жесткой первоначальной редакции, без всякого сожаления и отказался бы.

И, конечно, нельзя не вспомнить здесь о нереализованном замысле его биографии Михаила Лермонтова. Многочисленные разговоры с друзьями, великий объём заготовок в виде конспектов, фрагментов и набросков остались свидетельством его готовности немедленно после возвращения из поездки в ГДР (как оказалось, для него роковой), приняться за работу над новой книгой, опять для ЖЗЛ. Иногда можно услышать: зачем ему понадобился этот вроде бы попятный шаг от «большего» к «меньшему», от старшего к младшему? Нет же, не зря он – чуть не за неделю до своей смерти – записал как пароль: «Лермонтов космичен!» В «космичности» поэта он различил такие духовные прозрения и предупреждения, каких в надисторической перспективе не дано было разглядеть и автору «Бесов». Не захотел бы Юрий Селезнев после «Достоевского» искать себе какую-то временную передышку в более легкой, «проходной» биографии. Не пожелал бы он «пятиться». Лермонтов в его восприятии давно перерос юношеское увлечение, обязанное близостью кавказского «места действия». Поэт словно ждал от него особого внимания к фундаментальным основам людского бытия, к противостоянию истины и лжи, безгреховности и соблазна, чистоты и измены. То есть к древним, как мир, конфликтам, так выстраданно воплотившимся в «Демоне». Не потому ли Лермонтов, будто в назидание будущему истолкователю, без малого десять лет не ставил последней точки в этой труднейшей для него поэме. Поэт стремительно мужал, духовно возрастал. В том числе отказался в одном из вариантов «Демона» от эпиграфа из «Каина» Байрона. В облике извечного искусителя и очарователя обнажал фальшивость громкой и двусмысленной фразеологии. Готовясь к предстоящей работе, Юрий Иванович, как всегда, был сдержан и собран. Он не любил распылять задуманного на предварительных посиделках.

Я.М.: Юрий Михайлович, Вы часто бывали в Краснодаре и знаете о ежегодных конференциях, проводимых на факультете журналистики КубГУ. В том числе и о конференции, посвященной наследию Ю.И. Селезнева. В этом году этому удивительному человеку могло бы исполнится 80 лет. Мы знаем о нём как выдающемся критике и литературоведе, а вот как о человеке, со своими стремлениями, желаниями, привычками, в общении с друзьями и в быту, знаем совсем немного. Что бы Вы могли сказать о нем с этой стороны?

Ю.Л.: Как не понять это желание побольше узнать достоверного о человеке, давно уже ставшем для его земляков легендарным! Казалось бы, в сборнике воспоминаний «Юрий Селезнев. Память созидающая», выпущенном здесь у вас тридцать с лишним лет назад, собрана была – стараниями, в первую очередь, друзей-краснодарцев – богатая россыпь живых его черт и свойств: облик, привычки, характерные поступки… Но как обидно мало фотографий сохранилось! И ни одной записи голоса. Ни одного, хоть на несколько секунд, появления на телеэкране. Это теперь все так спешат, ничего ещё, по сути, за душой не имея, засняться везде и всюду, «сфоткаться», зафиксироваться… А тогда? Встретились друзья-приятели, разговорились, беседу затеяли, обменялись замыслами, идеями, надеждами… Ну, какие там фотки! Потом, успеется, дел и без того полно!

Помню, в феврале 84-го Юра попросил поездить с ним часок-другой на моём «Москвиче». Он не очень уверен был в твердости своих навыков вождения, полученных в автошколе, а очередь на собственные «Жигули» уже приближалась. Я и сам был автолюбителем с совсем ещё небольшим стажем и в центр Москвы без особой нужды старался за рулем не выбираться. А потому нашли недалеко от моего жилья безлюдные окраинные аллеи Кусковского парка. Когда подъехали на место, поменялись сидениями, и он, включив зажигание, положил ладони на руль. Повел машину спокойно, без рывков: вторая передача, потом третья, наконец, и четвертая. Всё как у всех. О чем беспокоиться? Можно и поговорить о чём-то постороннем. «Если хочешь, закуривай» – предложил я. «Ну, нет уж, потом» – усмехнулся он. На аллее было безлюдно, ни попутных, ни встречных машин. Наконец, минут через двадцать впереди после очередного поворота показалась женщина. Она медленно двигалась нам на встречу, толкая перед собой коляску с ребенком. Расчищенное от снега полотно асфальта было вполне широким, чтобы нам разминуться, не сбавляя скорости. Но тут Юра почему-то разволновался, убрал газ и даже затормозил, свернув в невысокий обочинный сугроб. Когда женщина, видимо, удивлённая нашей остановкой, прошла мимо, он хохотнул своим коротким хохотком. Рассмеялся и я. Случился обычный казус, когда новичку, ещё не привыкшему к габаритам своей машины, кажется, что он обязательно зацепит встречный автомобиль или человека, неспешно прогуливающегося. «Со мной так тоже бывало, – утешил я Юру. – Просто мы с тобой поздновато рулить затеяли. На нашем месте восемнадцатилетние ребята не испытывают, ну, никаких затруднений. Им всё как с гуся вода… Включи задний ход».

Мы доехали до пустой засугробленной площадки недалеко от ограды Успенского храма в Вешняках. Отсюда можно было вернуться по той же аллее к исходной точке нашей прогулки. Но мне показалось, что Юра удручён недавним происшествием и не хочет снова конфузиться перед молодой мамашей, когда она встретится нам на своём обратном пути. К тому же здешние вязкие сугробины не собирались сразу выпустить нас из своего месива. Пришлось мне доставать из багажника лопату и откапываться…

Можно бы и вообще не вспомнить этот малозначащий случай. Только месяца через два с Юрой произошло ещё нечто подобное, но уже не в моём присутствии. Вдруг средь бела дня звонит мне наш с ним общий друг и кричит, в возбужденной своей манере: какой-то час назад съездил по странному телефонному вызову Юры и застал его в переулке недалеко от центра города. Селезнев стоял возле своей совсем недавно купленной машины, на которой, оказывается, в этот день захотел уже в одиночку поучиться вождению… Вид у Юры был совершенно смятенный. Из его сбивчивого признания выходило, что совсем недавно именно здесь он сбил девочку. «И где ж она?» – опешил мой приятель. «Сам не знаю. Вышел, а её уже нет». – «А следы удара на кузове есть?» – «Нет, ничего не вижу». – «А кровь – на асфальте или на обочине?» – «Тоже не видно». – «А кто-нибудь прибегал за ней, искал её, кричал? Или сама – разве не закричала?» – «Нет, не помню». – «Так что ж ты мне несёшь? Может, она тебе померещилась, эта девочка?» – «Нет, она точно выскочила». – «И откуда ж она выскочила?» – «Кажется, из этого двора». – «Тогда закрой машину, и пройдем в этот двор!». Они зашли во двор, и почти тут же ошеломлённый водитель среди трех подружек, скакавших по нарисованным на асфальте классикам, узнал «свою» девочку. «Не вздумай подходить и расспрашивать!» – предупредил «потерпевшего» опытный приятель. Но они ещё постояли и понаблюдали. Ни на теле «потерпевшей» девочки, ни в том, как она прыгала, ходила, смеялась, не видно было никаких следов перенесённого приключения. «А теперь пойдём к машине, – скомандовал приятель. – По-моему, у тебя от вешнего тепла слишком разгулялось воображение. Лучше совершенствуйся в вождении по ночам. Когда все девочки спят».

Но теперь вернусь ненадолго к предыдущему происшествию. В смятенном июне 1984 года, когда Юрия Селезнева уже не стало, я, возвращаясь как-то домой из центра на том же «Москвиче», вдруг вспомнил: «А почему это не вижу лопаты в своём багажнике? Разве я кому-то давал её недавно? Нет, не давал». И разом пронзила такая оторопь, что захотелось остановиться у ближайшего бордюра и закурить. Потому что мигом вспомнилось, где, когда, при каких обстоятельствах в последний раз держал я лопату в руках.

Да, именно в тот февральский день, когда понадобилось немного повозиться с ней у задних колес (на «Москвиче» они ходовые), чтобы избавить протекторы от наледи и юза. За каких-то пять минут мы успешно выбрались на твердый асфальт. Но я настолько был полон маленькой этой радостью, что совершенно забыл про лопату. Так она и осталась торчать на краю сугробного месива. Тогда Юра за руль больше не сел. Быстро вернулись ко мне домой. После недолгого катания, – которое он в шутку оценил как всё же небесполезное, – мы взбодрились на кухне крепчайшим кофе. Он его сам заваривал. Я не сопротивлялся, зная, что перечить бесполезно. Он давно уже пил именно такой густоты взвар. Пил днями и ночами, и в годы работы над книгой о Достоевском, и до сих пор…

К чему все же эти бытовые картинки и отрывки вразбивку? Может, пособит мне Виктор Лихоносов? Он в своих записках памяти Юрия Селезнева сетует, укоряет всё же друга своего: не умел тот «пожить в охотку, развеяться». Вот Пушкин умел «увлечься прелестью мгновения и позабыть об Аполлоне», умел и Бунин «пожить в своё удовольствие». Хотя и великие образцы не всегда пригодны для подражания, по сути-то, Лихоносов прав. Пожить в охотку, в своё удовольствие Селезнев явно не умел. Похоже, он с молодых лет был обречён на такое неумение. Даже если пытался вырваться из жесткого круга с помощью запоздалых уроков вождения легковой машины, – в надежде отъехать куда-то подальше ото всего, пусть наобум. И пожить хоть немного в царстве природного умиротворения.

Его личностный биоритм будто не имел никакого иного исхода, чем болезненный рывок из одной драмы в другую. Как могли, как умели, его друзья старались сопереживать его драмам, его бедам. Куда проще было бы, отойдя в сторону, развести руками и сказать: это судьба. Многие страницы его судьбы так и остаются по сей день незаполненными, под знаком вопроса. И это зияние в первую очередь касается его оглушающе нежданной смерти. Или, как многим сразу же показалось, погибели… Расставание с ним, для тех, кто пришёл на проводы, осмыслялось как прощание с героем наших дней. Героем Третьей Мировой, о которой он первым вслух сказал, что она уже идёт.

Ю.П.: Уверен, Ваши ЖЗЛовские книги «Сковорода», «Гончаров», «Дмитрий Донской», «Кирилл и Мефодий» останутся в веках. Какие качества объединяют героев этих книг и какой из них оказался для Вас самым труднопостижимым?

Ю.Л.: Каждый герой биографической книги, никуда от этого не деться, по-своему остаётся все же непрозрачен для осмысления. И степень «труднопостижимости» возрастает пропорционально его удаленности во времени от наших дней. Если говорить о своих работах, то, конечно, об Иване Гончарове мне было писать легче, хотя бы в силу того, что получил доступ к его личному архиву в Пушкинском доме, к его обильной переписке с современниками, на ту пору ещё неопубликованной. Куда трудней оказалось обнаружить для себя глубинную и трогательную родственность Ивана Александровича с самым заветным его героем, Ильей Ильичём Обломовым, который во многом для писателя автобиографичен и явно недостоин той хулы, которой его подвергли дореволюционные и советские критики.

Но самыми «труднопостижимыми» стали, конечно, Кирилл и Мефодий. Какая прорва времен миновала! И какие языковые барьеры, догматические препоны, какая груда разноречий во мнениях исследователей разных стран и конфессий. И всего два древних путеуказующих жития по дороге к их IX веку. Как не впасть в отчаяние? Но, к счастью, совсем рядом, в каждом действующем храме можешь в любой день услышать живые голоса записанных ими впервые по-славянски молитв, отрывки из евангелий, из Апостола, Псалтири.

Я.М.: Кого ещё, по Вашему мнению, не хватает среди героев «ЖЗЛ», о ком ещё необходимо написать и кого до этого времени несправедливо обходили вниманием?

Ю.Л.: Разобраться с тем, кого ещё не хватает сегодня среди героев серии ЖЗЛ, не возьмусь. Конечно, если уже пишется и печатается в журнальном варианте биография Вадима Валериановича Кожинова, то не трудно догадаться, что на её страницах неминуемо появится среди других собеседников Кожинова и Юрий Селезнев. Вот как всё вдруг стало близко! ещё шаг, и кто-нибудь спросит: но почему же нет в планах серии ЖЗЛ и книги, посвященной самому Селезневу? Как знать, может, кто-то её уже и пишет или хотя бы составляет заявку на неё в издательство «Молодая гвардия»? Но вряд ли это будет один из тех, кто знал его лично и близко. Не только потому, что таких людей совсем уже наперечет. Но для биографии её автору нужно бы хоть немного дистанцироваться. Нужна временная пауза, в том числе, для оценки чрезвычайных исторических сдвигов и смещений, отделивших укороченную Россию от СССР. Селезнев бы нас во многом не различил – ни как советских, ни как русских.

Я.М.: Киностудия «Мосфильм» когда-то планировала снять полнометражный фильм по книге «Дмитрий Донской, князь благоверный», которая вышла в серии «ЖЗЛ». Почему фильму не суждено было выйти в свет? Как это объяснил «Мосфильм»?

Ю.Л.: Да, действительно, на киностудии «Мосфильм» было в начале 80-х намерение поставить полнометражный художественный исторический сюжет о князе Дмитрии Донском. Дирекция студии даже заключила скромно авансированный договор на экранизацию моей ЖЗЛовской книги. Но через некоторое время Никита Михалков, собиравшийся заняться картиной, был приглашен в ЦК и вернулся с сильно огорчившим и его самого, и всех его соратников известием: подготовка к такому сюжету сворачивается, поскольку слишком громко отмеченное в стране празднование 600-летия Куликовской битвы и без того расстроило «наших восточных товарищей». Кинорежиссеру было предложено избрать какой-нибудь иной исторически сюжет, если он хочет попробовать свои силы в этом жанре. Никакого письменного решения, подтверждающего отказ свыше, Михалков не получил. Поэтому и я не могу теперь документировать происшедшее какой-нибудь письменной справкой. Впрочем, история имела косвенное продолжение. Вскоре «Мосфильм» принял от Михалкова заявку на фильм об Александре Грибоедове. Никита Сергеевич предложил мне войти в сценарную группу, и я не отказался. Но это уже совсем другая история, не получившая пока никакой кинореализации, так что вряд ли имеет смысл на ней задерживать внимание.

Ю.П.: Будучи автором романов «Унион» и «Полумир», как Вы видите настоящее и, быть может, будущее нашего братского сербского народа?

Ю.Л.: С тех пор, как кровавые события на киевском Майдане, в Одессе, в Донецке и Луганске ворвались в жизнь восточного славянства, поневоле и славянские Балканы как бы задернулись от нас новейшего изделия непроницаемой завесой. Словом, опять «Тамо, далэко…» – как поётся в старой сербской песне времен Первой мировой. И ближе всё никак не становится… В последний раз, после большого перерыва, мне удалось побывать в Белграде в октябре 2015-го. Участвовал в презентации своей книги «Русский сказ – Сербская притча», изданной нашим «Вече», при творческой поддержке «Фонда исторической перспективы» Наталии Нарочницкой. Походил немного по центральным улицам и площадям. Увидел памятник последнему русскому Государю, совсем недавно поставленный стараниями того же Фонда исторической перспективы. Сербы по-прежнему с особой благодарностью вспоминают поступок Николая II, который при самом начале той всепередельной бойни по-рыцарски вступился за малый православный народ посерёдке Европы.

Но что с этим народом теперь? Какова его собственная историческая перспектива – хотя бы на ближайшее десятилетие, другое? Древнее искалеченное Косово нагло изъято из сербской истории шиптарским внедрением, при поощрении всемирной демократии, и всё меньше питает надежд на возвращение под родимый кров. В центре Белграда всё так же торчат остовы государственных учреждений, которые разбомбили, вместе с телецентром, асы президента-саксофониста Клинтона.

Я многие годы дружу и переписываюсь с белградским профессором Срето Танасичем. Он до недавних пор возглавлял Институт сербского языка Сербской Академии наук. На презентации моей книги Танасич больше внимания сосредоточил на вошедших в неё романах «Унион» и «Полумир», поскольку именно он в разные годы и переводил их на сербский язык. С тех пор мы с ним, подбадривая друг друга, обмениваемся в письмах шутливым уверением: Полумир – малый, но с таким звучным именем сербский городок – разве не способен однажды стать, пусть на первый срок, столицей всего славянского мира? Опамятуются же, наконец, славяне разных стран и конфессий, стряхнут с себя коросту взаимных предрассудков и нанесённых друг другу ран, вспомнят о своём золотом веке, когда, с подачи великих славянолюбов Кирилла и Мефодия, они обрели первую общую письменность.

Я.М.: Литературные поколения постепенно сменяют друг друга. В каждом из них есть выдающиеся, непохожие на своих «литературных пращуров» авторы. Вот уже несколько лет говорят о «новых традиционалистах» (Андрей Антипин, Елена Тулушева, Юрий Лунин и др). Как Вы думаете, кто придёт следующим и какие приоритеты будут у нового литературного поколения? Знакомы ли Вы с молодым поколением литераторов, и кого могли бы назвать в качестве достойных его представителей?

Ю.Л.: Боюсь, на Ваш вопрос о «новых традиционалистах» аргументировано ответить не смогу. Ведь нескольких имен и нескольких публикаций ещё вряд ли достаточно, чтобы определенная литературная группа или школа уже прочно укоренилась. Из того, что за последние 50-60 лет в русской прозе (отчасти и в поэзии) убедительно, причем, победно запечатлелось, можно назвать лишь наших «деревенщиков». Но это, увы, оказалась победа на краю погибели, в предощущении краха вековечного национального уклада. Народное бытование на земле (а не возле дачных теплиц и музейных экспозиций) стремительно истаивает. Наши футурологи из году в год, уже в течение нескольких десятилетий упорно, с какой-то мрачной, чуть ли не инфернальной интонацией твердят, что дальнейшая урбанизация и страны, и всего мира неизбежна, иначе мы не достойны будем жить в цивилизованном сообществе. В этом их оцифрованном раю, где на пашнях и нивах уже предначертано «вкалывать» роботам, не понадобятся больше ни Микула Селянинович, ни советские свинарка и пастух. Думаю, если и дальше спешить в обреченный тупик тотальной цивилизованности, то и сами понятия «традиция», «традиционность» совсем скоро станут однозначно отрицательными (попытки уже предпринимались), вплоть до их изгнания из цивилизованного лексикона. Не представляю, долго ли продержатся «новые традиционалисты» в таком жестком окружении, не захотят ли податься в иные, куда более комфортные и толерантные «измы»? Хватит ли под ногами почвы, а для дыхания свежего воздуха?

Я.М.: О.А. Москвина в статье «Родная песня» говорит о Вашей поэзии следующее: «Одна из замечательных особенностей лирики Юрия Лощица – близость к песне, а именно к песне народной». Стержень славянской традиции – это устное народное творчество, в котором важное место занимает песня. В настоящее время люди петь перестали. Скажите, Юрий Михайлович, что теряет русский человек, находившись в этой тишине, без народной песни, наедине лишь с самим собой?

Ю.Л.: Скажу для начала, что Ольга Александровна Москвина – тонкий знаток поэзии Николая Рубцова, опытный исследователь-стиховед. Живет она и работает в филиале Владивостокского университета, в маленьком Уссурийске. Так что Русский мир, слава Богу, всё ещё тесен. Её статью, которую Вы упомянули, конечно же, считаю оценкой, меня поощряющей, хотя и завышенной. Когда-то, в годы студенческих песенных складчин, я иные свои стихи выпевал, даже под гитару. Но потом, от десятилетия к десятилетию, песенный импульс стал у меня убывать. В стихи отовсюду грубо ворвались совсем другие ритмы – взрывные, расшатанные, заставляющие скукоживать барабанные перепонки. Лишь иногда, в минуты затишья удавалось вернуться к распевному стихострою, как в случаях, которые различила и захотела как-то выделить О.А. Москвина. Это как бы её щадящая подсказка: вот-де о чём не надо у себя забывать… Впрочем, и до той поры было у меня несколько более ранних стихотворений, напросившихся на нотную запись или сразу на гитарные аккорды. Особенно я благодарен поэту-песеннику, ставшему под конец его жизни священником, отцу Владимиру Сидорову, светлая ему память, – за несколько песен на мои «деревенские» стихи ещё 70-х годов. Одареннейший поэт-песнетворец, он, кстати, прекрасно осознавал всю пагубность намеренного вытеснения из эфира народной песенной культуры, осуществляемого попсовой машинерией СМИ.

Я.М.: И традиционный вопрос: какие у Вас на данный момент творческие планы, что лежит на письменном столе и ждёт завершения?

Ю.Л.: Традиция есть традиция. Дело ведь не в одной этикетной стороне беседы. Но и в том, что разговорившегося гостя радушные хозяева хотят напоследок ещё приободрить: ну, не всё же высказалось из того, что задумано? Точно, ещё не всё. У меня на счету десять книг прозы, не считая избранного трехтомника. И всего три сборника стихотворений, причем последний вышел больше десяти лет назад. Но пишу стихи и по сей день и изредка предлагаю их в печать. Ну, пусть что-то и ещё обождёт. Надеюсь, не закоснеет. А всё же есть намерение самому собрать их в итоговый однотомник. И даже название примерил: «Давнее и недавнее». Ведь и я тоже, как у всех почти бывает, начинал со стихов. И Вам напоследок подобрал из давнего: «Все самолёты покинули лето В самый полдень, Будто бы кто о движении этом Им напомнил. И почему они сразу так снялись, Тотчас взмыли? Может, в жару им видения снились Злые-злые. Может, за облаком, облаком крайним Кто-то машет? Может, приснилось, что вечер их красным Мажет, мажет? Как бы там ни было в небе, а в полдень Тихо, разом Все самолеты покинули поле С полным грузом».

Что поделать, если не только в юности, но и с детских лет, и по сей день не получается избыть тревожного чувства при виде взлетающих в неизвестном направлении самолетов? Может, стихотворное песенное слово существует ещё и для того, чтобы унимать в душе какие-то чрезмерные предчувствия и тревоги.

30.07.2020