18.11.2024
Память созидающая. Часть 3.
Читать предыдущую часть...
Валерий Сергеев (писатель, г. Москва)
СЕРДЕЧНЫЙ ПОКЛОН
Тем, кому выпала на долю великая радость — иначе не скажешь — дружить, общаться, работать с Юрием Ивановичем Селезневым, хорошо известен, в подлиннике или по репродукциям, великолепный его портрет, написанный художником Александром Шиловым. На этом парадном и торжественном портрете Юра вышел внешне очень похожим. И не только внешне... Да, он мог бывать и, по обстоятельствам, бывал таким вот блистательным, холодновато и отстраненно красивым, «застегнутым на все пуговицы», не всякому доступным и откровенно гордым за высокое достоинство идей и дел, которым он так искрение, мужественно и безоглядно служил.
Но вот теперь, когда нет уже с нами нашего Юры, как называли его очень и очень многие без боязни быть непонятыми или понятыми неверно, этот едва ли не единственный прижизненный его портрет как бы жаждет ожить, дополниться, чтобы раскрылся в нем Юрий Ива-нович и шире, и многосторонней.
Странное возникает чувство — всматриваешься сейчас в репродукцию и кажется: сам ты находишься в одной комнате с живым Юрой, а за спиной у тебя, тобою только ощущаемый и предугадываемый, но хорошо видный и понятный ему, стоит кто-то чужой, совсем посторонний делам нашим и интересам. И когда этот чужой наконец уйдет, незабываемой, сердечной и ясной улыбкой озарится Юрино лицо, быстро и весело блеснут из глубока-глубока синие и пристальные его глаза, озорно дернет он, будто подмигнет, одной бровью и глуховатым своим голосом с едва уловимыми мягкими южно-русскими интонациями начнет расспрашивать - весь заинтересованность и участие.... И сам расскажет с редко встречающейся в людях откровенностью о делах, замыслах, трудностях. Расскажет со всегдашним своим незлобивым юмором, даже если речь пойдет не об очень веселых вещах. И что-то посоветует и сам не постесняется попросить совета. И тут же, увлекшись и радуясь возможности непустого общения, станет развивать какую-то волновавшую его мысль — о Достоевском ли, о народном ли творчестве, о хороших современных писателях или о древнерусской литературе, горячо им любимой, а нередко — о массовой, «шлягерной» лжекультуре, столь же горячо ненавидимой… Мысль всегда острую, значительную, часто неожиданную, самой своей смелостью и новизной вызывающую на обсуждение, а подчас — на принципиальный спор.
И как всем, кто знал и любил его, недостает и будет недоставать того так и несозданного портрета, где он дружески открыт и прост, вдохновенно светел, весел, словом, такой, каким не успела запечатлеть его искусная кисть живописца!
По книгам и статьям Юрия Ивановича Селезнева нетрудно увидеть, какой глубокой профессиональной и разносторонней общей культурой он обладал. Прекрасно знавший русскую, да и не только русскую литературу, серьезный специалист по Достоевскому, он чувствовал себя «дома» и во многих других областях культуры. Люди, близко с ним общавшиеся, помнят о его обширных, иногда неожиданных, познаниях в области русской истории, фольклора, о его интересе к старой и новой живописи, музыке, к отдельным проблемам археологии, лингвистики.
Эти разнообразные интересы объединялись, как мне думается, в высшей степени присущим Юрию Ивановичу Селезневу обостренным чувством национального в культуре. По его убеждению, глубинное, подлинно национальное, выражающее исторический опыт и дух народов — основной критерий причастности к общечеловеческим ценностям, к мировой культуре. Не случайно его так живо интересовала и зарубежная литература, и литература народов СССР — от древних эпических сказаний до современных авторов. Отсюда, наверное, очень искреннее и как-то особо подчеркнутое его уважение к каждому большому и малому народу, самобытно живущему на своей земле, говорящему на своем языке и творящему свою культуру — вклад в мировую духовную сокровищницу.
Но, естественно, в центре его интересов была русская литература. Постоянно искал он ключи к тайне ее своеобразия, ее духа, справедливо обращаясь и к современности, и классике, и к древним архаическим пластам. А поскольку литература живет в тесном взаимодействии с другими видами искусства, то их не обходил он в своем поиске. Следуя тем путем, который сам Юрий Иванович назвал «путешествием к первоистокам народной памяти», он никак не миновать древнерусскую словесность и шире — культуру Древней Руси. Пожалуй, это обстоятельство первоначально нас и сблизило. Я работал над книгой об Андрее Рублеве для серии «Жизнь замечательных людей» как раз в те годы, когда Юрий Иванович возглавлял редакцию «ЖЗЛ». Древняя Русь, собственно, моя специальность, его к ней интерес и мой — к Достоевскому постепенно и завязали узел наших отношений, разговоров и нередких споров.
О Достоевском он успел опубликовать много. Здесь и строго ученая кандидатская диссертация, и очень острая, проблемная монография «В мире Достоевского» (первоначально он хотел назвать эту книгу «Наш Достоевский»), и удивительно сердечная, умная, пронзительно талантливая его книга — лучшее, на мой взгляд, из всего, что он написал, — «Достоевский» в серии ЖЗЛ.
А вот мысли его о древнерусской литературе, вкусы в области средневекового русского искусства оказались, если не считать одной статьи, специально посвященной полемике вокруг «Слова о полку Игореве», в «мелкой россыпи», разбросанными по многочисленным статьям, вкрапленными отдельными замечаниями в его книги. Но их все-таки можно собрать воедино и осмыслить. Однако многое так и не было написано, осталось в устных беседах. И сами по себе и как часть внутреннего мира Юрия Ивановича, его культурно-исторических взглядов, эти беседы, дополняя высказанное им печатно, думается, представляют интерес. О некоторых из них пришло время рассказать поподробней...
Сначала немного об отношении Юрия Ивановича к искусству Древней Руси. Прежде всего, он хорошо понимал, что все эти творения зодчества, столетиями украшающие русскую землю, фресковые росписи, иконы, миниатюры рукописных книг — пусть еще мало кем как следует познанный и даже пока не всякому доступный «остров сокровищ», но для него — Юрий Иванович в этом был убежден — уже настает время всеобщего открытия современной культурой. Не менее ясна была для него подлинная народность этого искусства, высота этических идеалов, в нем заложенных, неразрывная связь с позднейшими веками, с тем же Достоевским и со многими проблемами сегодняшней нашей жизни.
Поэтому он неуклонно отстаивал идею издать в ЖЗЛ биографии Рублева, Дионисия, Симона Ушакова, древнерусских зодчих... Огорчался, когда не встречал порой поддержки, сетовал на недомыслие и недостаточность культуры людей, от которых зависело проведение в жизнь этих замыслов. Но, что особенно важно, сохранял при этом неизменный свой оптимизм и уверенность, что такие книги, рано или поздно, но непременно будут. Смеясь одними глазами, с выражением необычайной серьезности, он заключал эти разговоры любимой своей поговоркой, которую произносил с нарочито кроткой интонацией: «Ничего... пробьемся штыками».
Один случай помог мне уже вскоре после нашего знакомства понять — уважение к этой области национального искусства основывалось у Юрия Ивановича не просто на доверии или априорных ценностных соображениях, но согрето было личным восприятием, живым художественным чувством. Человек на редкость талантливый, с хорошим, развитым глазом, он, оказалось, мог воспринимать в искусстве созданное многие столетия тому назад как нечто живое, волнующее, созвучное его душе. Впервые мне пришлось убедиться в этом при следующих обстоятельствах... Как-то Юрий Иванович захотел посетить Музей древнерусского искусства имени Андрея Рублева — Андроников монастырь, где я тогда работал, с тем, чтобы посмотреть собранные там со всех концов России старинные иконы.
Зимним вечером неторопливо бродили мы по безлюдным почти музейным залам. Узенькой тропкой среди высоких сугробов и загадочно темневших на фоне монастырских построек деревьев прошли в древний Спасский собор, видевший в своих стенах чернеца Андрея. А потом заглянули туда, где редко бывают посторонние, в реставрационную мастерскую и в запасники — хранилища еще дожидавшихся своего открытия произведений.
...Смотреть древнюю живопись с Юрием Ивановичем было очень интересно. В среде искусствоведов-музейщиков бытует переиначенная из другой, более известной, но, кажется, вполне справедливая поговорка: «Скажи мне, что тебе нравится в искусстве, и я скажу тебе, кто ты». Недаром ведь любой биограф выдающегося человека, тот же автор ЖЗЛ, не упустит случая, если это известно, упомянуть, какую живопись, музыку, архитектуру любил его герой, потому что вкусы в этой области — отражение глубинных, подчас потаенных устремлений человеческой личности.
Что-то подсказало мне тогда, что Юрию Ивановичу ничего не надо навязывать и подробно объяснять. Смотрел он внимательно, серьезно, очень сдержанно. Не ахал и не охал на каждом шагу, изредка задавал вопросы. Короткие, точные, по существу дела. Сразу чувствовалось, что пришел он сюда не для того, чтобы пощекотать себе нервы «свежей формой» — впечатлениями яркими и непривычными, и отнюдь не с целью «набраться информации», как это тоже нередко бывает. Без суеты и торопливости он, казалось, искал то единственное и абсолютное впечатление, когда между его душой и тем, что заложено в старинном произведении художества, произойдет встреча, подлинная и безусловная, без поправок на головокружительную отдаленность во времени. И эта встреча произошла, причем совершенно неожиданно!
Мы шли по запаснику, анфиладой полуосвещенных старинных сводчатых покоев, уставленных стеллажами и полками с сотнями древних произведений. Время от времени, по собственному усмотрению или по его просьбе, я выносил то одно, то другое из них к свету, чтобы разглядеть поподробней.
Смотрели мы довольно долго, подустали, время было уже позднее. Я отлучился на минуту по какому-то делу и, вернувшись, застал Юрия Ивановича перед очень большой иконой, стоящей прямо на полу. «Что это?» — спросил он, и в голосе его послышалась какая-то особая заинтересованность. Икона же, привлекшая его внимание, выглядела на поверхностный взгляд очень и очень непрезентабельно — загрязненная, лишь наполовину расчищенная, с резко белевшими на живописной поверхности прямоугольными заплатами бумажных профилактических заклеек. Произведения в таком виде обычно смотрят с интересом только специалисты, для других же слишком бросаются в глаза искажения, нанесенные временем. Но Юрий Иванович и отходить не захотел от заинтересовавшего его произведения. Я принес переносную подсветку, и мы долго молча стояли перед этим ярко освещенным «Нерукотворным Спасом»...
Громадный темный лик на фоне белого плата, будто насквозь пронизывающий, испытывающий долгий глубокий взгляд с выражением нездешней силы и видения, но одновременно и душевной человеческой боли, в сложном соединении жертвенной решимости и горечи сострадания. Сами утраты на поверхности иконы, осыпи, потертости словно прибавляли что-то к выраженному в живописи. Видно было: икона за века своего существования претерпела немало. Израненная, избитая, она не погибла, выжила и теперь вот — с нами... Юрий Иванович первым прервал молчание. «Но ведь это... — он немного помедлил и продолжил с явным волнением, - ведь это... Куликовская битва!»
Не совсем литературно «гладкое» определение его без преувеличения поразило меня тогда глубиной своей и точностью. Икона действительно написана на рубеже четырнадцатого и пятнадцатого столетий — современником Куликовской победы. Вряд ли Юрий Иванович мог определить дату по стилю, дело это слишком специальное. Но он с редкой чуткостью уловил дух, сущность образа, веяние целой эпохи, оказавшееся ему не просто понятным, но волнующе близким — опыт поколения мужественного и жертвенного, которое и само слово «победа» объясняло на страницах рукописных книг как состояние после перенесенной и преодоленной великой беды. Я рассказал тогда Юрию Ивановичу, что такие вот «Нерукотворные Спасы» служили некогда воинскими хоругвями — знаменами, и под их сенью на полях сражений ратоборствовали и умирали русские воины.
«Спас» из рублевского музея вошел в число заветноблизких, любимых им произведений живописи. Не раз вдвоем пробовали мы подобрать по возможности подходящий словесный образ тому, что замечательный русский мастер воплотил живописно за пять с половиной столетий до нас: эту неколебимую и неотменимую готовность жертвы «за други своя», и тут же, во всей полноте скорби, горестное предвидение тяжкого смертного часа. С тех пор я стал называть, для себя конечно, эту икону «селезневским» Спасом.
Со временем я убедился, что в живописи, как и в литературе, Юрия Ивановича влекли к себе произведения значительные, воплощавшие сущностные стороны народного духа и сами ставшие вехами в национальной культуре и народной судьбе. Отсюда его преклонение перед Андреем Рублевым. Юрий Иванович считал, что именно такие произведения не подвластны времени и поныне участвуют в битве добра со злом, и вокруг них, то затихая, то яростно вспыхивая, идет тайная или явная война. Война между правдой и ложью о прошлом и настоящем России. Он ощущал себя и был на самом деле доблестным воином в сражениях за духовные и культурные ценности своего народа, за святыни Отечества: против враждебной пропаганды, пренебрежительных и двусмысленных оценок, издевательского пародирования, словом, всего того, что сам он называл «паразитарным использованием» национального наследия. И делом, и словом — страстно и убежденно боролся он против опошления фольклора, в частности русских сказок, в современных лит-и киноподделках этого жанра, отравляющих сознание наших детей (достаточно вспомнить нашумевшую в свое время его статью «Иванушка-дурачок в век космоса»), гневно, по-другому и не определить, возражал против модернистского препарирования русской и мировой классики на иных театральных подмостках.
Эту проблему он сумел додумать до конца, до открытия причин ее и первоистоков, и высказаться здесь с почти предельной откровенностью. Для этой, хорошо понятой им всемирной «игры на понижение» по отношению к культурным традициям и ценностям народов, ставящей, на его взгляд, целью разложение национального сознания и внедрение на его место плодов низкопробной и оглупляющей индустрии развлечений, было у Юрия Ивановича постоянное определение — кощунство. Дожив до постановки на одной из московских сцен мюзикла по «Преступлению и наказанию» Достоевского, он не исключал, в порядке предположения на будущее, появления, к примеру, оперетты на сюжет «Тихого Дона», «Войны и мира» с представлением под куполом цирка и лирики Пушкина, «скрещенной» с эстрадной «хохмой».
С тревогой представлял он себе возможные последствия подобных «скрещиваний», к которым стремятся модернисты- интерпретаторы, они же, по совместительству, коммивояжеры и маркитанты ширпотребной буржуазной эрзац-культуры, глубоко чуждой традициям и ценностям народа.
В вышедшей уже посмертно книге Юрия Ивановича «Златая цепь рассказано об одном случае, связанном с наглой выходкой по отношению к творчеству Андрея Рублева. «Не пора ли нашему обществу, — писал по этому поводу Юрий Иванович, — законодательно запретить практику и теорию паразитарного использования мирового и, прежде всего, естественно, отечественного наследия культуры? Приведу... один... пример. На одной из рекламных коробок, предназначенных для упаковки водки, использовано изображение шедевра мировой средневековой культуры — «Троицы» Рублева: два ангела сидят перед... бутылкой все той же водки и ждут третьего».
Эту упомянутую вскользь водочную коробку с рублевской «Троицей» я принес как-то Юрию Ивановичу в его кабинет в издательстве «Молодая гвардия» на Сущевской улице для показа и, так сказать, ознакомления. Юра хмыкнул, повертел ее в руках и обратился ко мне с вопросом, который я меньше всего ожидал: «А не мог бы ты мне ее подарить?» Я нашелся только ответить, что отрываю от сердца, но для хорошего человека...
Через некоторое время он сообщил мне, что показывал это «наверху» в укор людям, ответственным за пропаганду культуры, и что везде реакция была однозначно возмущенной, и, насколько теперь помню, дано было обещание безобразие прекратить. Этот маленький эпизод привожу по следующей причине: каждого культурного человека рассказанное, конечно, возмутило бы, но многие ли из нас способны в случае, казалось бы, незначительном увидеть семена зла, в подленьком хихиканье над национальной святыней почувствовать личное оскорбление, пощечину не кому-то, а самому себе, а главное, не считаясь с затратой времени и сил, решиться тут же по-граждански действовать и бороться? И в этом — весь Юрий Иванович.
Частые обращения в его работах к древнерусской литературе, как уже говорилось, не случайность. Одно время он преподавал ее в Литературном институте, читал общий курс для будущих писателей. Академическими исследованиями древних текстов в рукописях он не занимался — одному этому надо было бы посвятить всю жизнь, — хотя много знал в этой области, читал сами произведения, без труда и до тонкостей понимал их язык, был знаком и с научными трудами, им посвященными. В этой громадной по объему и очень разной по темам литературе его влекли произведения выдающиеся, вершинные. Для него они были современными или, лучше сказать, вечными ценностями. Он чувствовал своим долгом литературного критика писать о них, объяснять их, выступать в их защиту, словно речь шла о сегодняшнем дне литературы. Когда появились у нас публикации, фальсифицирующие культурно-исторический контекст «Слова о полку Игореве», Юрий Иванович опубликовал статью, как всегда, яркую, страстную, и при этом со столь точно и всеобъемлюще аргументированными возражениями, столь богато научно, академически оснащенную, что эта работа вызвала исключительно высокую оценку со стороны ведущих специалистов по литературе Древней Руси, в том числе академика Д. С. Лихачева.
Да, «Слово о полку Игореве» было одним из любимейших его произведений во всей русской литературе — старой и новой. Он весь загорался, когда речь заходила о «Слове», увлекаемый несказанной поэтической его красотой, гражданской совестью — сердечной болью за судьбы русской земли и тем, что здесь, как бы за дымкой столетий, приоткрывался почти невидимый мысленному взору мир седой славянской древности, языческой культуры Руси, которая также живо интересовала Юрия Ивановича. По ранней истории славян он много читал не только отечественных, но и зарубежных работ, в том числе узкоспециальные статьи по археологии, этнографии. Чрезвычайно серьезно относился он к проблеме «Влесовой летописи». Верил в подлинность этого загадочного и неожиданно, словно неведомая комета, явившегося на дальнем горизонте науки странного памятника, не менее загадочно исчезнувшего. Принимал всерьез имеющиеся его расшифровки. По поводу последних у нас произошел однажды довольно острый спор, окончившийся миром на взаимоприемлемом условии: необходимости всестороннего, спокойного, обстоятельного и открытого изучения всех загадок, связанных с «Влесовой книгой». Говорили мы как-то с Юрием Ивановичем о возможности создать большое и авторитетное общество из представителей разных профессий, интересующихся проблемой языковых расшифровок, куда бы вошли все заинтересованные люди: и «верующие» в этот памятник, и «скептики», но, главное, серьезные специалисты, а не любители-горлопаны того и другого направления.
Была у Юрия Ивановича, помимо «Слова о полку Игореве», еще одна любовь, еще одно «Слово», только созданное почти на полтора столетия раньше — «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона. Этот блестящий памятник русской историософской мысли середины XI столетия, кажется, определил интерес Юрия Ивановича к одной проблеме, над которой он постоянно размышлял: о роли и значении для русской культуры двух взаимосвязанных традиций — ветхозаветной, библейской («закон») и новозаветной, евангельской («благодать», по традиционной терминологии, которой пользовался сам автор «Слова»). Как человек очень высокой культуры, к тому же глубоко проникнутый Достоевским, Юрий Иванович хорошо осознавал, чем было в судьбах России, ее духа, ее культуры то самое, говоря словами древнего Иллариона, историческое «обновление», которое без малого тысячу лет тому назад «грады русские огласи». Что касается «закона», то, остро и совестливо чувствуя больные проблемы нашей современности, он видел в некоторых ветхозаветных текстах источник религии «семени и крови», сионистского расизма.
В этой перспективе неизбежно терялась, на мой взгляд, общеевропейская традиция осмысления ветхого Завета как источника Нового, в том числе и тысячелетняя русская традиция. В плане чисто культурном «за бортом» оставалось историческое влияние закона на эпоху «благодати» и через нее на русский фольклор, литературу (от литургики до Толстого и Достоевского) и искусство (от домонгольских фресок до Александра Иванова). Мы много раз горячо и подолгу обсуждали с Юрием Ивановичем эту очень и очень нелегкую проблему. Я доказывал, что взгляд его на «закон» односторонен и даже небезопасен, поскольку, привившись, может иметь необратимые последствия для объективно-ценностного восприятия нашего исторического прошлого. Юрий Иванович, в свою очередь, упрекал меня в «археологичности» воззрений, обращенности, на его взгляд, только к прошлому, в нечувствительности к большему нерву современных и будущих мирных проблем, хотя и начал со временем признавать правомерность моей точки зрения, никак не отступаясь от своей.
Эти споры мы называли между собой по тому же Иллариону — «поспорить о законе и благодати». Многолетнюю нашу дискуссию Юрий Иванович однажды закрыл сам, подведя ей неожиданный итог. Это случилось в последние дни пребывания его на посту заведующего редакцией ЖЗЛ. На мое задорное предложение высказать кое-какие новые аргументы Юра очень серьезно и кат-то просто сказал: «А что здесь спорить? Хуже всего, когда нет ни закона, ни благодати...»
Осознавая важность наследия Юрия Ивановича Селезнева, широкий интерес к его идеям, я считаю долгом коротко, но со всей определенностью засвидетельствовать, что в его взглядах в этой области не было ничего общего с «емельяновщиной», к которой он относился с откровенной брезгливостью. Ему был чужд «неопаганизм», безумная попытка зачеркнуть тысячелетний период русской культуры и истории как некую ошибку исторического выбора. Для этих «идей» он был слишком ответственен, слишком органично принадлежал к подлинной русской культуре, просто был человеком иного, серьезного уровня мышления.
Останавливаясь столь подробно на некоторых наших разногласиях, я вовсе не хочу «доспорить» теперь, когда Юрия Ивановича уже нет в живых. В спорах наших проявлялись оттенки мыслей, быть может, не до конца высказанные им письменно, и эти разногласия приводятся здесь как штрихи и частности, думается, немаловажные для цельного представления о духовном его наследии.
Кроме упомянутых двух «Слов», он восхищенно и сочувственно переживал третье — «О погибели русской земли». Особо выделял трагическую и титаническую фигуру Аввакума — этого «Достоевского XVII столетия». Ценил также писателя рубежа XV—XVI столетий Иосифа Волоцкого, борьбу его не на жизнь, а на смерть с силами, желавшими расколоть само тогдашнее основание, на котором покоилось единство общественной и государственной жизни Руси...
Вообще эта литература была для него предметом живого постоянного познания. Он все время открывал в ней что-то новое и менее всего желал оставаться элитарным ее ценителем, хотел, чтобы старую русскую словесность узнали многие. Ему принадлежал замысел, пока, к сожалению, не осуществившийся, издать в серии Ж3Л сборник биографий «Писатели древней Руси». На вопрос Юрия Ивановича, о ком бы я хотел в этот сборник написать, я ответил не задумываясь — о Феодосии Печерском. Оказалось, что Феодосия он и сам высоко ценит, и тут же в редакции «Молодой гвардиии» мы наперебой начали цитировать, любуясь яркостью и точностью языка, пересказывать мысли старого русского книжника, не увядшие за девять столетий.
Была у Юрия Ивановича мечта — самому написать для ЖЗЛ большую и серьезную книгу об Афанасии Никитине — великом русском путешественнике XV века и ярком, в непосредственном своем видении мира, писателе, авторе прославленного «Хожения за три моря». Юра рассказывал мне о том, что эта работа даст ему возможность впервые с головой окунуться в мир старой книжности, подержать в руках рукописи, поездить. Страстно хотелось ему повторить путь тверского землепроходца, побывать в Индии.
Влекла его, постоянно влекла к себе Древняя Русь, но времени уже оставалось так мало... Помню, с какой-то светлой завистью (темной Юра — глубоко в этом убежден — просто не знал) говорил он об интереснейших работах ленинградской исследовательницы В. Ветловской, установившей ряд прямых заимствований из древнерусской литературы у Достоевского. Чувствовалось, что и ему хотелось поработать здесь поподробней, углубленней.
Любовь свою к миру Древней Руси Юрий Иванович осуществлял и как издатель. При нем или уже после, но не без его первоначального участия, в ЖЗЛ вышло не так уж мало книг об этом периоде. Здесь и «Полководцы Древней Руси» В. Каргалова и А. Сахарова, «Дмитрий Донской» Ю. Лощица, «Минин и Пожарский» Р. Скрынникова, моя о Рублеве. А издательские замыслы на будущее были не менее обширны: биографии Дионисия, Афанасия Никитина, крестьянина-мыслителя Ивана Посошкова, два упоминавшихся уже сборника: о древнерусских писателях и зодчих…
Юрий Иванович был удивительным издателем. В его работе не чувствовалось и оттенка того, все-таки встречающегося, чиновничье-барского, а лучше сказать — хамского, отношения к автору, которого осчастливили уже тем, что «печатают». В писателе он видел прежде всего со-ратника, со-друга в общем деле. У него был принцип: вести дела открыто, посвящать каждого, кто уже работал для ЖЗЛ, в «стратегию и тактику» редакционных замыслов, советоваться с авторами. Это, по его мысли, должно было объединять книги о различных людях и эпохах светом единой идеи, высоких человеческих идеалов, которые для Юрия Ивановича были живыми личными ценностями, а не красивыми «словесами лукавствия», как опять-таки нередко бывает.
Навсегда останусь благодарен за то, что, побеседовав с ним, продолжал работать с убеждением, что цели у нас — общие, что замыслы твои - насущные, нужны для тех, к кому обращены наши книги. Юра и сам очень ценил эти общения, уделял им массу времени и даже обижался, если кто-нибудь из нас, из боязни излишне обеспокоить, долго не заглядывал в редакцию.
Я успел побывать однажды и в его темном, узком, как гроб, кабинетике в старом здании «Нашего современника». И здесь он просил подумать, что бы я мог сделать для журнала.
Трудно принять и осмыслить до пронзительной боли раннюю его смерть. Но, может быть, все просто — короткая эта жизнь была так наполнена, так многообразна и богата трудом и вдохновением, что можно, не погрешив, сказать — он жил много. Время в его жизни было как бы плотней, наполненней, чем у других... Его душа, кажется, трудилась день и ночь. Вернее, это был не труд, а состояние — неустанное горение и кипение мысли и дела, как будто бы от самого Юрия Ивановича, от его усилий не зависевшее... Нередко приходило в голову: родись он во времена Рублева, то был бы, наверное, воином. Рыцарски верным соратникам, вдохновенным и изобретательным в защите отечественных рубежей...
Листаю дорогие для меня книги с его автографами. Он подписывал их всегда осмысленно, серьезно. Читаю слова, выведенные легким, словно летящим, но очень четким почерком:
«На память и созидание».
«На Веру и Верность» (оба слова с большой буквы).
«Сердечный поклон от Юрия Селезнева».
Юрию Ивановичу Селезневу за Веру и Верность, за память и созидание, за честные и умные его книги, за все, что он сделал и написал, — в нашей о нем памяти — по-русски земной и сердечный поклон.
Александр Шилов (художник, г. Москва)
МЫ ОДИНАКОВО СМОТРЕЛИ...
Я познакомился с ним близко в Болгарии. Мы были там по приглашению общества болгаро-советской дружбы в 1980 году. Меня поразили его глаза - голубые-голубые, как два василька, чистые, как глаза ребенка. Я понял, что передо мной и человек чистый, добрый, ни за какие сладкие пряники не продаст своих убеждений. Он напоминал мне народников времен Достоевского. Он искренне доверял тому, с кем говорил. И доверялся беспредельно. Ему было около сорока, и несмотря на то что его много раз предавали, если уж он верил кому-то, то только так, как это делают дети. В наш век это большая редкость.
Мы подружились, я понял, что он может быть и другим — непримиримым и непреклонным, когда дело касалось его убеждений. Мы часто спорили с ним и не во всем соглашались. Но я ценил в нем преданность своему кредо.
Меня с первого нашего знакомства что-то тревожило в Юрии Селезневе - я подсмотрел в его таких чистых голубых глазах глубоко-глубоко затаенную боль и ощущение трагизма, обреченности.
Вот это я и хотел передать, когда писал его портрет.
У меня с ним было много общего. Мне близко его понимание гения Ф. М. Достоевского. Мы одинаково смотрели на беды нашего искусства и соглашались, что выход из блуда всяческих «-измов» один - работать должен ты, мастер, до седьмого пота, преклоняться перед святыней искусства великих мастеров прошлого, и богом твоим может быть только один - реализм, правда жизни. Он писал предисловие к двум моим большим альбомам. Там он высказал глубокие и сокровенные свои мысли об искусстве вообще и об искусстве портрета в частности.
Мы виделись с ним за две недели до его отъезда в ГДР. Я ужаснулся, когда заметил вдруг черные круги под его глазами. Не сдержался и спросил: «Юра, у тебя болит сердце?» В ответ он отшутился и сказал, что устал, последнее время много работает.
Больше нам не суждено было встретиться.
Игорь Золотусский (критик, г. Москва)
О ЮРИИ СЕЛЕЗНЕВЕ
С Юрием Селезневым я познакомился, когда он был безвестным рецензентом Комитета по печати РСФСР. Это был голубоглазый молодой человек с румянцем на щеках, с русою бородой. Потом борода Юрия стала стремительно седеть, и сам он превратился в голубоглазого седовласого высокого красавца, которого можно было отличить от тысячи других людей.
Мы работали с ним над моей книгой «Гоголь», которая вышла потом в серии ЖЗЛ. Это была трудная работа. Против издания книги были многие — начиная от редактора и кончая директором издательства. И если книга вышла, то это во многом заслуга Юрия Селезнева. Ему грозило снятие с работы - не только из-за моей книги, но из-за той твердой позиции, которую он занимал — но он стоял насмерть. Дело было не в его личных симпатиях к тому или иному автору (в данном случае ко мне), а в том, что он придерживался с автором одних и тех же взглядов. Он был человек идейный, человек убежденный.
Мне не раз попадались в жизни умные циники, которые все знают, все понимают, готовы разделить с тобой любые убеждения, но как только грянет гроза или хотя бы запахнет грозой, они тут же меняются, перекрашиваются и готовы исповедовать ту точку зрения, которую им навяжут свыше.
Этого в Селезневе не было. Как чист был взгляд его глаз, так чист он был в отношении своих пристрастий. И если он верил в какую-то идею или в какую-то книгу, он имел смелость сказать о своей вере на любом суде.
При этом он был человек мягкий, с доброй улыбкой, со стеснительностью, тоже не свойственной нашим молодым гениям. Юрий Селезнев, несмотря на то что он выпустил уже несколько книг, написал даже книгу о Достоевском, еще не раскрылся, еще только начинал раскрываться, и сам, мне кажется, это чувствовал. В последнее наше свидание — месяца за два до его смерти — он сказал мне, что только сейчас стал понимать, кто его истинные друзья и враги, что стоит дружба тех, кто бросает человека в беде, что такое жизнь, как надо жить и как надо писать. Его вынужденный уход из «Нашего современника», видимо, сильно сказался на нем — он после долгих лет непрестанного общения, ощущения своей полезности большому числу людей, которые высказывали ему свои симпатии, вдруг оказался в одиночестве, и это углубило его взгляд на себя и на людей. Я думаю, что книга о Лермонтове, которую он собирался писать, стала бы его первой настоящей книгой, где образ героя перекрестился бы с его собственной судьбой.
Это был человек развивающийся, растущий. Верный своим литературным учителям, он очень зависел от учителей. Но ему был дан дар и самостоятельного существования в литературе. Он выходил к осознанию этого собственного своего пути, и именно в этот момент, когда он вышел на него, его настигла смерть.
Людей судят по делам: Юрий Селезнев сделал много. Но он еще оставил нам на память свой облик — светлый облик взрослого юноши, который, сколько бы теперь ни прошло лет, останется моложе нас.
18.11.2024